К книге
Наполеон Бонапарт: между историей и легендойГлава 2. «Наполеоновская легенда» как часть официальной идеологии Июльской монархии (1830–1848). Перезахоронение останков Наполеона, или «Монументальная галиматья»
40%
Глава 2. «Наполеоновская легенда» как часть официальной идеологии Июльской монархии (1830–1848). Перезахоронение останков Наполеона, или «Монументальная галиматья»
4

Сразу же после Июльской революции в политических собраниях и прессе стали активно обсуждать идею перезахоронения останков Наполеона. В 1821 г., сразу после его смерти, английское правительство заявило, что рассматривает себя хранителем его «праха» (этот термин использовался самим Наполеоном: «Я хочу, чтобы мой прах покоился на берегах Сены...»). 7 октября 1830 г. вопрос о возвращении останков императора подняли в Палате депутатов: их предложили захоронить под Вандомской колонной. Однако, как гласил протокол заседания, «после короткого обсуждения этого вопроса, палата перешла к текущей повестке дня». В сентябре 1831 г. вопрос был снова поднят в парламенте. Против перезахоронения выступил герой трех революций маркиз М.-Ж. Лафайет, заявивший: «Наполеон подавил анархию. Нельзя, чтобы его прах вновь ее возродил». Но ему возразил генерал М. Ламарк, более известный своими политическими акциями, нежели участием в военных кампаниях: «Смерть не смогла заморозить останки Наполеона». В 1834 г. Берлиоз написал песню на смерть Наполеона. Таким образом, идея получила широкое распространение: оставалось кому-то отправиться на Святую Елену и привезти «славное тело», чтобы исполнить последнюю волю императора и похоронить его во Франции[74]. С 1830 по 1839 гг. в Палату депутатов было подано более 30 петиций в пользу возвращения останков, однако Луи-Филипп считал эту акцию преждевременной. Несмотря на то что ему импонировало называться «Наполеоном мира», в первые годы своего правления он не хотел заходить так далеко.

Однако за десять лет король укрепил свой трон и 1 мая 1840 г., в день национального праздника Июльской монархии — Дня святого Филиппа, принимая в Тюильри своих министров, обратился к главе правительства: «Г-н Тьер, я желаю вам сделать праздничный подарок. Вы хотели привезти во Францию останки Наполеона. Я согласен. Переговорите по этому поводу с британским правительством...»[75]

Для главы правительства Адольфа Тьера, восторженного поклонника Наполеона, возвращение останков императора во Францию являлось одновременно и политической, и литературной акцией. Как историк, этим шагом он реабилитировал революцию, поскольку считал, что ее наивысшим воплощением стало именно правление Наполеона. Как политик он рассчитывал, что сможет обернуть в свою пользу национальное честолюбие, повысив тем самым свой собственный политический рейтинг. Вот что о Тьере писал Шатобриан: «Господин Тьер может возомнить себя Бонапартом, может думать, что его перочинный ножик не что иное, как продолжение наполеоновской шпаги, может убедить себя, что он великий генерал, может мечтать о завоевании Европы по той причине, что заделался ее летописцем и весьма неосмотрительно возвратил на родину прах Наполеона»[76]. Действительно, вторая попытка Луи-Наполеона захватить власть показала, что Тьер играл с огнем.

Тьер пошел на этот шаг скорее из убеждения, нежели из расчета. Для него Наполеон был героем века, он окончил Революцию, заложил прочный фундамент нового порядка. Его политика ассоциировалась с выражением народных чаяний. Образ Наполеона со временем приобрел новые черты; забыли, как дорого его правление обошлось Франции; не хотели вспоминать, что большинство французов свободно вздохнули, узнав о его отречении. Шатобриан писал: «Триумф нашего сюзерена стоил нам каких-нибудь две или три сотни тысяч человек в год; мы заплатили за него тремя миллионами наших солдат, не больше; сограждане наши отдали ему всего-навсего пятнадцать лет, прожитых в страданиях и неволе, — кому есть дело до подобных пустяков? Ведь поколения, пришедшие после, осеняет блеск славы! А те, кто погиб — что ж! Тем хуже для них! Бедствия, пережитые при республике, послужили спасению Франции, несчастья, перенесенные нами при Империи, принесли пользу несравненно большую — благодаря им Бонапарт стал богом, и этого довольно»[77]. Даже в Марселе, городе, серьезно пострадавшем от войны и континентальной блокады, поэт, близкий к народу, Виктор Желю, славил в августе 1839 г. перед старыми солдатами «великого императора»[78].

Виктор Гюго больше, чем кто-либо другой благоприятствовал возвращению останков: «Сир, Вы возвращаетесь в свою столицу». Накануне великого дня он отправил Тьеру поэму «Возвращение останков» и письмо: «Настоящая поэма — это та, которую вы только что сотворили, это восхитительная поэма в действии, которая в этот час возбуждает весь Париж, и которая завтра промарширует на глазах у всех от Триумфальной Арки до Инвалидов. Моя поэма — это только одна из тысяч деталей вашей, дополнение, может быть, полезное... Позвольте мне, однако, вам ее подарить как человеку, которого я уважаю и люблю»[79].

7 мая 1840 г. Франсуа Гизо, посол Франции в Великобритании, получил распоряжение Тьера начать переговоры с главой внешнеполитического ведомства лордом Г. Дж. Пальмерстоном. В тот же день Гизо встретился с английским министром и получил его согласие. «Вот истинно французская просьба, — написал Пальмерстон брату, дав понять, сколь опрометчивым считал он этот шаг французского правительства. — Но с нашей стороны было бы нелепо отвечать отказом. Поэтому мы решили дать свое согласие как можно скорее и охотнее»[80].

В официальной депеше лорду Гренвилу, английскому послу в Париже, Пальмерстон, намекая на национальную вражду между английским и французским народами, отмечал: «Правительство Ее Величества надеется, что если подобные чувства существуют до сих пор, они будут погребены в могиле, в которую будут опущены останки Наполеона»[81].

Почему Пальмерстон так легко уступил французской просьбе? Вероятно, он надеялся отстоять свою позицию в более важном Восточном вопросе, для урегулирования которого Гизо и был направлен в Лондон. «Просьба, — писал Шатобриан, — была выполнена. Какая важность Англии от старых костей?»[82] К тому же Пальмерстон полагал, что перезахоронение праха Наполеона только ослабит Луи-Филиппа, дестабилизировав внутреннюю ситуацию в стране и создав немалые затруднения для правительства. По мнению Ж. Пуасона, Пальмерстон уступил, напротив, опасаясь роста во Франции реваншистских настроений. По словам историка, со времен Булонского лагеря Лондон жил в состоянии постоянной тревоги увидеть высадку французов на британский берег, то есть в состоянии страха перед нашествием. Новость быстро распространилась по лондонским салонам и достигла ушей Луи-Наполеона, который будто бы заявил: «Надо возвращать не прах, а идеи Наполеона!»[83] Однако англичане дали согласие с рядом оговорок. В частности, Лондон настаивал на том, чтобы церемония на Святой Елене была как можно менее пафосной и чтобы в ходе ее не упоминали об «узнике генерале Бонапарте». Тьер в ответ просил англичан оставаться молчаливыми и бесстрастными свидетелями. И, конечно, в церемонии не должны были участвовать родственники Наполеона. Кроме того, Тьер заявил, что гроб обязательно должен быть вскрыт, чтобы не было разговоров о подмене тела, и во время процесса эксгумации должен быть упомянут императорский титул. 10 мая стороны подписали соглашение, и английский генерал Миддлемор, губернатор Святой Елены, получил точные инструкции относительно предстоявшей процедуры[84].

10 мая Гизо сообщал своей близкой подруге княгине Дарье Христофоровне Ливен об успехе своей миссии: «Я провел за три дня переговоры по одному делу, которое наделает немало шума. С лордом Пальмерстоном приятно иметь дело, когда он одного мнения с вами. Он ведет его быстро и без фокусов»[85].12 мая 1840 г. английское правительство согласилось возвратить Франции останки Наполеона I.

12 мая министр внутренних дел Шарль Ремюза выступил в Палате депутатов с ходатайством о предоставлении одного миллиона франков для транспортировки останков Наполеона со Святой Елены, назвав императора «легитимным государем[86]. Свою речь он закончил словами: «Монархия 1830 года является единственной легитимной наследницей всех государей, которыми гордится Франция. Эта монархия, объединившая все постреволюционные силы и сумевшая примириться с наследием Революции, воздвигла статую (Вандомскую колонну — H. Т.) и свободно чтит память народного героя. Есть одна вещь, которая не боится сравнения со славой — это свобода!»[87] Что означало подобное заявление? Заинтригованный король спросил у Ремюза об этом после заседания, однако тот ответил, что он и сам толком не понял, зачем это сказал, но отметил, что его слова произвели большой эффект.

Обсуждение вопроса о предоставлении кредита вызвало оживленную дискуссию в Палате депутатов. Наиболее ярко доводы оппозиции были сформулированы видным политиком и поэтом Альфонсом Ламартином. Выступая в Палате 26 мая, он заявил: «Хоть я и являюсь почитателем этого великого человека, я не готов все забыть и не думать о последствиях. Я не являюсь заложником этой памяти. Надо мной не властна эта наполеоновская религия, этот культ силы, который уже начал замещать в душе нации истинную религию — религию свободы. Я не думаю, что бесконечное обожествление войны есть хорошая затея, как будто бы мир, это истинное счастье и слава, может быть постыдным для наций... Мы, всерьез воспринимающие свободу, должны быть умеренными в своих проявлениях восторга. Не следуйте слепо за народным мнением; народ всегда симпатизирует тому, кто его ослепляет своим блеском, нежели того, кто ему служит. Мы не должны собственными руками разрушать и ослаблять нашу новую представительную монархию, основанную на идеях разума и миролюбия. Иначе эта монархия потеряет всякое уважение в глазах народа»[88]. В заключении своей продолжительной речи Ламартин подчеркнул, что акция по возвращению останков Наполеона не должна спровоцировать во Франции «ни войну, ни тиранию... ни новых претендентов (на престол. — H. Т.), ни даже имитаторов»[89].

Употребив слово «имитаторы», Ламартин пустил «парфянскую стрелу» в адрес Тьера. Дело в том, что перед началом заседания в кулуарах ходило выражение Ламартина: «прах Наполеона не остыл, из него раздувают искры». Тьер попытался отговорить Ламартина принимать участие в обсуждении, опасаясь его воспламеняющих слов. «Нет, — ответил ему Ламартин, — надо обескуражить имитаторов Наполеона. — О! Но кто сегодня может мечтать о том, чтобы его имитировать? — Вы правы, я хотел сказать пародистов Наполеона». Слово облетело Париж, выставляя в невыгодном свете Тьера[90].

В Палате депутатов была создана комиссия во главе с маршалом Бертраном Клозелем, предложившим удвоить бюджет. Однако ему отказали и утвердили прежнюю сумму в размере 1 млн франков. 5 июня Луи-Филипп подписал этот закон[91]. Из Лондона Жозеф Бонапарт предложил от себя дополнительный миллион, но его предложение отклонили.

Дискуссию вызвал вопрос о месте захоронения останков. Сначала их хотели упокоить под Вандомской колонной. Потом предлагались Марсово поле или церковь Мадлен, которая, по словам Клозеля, «не принадлежала никому и имела полное право принадлежать только ему». Среди других мест называли Пантеон и Сен-Дени. Шатобриан предлагал похоронить Наполеона под сводом Триумфальной арки, но эту идею сочли слишком языческой; Стендаль — в Сен-Клу. В итоге выбрали Собор Инвалидов. По замечанию А. Журдан, этот выбор символизировал то, что военачальник вновь одержал верх над законодателем и императором[92].

* * *

Известие о перезахоронении останков Наполеона произвело на французское общество эффект электрошока, страна пришла в состояние патриотической эйфории; вновь заговорили о победах, завоеваниях и естественных границах.

Княгиня Ливен писала Гизо о реакции во Франции на это событие и выражала опасения, что эта акция может иметь негативные последствия для социального порядка и спокойствия во Франции. Она писала 13 мая: «Воспретят ли семейству Бонапарта присутствовать при погребении его останков? Это было бы неслыханной несправедливостью. Но дозволить это было бы опасно. Так как эта церемония придется, быть может, на момент новых выборов, то не будет ли это подстроено левой? Словом, все это довольно странно... Я нахожу, что одинаково трудно позволить это и запретить. Несомненно одно — что вы создали себе этим очень большие затруднения»[93].

В письме английскому политику лорду Дж. Абердину, который в 1841 г. возглавит внешнеполитическое ведомство, она выражалась в более резком тоне об этой затее, имевшей, по ее справедливому замечанию, «огромное политическое значение»: «Хотят возбудить страсти, и никого нельзя ввести в заблуждение, что это просто дань памяти великому человеку». Ливен отмечала, что «это спектакль, недостойный и нации, и героя, которого хотят прославить. После того как с энтузиазмом утвердили проект перемещения, теперь спорят о цифрах! Неделю находятся в возбужденном состоянии и торгуются! Вот вам французское легкомыслие. Стране за это будет стыдно...» Отмечая, что в Париж со всех концов страны прибывают депутации и что «возрождается 1789-й год», княгиня делала вывод, что «все это очень по-французски!»[94].

Сообщая Гизо о реакции иностранных представителей, она писала 18 мая: «У меня был сегодня утром принц Павел Вюртембергский. Он предвидит всяческие бедствия. Он не понимает, как правительство добровольно ищет повода к смуте и уличным беспорядкам. Он говорил об этом Тьеру и страшно все преувеличивал. Тьер сказал: «Я отвечаю за все, но я один могу сделать это. При всяком другом министерстве это могло бы вызвать революцию». Принц также добавил: «Тьер считает себя кардиналом Ришелье. Ничто не сравнится с его смелостью и самоуверенностью»[95].

Свои опасения выражал и знаменитый немецкий поэт Генрих Гейне. Он писал 30 мая 1840 г., что «если первое впечатление французов было благоприятным, а дискуссии касались только деталей: где, например, похоронить императора, то постепенно настроения изменились, по крайней мере в Палате; депутаты анализировали опасности, которые могло спровоцировать торжество, и опасались усиления позиций бонапартистов...»[96]

Только оппозиция восприняла это известие критически. «Несчастные! — писала Nationale. — Почему вы пытаетесь изменить историю?»[97] Бурей разразились и легитимисты. «La Gazette de France» писала о том, что Луи-Филипп, держащий в своих руках прах Наполеона — это скандал, вызывающий в памяти слова Екатерины Медичи, сказанные якобы после смерти адмирала Колиньи: «Тело врага вызывает приятное чувство».

Некий барон Дюкас опубликовал брошюру в весьма ядовитом духе: «Вы намереваетесь воздать честь великому человеку, но великий человек не нуждается в ваших почестях... Вы хотели смыть все свои предательства? Нет и еще раз нет <...> вы снова готовы предать...»[98]

Причем речь шла уже не о Наполеоне Бонапарте, реальном историческом деятеле, а о легенде, образе, порой не имеющем ничего общего ни с реальным Бонапартом, ни с его заслугами и делами. Иллюзии о Наполеоне формировали и представления французов о них самих, о месте и роли Франции, о ее величии и победах, не былых, а самых настоящих. Шатобриан писал: «Если мне удалось передать то, что я чувствую, мой портрет запечатлеет одного из величайших исторических деятелей, но я отказываюсь рисовать то фантастическое создание, чей образ соткан из выдумок, — выдумки эти родились на моих глазах, и вначале никто не воспринимал их всерьез, но с течением времени глупая и самодовольная доверчивость людская возвела их в ранг истин»[99].

* * *

Доставка тела Наполеона была возложена на третьего сына Луи-Филиппа, Франсуа-Фердинанда, принца Жуанвильского. Он уже с 13 лет был моряком, а с 1839 г. командовал одним из самых красивых кораблей французского военно-морского флота, фрегатом «Бель Пуль». Принц был весьма популярен в обществе; о нем говорили, что этого королевского сына народ видел меньше всех принцев, но знал больше других[100]. Король сам сообщил сыну о своем решении. Принц так описывал эту сцену: «Если бы я не был в постели, я бы упал, настолько меня поразила разница между военными кампаниями, предпринимаемыми братьями в Алжире, и предлагаемой мне миссией гробовщика в другом полушарии»[101]. Он без энтузиазма воспринял это решение, однако подчинился воле отца: «Я был солдатом и не мог оспаривать приказ», — писал он в своих воспоминаниях. Он отмечал, что, с одной стороны, Наполеон для него был врагом его династии, убийцей герцога Энгиенского, «который, терпя поражение, оставил Францию разрушенную, расчлененную, вовлекший ее в сомнительную азартную игру, где толпы наивных так часто становятся жертвами политических крупье, всеобщего избирательного права». С другой стороны, над этим Наполеоном «возвышался бесподобный военачальник, гений которого, даже в своем поражении, обессмертил наши армии». Принц отмечал, что он примирился со своей миссией, воспринимая возвращение праха Наполеона как «возвращение знамени побежденной Франции, которое мы вновь поднимаем, по крайней мере, мы в это верим...»[102]

7 июля 1840 г. «Бель Пуль» появился на рейде Тулона с принцем Жуанвильским на борту в сопровождении бывших сотоварищей Наполеона по ссылке: Лас-Каза, Бертрана, Гурго и мамлюка Али. Восьмого (по другим данным шестого) октября «Бель Пуль» прибыл в порт Джеймстаун на Святой Елене. В ходе переговоров с английскими властями принцу Жуанвильскому было заявлено, что процедура передачи останков состоится 15 октября. Ж. Пуасон подробно описал церемонию открытия гроба, в котором Наполеон лежал будто живой: со спокойным лицом, гладким лбом и нежными руками. Казалось, могила сберегла его молодость, и на него, такого молодого, смотрели его старые, седые, с морщинами на лицах, солдаты[103].

Если Бонапарт брал с собой в Египет целую группу художников, то Луи-Филипп не послал на Святую Елену даже одного, который смог бы запечатлеть возвращение праха. Правда, сначала туда хотели отправить художника Ари Шеффера, но затем Луи-Филипп отказался от этой идеи, не желая обижать других живописцев[104]. Уже была изобретена фотография, и Лас Каз решил взять с собой в экспедицию дагерротипный аппарат, который был приобретен за 1071 франк. Однако в ходе путешествия аппарат вышел из строя, и использовать его не удалось.

* * *

Эффект был усилен событиями разгоравшегося Восточного кризиса (конфликта между турецким султаном и пашой Египта, в который оказались вовлечены «великие державы») и сопутствовавшего ему Рейнского кризиса, то есть резкого осложнения франко-немецких отношений. Дипломатическое поражение Франции и ее международная изоляция после подписания Конвенции 15 июля 1840 г. без ее участия еще больше воспламенили патриотическое чувство и «наполеоновскую легенду», особенно когда против Франции по сути была образована европейская коалиция. В стране развернулось широкое патриотическое движение за отмену Венской системы и возвращение Франции левого берега Рейна. Это движение было очень широким: его поддерживали республиканцы, часть орлеанистов, в частности левый центр, студенчество, либеральная буржуазия, даже окружение Луи-Филиппа[105]. Республиканская газета «La Réforme» привела на своих страницах высказывание старшего сына Луи-Филиппа, герцога Орлеанского, который в тот момент будто бы заявил: «Я лучше умру на берегах Рейна, чем в сточной канаве в Париже»[106]. Правда, ровно год спустя вследствие трагического инцидента он погиб буквально в парижской канаве...

В Париже республиканцы и бонапартисты провоцировали правительство на то, чтобы оно не шло на уступки Великобритании. 29 июля в связи с празднованием десятой годовщины Июльской революции и перемещения останков жертв восстания 1830 г. к колонне Бастилии, многотысячная толпа устроила шествие, распевала «Марсельезу» и освистывала министров[107].

Самым непосредственным результатом операции по возвращению останков, с помощью которой Тьер рассчитывал укрепить собственное положение, стало возвращение претендента на престол, Луи-Наполеона. В 1837 г. принц вернулся из США, где подрабатывал преподаванием французского языка, обосновался в Швейцарии, а после смерти матери, Гортензии Богарне, переехал в Англию, вынашивая планы нового заговора. Когда принц узнал о решении Луи-Филиппа возвратить с острова Святой Елены прах Наполеона, он решил, что настал самый благоприятный момент для осуществления его замыслов. В опубликованной им в июне 1840 г. в Лондоне очередной брошюре под названием «Наполеоновские идеи» он высказывал мысль о том, что во Францию должны возвратиться не только останки Наполеона, но и его идеи о соединении порядка и свободы. И эти идеи принесет во Францию он, Луи-Наполеон Бонапарт.

Более того, свои права на престол Луи-Наполеон аргументировал тем, что только власть Наполеона была по-настоящему легитимной. «Легитимность» Бурбонов, как он полагал, покоилась только на силе иностранных штыков; «легитимность» Луи Филиппа основывалась лишь на согласии, достигнутом между ним и частью депутатов, оппозиционных Карлу X. По мнению Луи-Наполеона, только Первая империя, наследница Революции, основывалась на истинной легитимности, исходящей из идеи всеобщего избирательного права. Только император «представлял» по-настоящему нацию; король, именуемый «представительным», представлял в действительности только самых богатых налогоплательщиков Франции.

Как отмечал французский исследователь Г. Антонетти, на почве этой легитимности Луи-Наполеон не прекращал напоминать о своем существовании и своей кандидатуре, используя рост «наполеоновской легенды» в качестве политического трамплина[108]. Однако Булонский заговор 6 августа 1840 г. потерпел поражение, Луи-Наполеон был пленен. Процесс над принцем проходил с 28 сентября по 6 октября в Палате пэров и не вызвал особого интереса в обществе. На этот раз Луи-Филипп не был столь же великодушен. По приговору суда принц Бонапарт был осужден на пожизненное заключение в крепости Ам. Король, правда, распорядился, чтобы именитому узнику обеспечили сносные условия заключения, в том числе выписывать в тюрьму любые книги. В состоянии полного безразличия Луи-Наполеон и его сообщники в октябре отправились в тюрьму. Проправительственная газета «Le Journal des Débats» писала по этому поводу: «Сумасшедших не убивают, их сажают в тюрьму». В 1846 г., пользуясь определенной свободой передвижения по территории крепости, Луи-Наполеон смог бежать из нее и через Бельгию перебрался в Англию.

* * *

Между тем 18 октября «Бель Пуль» отправился в обратное плавание. Время возвращения было сознательно приурочено Тьером к моменту открытия парламентской сессии. Однако это ему не помогло: из-за разногласий с королем по поводу вооружений Франции на фоне Восточного кризиса Тьер был отправлен в отставку. 29 октября Луи-Филипп сформировал кабинет во главе с Николя Сультом, в котором пост министра иностранных дел занял миролюбивый и склонный к компромиссам Франсуа Гизо, фактически ставший реальным руководителем кабинета.

В отличие от Тьера, Гизо отнюдь не находился в плену «наполеоновской легенды». Его восприятие Наполеона и оценка были неоднозначными. Он писал в «Мемуарах»: «С тех пор, как я принял сам участие в государственном управлении, я научился быть справедливым по отношению к императору Наполеону: в высшей степени могучий и деятельный гений, поражавший своей антипатией к анархии, своим глубоким административным инстинктом, своими энергичными и неутомимыми усилиями для воссоздания общественного остова. Но гений этот не поставил себе никаких пределов, не принимал ни от Бога, ни от людей никаких границ своим страстям и воле, и поэтому он был революционером, несмотря на то что постоянно боролся с революцией; отлично понимая насущные потребности общества, он понимал несовершенно, можно даже сказать, грубо, нравственные потребности человеческой натуры и то давал им полное удовлетворение, то с неистовой гордостью презирал и оскорблял их»[109]. В то же время Гизо полагал, что в те годы Франция нуждалась именно в таком государственном деятеле, как Наполеон, поскольку никто лучше, чем он, не мог бы преодолеть состояние анархии в обществе. Однако никто, как Наполеон, «... не питался... такими химерами в отношении будущего; он обладал Францией и Европой, и Европа выгнала его даже из Франции; имя его останется более великим, чем его дела, потому что славнейшее из этих дел, его победы, совершенно и навсегда исчезли вместе с ним»[110]. Больше всего в наполеоновском правлении Гизо поражали «надменность грубой силы и презрение права, избыток революции и отсутствие свободы»[111].

Подводя итог своим размышлениям, Гизо так писал о «наполеоновской легенде»: «Опыт показал силу партии бонапартистов или, точнее говоря, имени Наполеона. Это многое значит, быть сразу национальной славой, гарантией революции и принципом власти»[112].

* * *

30 ноября «Бель Пуль» бросил якорь в Шербуре. Далее гроб в Гавр повез корабль «Нормандия», где эстафету приняла «Дорада». Последний этап водного пути по Сене от Руана до парижского пригорода Курбевуа останки Наполеона проделали на маленьком речном пароходе, и 14 декабря в три часа пополудни были выгружены на берег. Нос «погребального корабля» украшали трехцветное знамя и католический крест[113].

На всем пути по берегам Сены стояли тысячи людей. Мамлюк Али так описывал это чувство всеобщего энтузиазма: «Император все еще властвовал над Францией и французами. Всем казалось, что его тело... вышло из склепа еще более величественным и ошеломляющим. О, Наполеон, какую бы ты испытал радость, если бы твои глаза увидели все то, что здесь происходит, и, если бы твои уши услышали эти тысячи приветствующих тебя голосов!»[114]

Ход операции по доставке «смертных останков» Наполеона детально освещался в прессе. В печати подробно описывалось пребывание на острове членов делегации, эксгумация, вскрытие всех саркофагов, в которых находилось тело Наполеона, его состояние, перемещение останков императора на побережье острова, а затем с помощью кранов на корабль и путешествие обратно во Францию.

Столичные и провинциальные газеты много писали о проектах сооружения величественного надгробия, которое было бы достойно праха великого человека, и о проекте величественного памятника императору, от которого со временем отказались, вполне возможно, по причине того, что это изрядно превысило бы смету предполагавшихся расходов[115].

О церемонии похорон, происходившей в Париже необычно холодным днем 15 декабря (температура ночью опускалась до минус 15 градусов), оставили воспоминания многие свидетели: Виктор Гюго, Дельфина де Жирарден, герцогиня Доротея де Дино, княгиня Д. X. Дивен, мамлюк Али. Дипломатический корпус в большинстве своем отклонил приглашение короля присутствовать на церемонии перезахоронения одним «узурпатором» другого «узурпатора». Помимо прочего, дипломатам претил титул «император», фигурировавший в приглашениях[116]. Европа, таким образом, отказывалась признавать культ Наполеона, против которого ранее сражалась. Впрочем, если дипломаты и не присутствовали на церемонии, то внимательно за ней наблюдали, как, например, дипломат граф Рудольф Аппоньи, племянник австрийского посла, прекрасно все видевший с балкона особняка на Елисейских полях.

Доротея де Дино, на протяжении двадцати двух лет жизни — неизменная спутница жизни, секретарь и подруга князя Ш.-М. Талейрана, записала в своем «Дневнике» 9 декабря 1840 г. (в Париже в эти дни ее не было, она находилась в своем замке Рошкотт): «... сейчас, когда Адрес вотирован, все внимание сосредотачивается на "празднике останков", как это называет парижский народ. Церемония обойдется в миллион. Тысячи рабочих день и ночь заняты приготовлениями, и тысячи зевак целыми днями за ними наблюдают. Какая нелепость вся эта комедия. Прибыть в такой момент! В таких обстоятельствах! Мне кажется, что скалы Святой Елены были более трогательной могилой, и, может быть, более надежным убежищем, нежели бурлящий и революционный Париж»[117].

14 декабря Доротея записала: «Мне сообщают, что на знаменитой церемонии "останков" королева и принцессы будут в траурных накидках, как на похоронах Людовика XVIII. Похоже, все сошли с ума! Газеты только и пишут, что о похоронном, или, скорее, триумфальном марше и о религиозных почестях, которые повсюду воздаются останкам императора. За истекшие сорок лет Наполеон уже второй раз окажет французам ту же услугу: он их примирит с религией. Очень любопытно видеть коленопреклоненное население, окруженное клерикалами, благословляющими этот "прах"; очень любопытно повсюду наблюдать за этими церковными благословениями народного героя... Мне кажется очевидным: эти знаки почитания прославляют не законодателя, а узурпатора и завоевателя»[118].

Княгиня Ливен в это время писала своей подруге Доротее Дино из Парижа: «... больше не говорят об обсуждении Адреса; все это забыто ради погребения Наполеона. Похороны будут превосходными; я надеюсь, что они не будут ничем иным»[119].

Дело в том, что ультрапатриотическая антианглийская риторика, к которой летом-осенью 1840 г. охотно прибегали журналисты, верные Тьеру, оживила в народе память о поражениях двадцатипятилетней давности; парижские простолюдины вспомнили о Ватерлоо и стали вымещать обиду на англичанах, находившихся в Париже, от слуг до дипломатов. Перед церемонией 15 декабря ходили слухи, что толпа намерена разгромить здание английского посольства; известен случай, когда на улице Предместья Сен-Оноре толпа встретила экипаж английского посла во Франции криками: «Долой англичан!»[120] Об этих настроениях писала Доротея Дино: «Герцогиня Монморанси сообщила мне следующее: "Ходят слухи, что есть намерение отправиться в английское посольство и уничтожить особняк; поговаривают также, что в отеле находятся войска и что леди Гренвил съехала. Полагают, что на церемонии будет порядка 800 тыс. человек"»[121].

Перезахоронение останков Наполеона вызвало живое любопытство и за пределами Франции. Княгиня Ливен сообщала Доротее Дино: «Вся женская Россия здесь: пять придворных дам в Париже. В Санкт-Петербурге осталось только четыре!»[122] Что касается реакции дипломатического корпуса, то, по словам всезнающей княгини, «послы заявили, что они не будут присутствовать на церемонии. Для большинства из них, я знаю, это их собственное решение; лорд Гренвил (посол Великобритании. — H. Т.) делал запрос. После некоторых колебаний ему сказали, чтобы поступал так же, как остальные»[123].

«Праздник почившего изгнанника, с торжеством возвращающегося на родину», как образно назвал церемонию Виктор Гюго, состоялся в Париже 15 декабря 1840 г. и, несмотря на опасения, прошел без эксцессов.

На площади перед Домом Инвалидов были устроены подмостки, на которых разместилось сто тысяч человек; по обе стороны аллеи были установлены два ряда колоссальных статуй, изображавших героические фигуры, напротив Дома Инвалидов возвышалась гипсовая статуя императора.

Люди стояли вдоль всего пути следования погребальной колесницы; из порта Курбевуа кортеж добрался до Триумфальной арки на площади Звезды, оттуда процессия проследовала по Елисейским Полям до площади Согласия, пересекла Сену по мосту Согласия и направилась к Собору Инвалидов. На всем пути следования колесницы ее приветствовала огромная толпа, стучащая ногами от ледяного холода, чтобы согреться. За гробом шли маршал Никола-Шарль Удино (наполеоновский маршал, в 1810 г. получивший от императора титул герцога Реджио), неся кисти от погребального покрова, маршал Молитор, генерал Бертран и адмирал Руссен.

Появление колесницы воспринималось как Богоявление: французы, побежденные Веллингтоном и Пальмерстоном, как бы не замечали реальности, живя в мире иллюзий и мечтаний. После официального приема, когда повозка прибыла в часовню Собора Инвалидов, принц Жуанвильский сказал королю: «Сир, я Вам представляю тело императора Наполеона». «Я принимаю его от имени Франции», — ответил король твердым голосом[124].

Об этом событии осталось множество свидетельств современников. Вот как они описывали эту церемонию. Дельфина де Жирарден в очерке от 20 декабря писала: «На церемонии присутствовало шестьсот тысяч человек, и из этих шестисот тысяч всего две сотни оказались смутьянами, которые пытались нарушить торжественную тишину своими криками» (Люди кричали: «Долой аристократов! Долой предателей! Долой Гизо!», имелось в виду нежелание Луи Филиппа и его министра втягивать Францию в европейскую войну и тем самым взять реванш за поражение Наполеона)[125].

Сын короля принц Жуанвильский в своих воспоминаниях также отмечал, что, когда процессия двигалась по Елисейским Полям, раздались крики: «Долой изменников!» Поскольку он долго отсутствовал во Франции, то сначала не понял, о чем идет речь. «Но мне объяснили, что эта манифестация была адресована моему отцу и его министрам, отказавшимся вовлечь Францию во всеобщую войну из-за событий на Востоке»[126].

Доротея Дино в своем дневнике записала, что в телеграмме, полученной ее сыном от префекта полиции, сообщалось: «Все прошло хорошо, исключая небольшую демонстрацию, устроенную пятьюдесятью людьми в блузах, которые на площади Людовика XV хотели устроить кордон, но были рассеяны»[127].

Дино писала в целом о ситуации, связанной с именем Наполеона: «Полностью забыли угнетение, всеобщее несчастье, захлестнувшее Европу на двадцать шесть лет; сегодня вспоминают единственно о его победах, делающих его память такой популярной. Франция, жадно думая о свободе, Франция, унижающаяся перед заграницей, прославляет человека, заковавшего эту свободу в оковы и явившегося самым ужасным из завоевателей... То, что мне показалось красивым, это колесница. Мне нравится, что Наполеон возвращается во Францию на щите...»[128]

Дельфина де Жирарден так писала о реакции парижан: «Как прекрасно было зрелище великодушного народа, с любовью приветствовавшего гроб победителя! Сколько рвения! Сколько волнения! Четырехчасовое ожидание под снегом ни у кого не отбило охоту присутствовать на церемонии»[129].

Сообщая о церемонии, Доротея Дино приводила впечатление мадам де Мольен, придворной дамы королевы Марии Амелии, о разнице восприятия Наполеона и всей этой церемонии обывателями и членами королевской семьи, собравшимися в Соборе Инвалидов: «Насколько этот праздник был популярен на улицах Парижа, настолько же непопулярен он был там, где я находилась. Перед тем как зайти в церковь, собрались в пространстве собора, или скорее часовни без алтаря, уже использовавшейся по аналогичному поводу во время похоронной церемонии жертв Фиески. Королевская семья, министры, домочадцы, включая наставников, все собрались и два часа ожидали... Никто не вспоминал об императоре...»[130]

23 декабря Доротея Дино записала в своем дневнике о письме, полученном ею от политического деятеля и дипломата Сальванди. «Он сожалел, что было слишком много золота, золота повсюду; казалось, что распорядители праздника полагали, что это наилучшим образом подходит прославлению. Он пишет также, что ничего не было менее религиозного, чем эта религиозная церемония...»[131]

Об этом же Доротее Дино сообщал и сын короля Луи-Филиппа, герцог Ноайль. Он писал герцогине, что, когда публика ожидала повозку в Соборе Инвалидов, «все были заняты только холодом и как бы от него уберечься; что религиозное чувство было малозаметным, и что все думали только о светском действии...»[132]

На религиозной церемонии, в которой было мало религиозного чувства, рядом с королем и его семьей находились Тьер, Гюго, Бальзак, Мюссе, Бодлер, Теофиль Готье. А вот Ламартин и Шатобриан заранее предупредили о своем отсутствии. А. Дюма и Стендаль находились в Италии. Ветеранов в церковь не допустили, хотя там были и орлеанисты, и легитимисты. Иными словами, не было именно тех, кто действительно любил императора. Поэтому Мамлюк Али, оставивший свои воспоминания об этом событии, принципиально не стал ничего писать о церемонии в соборе Инвалидов. По его словам, ей не хватало благопристойности: «На спектакле в опере больше внимания и тишины, чем было 15 декабря в Инвалидах <...> Церемония закончилась, король с семьей ушли; все спешили по домам, как после театрального представления»[133].

Об отсутствии религиозного трепета и обилии позолоты писал в своем дневнике и секретарь посла Австрийской империи во Франции граф Рудольф Аппоньи: «В кортеже не было духовенства, двора, высших сановников; он состоял только из пешего и конного войска и Национальной гвардии, следовавшей с несколькими пушками, принца Жуанвильского верхом на коне в окружении двух адъютантов и моряков. Чтобы нарушить монотонность кортежа, к нему добавили муниципальную гвардию, несущую каждая на конце древка надпись с названием одного из департаментов».

«Колесница была красивой и даже превосходной в своих деталях, но она была вся позолоченная и очень напоминала повозку с жирной говядиной! И Наполеон, привезенный издалека, чтобы служить зрелищем для парижан, для этой толпы, жадной до удовольствий и потрясений! Никогда траурная церемония не была менее трогательной и никогда эпические воспоминания об истории Франции не вызывали так мало энтузиазма: на лицах этого миллиона людей, прошедшегося по Елисейским полям, я наблюдал только выражение любопытства», — писал Аппоньи[134].

По словам Виктора Гюго, в этой церемонии «не было правды, а потому и вышла она вся какой-то фальшью и надувательством. Правительство как будто испугалось вызванного им призрака. Показывая Наполеона, оно в то же время старательно скрывало его, намеренно оставляя в тени все, что было или слишком велико, или слишком трогательно. Грандиозная действительность всюду пряталась под более или менее роскошными покрывалами. Императорский кортеж, долженствовавший быть всенародным, ограничен одним военным, настоящая армия подменена Национальной гвардией, собор — домашней капеллой Инвалидов, наконец, действительный гроб подменен пустым ящиком». Подменили, по словам Гюго, даже лошадь, белого коня, покрытого фиолетовым крепом, которого большинство принимало за настоящего боевого коня Наполеона, «не соображая, что если б он прослужил Наполеону хоть только два года, и то ему теперь было бы целых тридцать лет — возраст почти невозможный для лошади». На самом деле это была всем известная старая лошадь, которая вот уже десять лет фигурировала в роли боевого коня на всех парадных военных похоронах[135].

* * *

Церемония перезахоронения останков Наполеона еще долго была самым обсуждаемым событием. Через несколько дней после церемонии Дельфина де Жирарден писала: «Париж по сей день только и говорит, что о знаменательном событии. Все спрашивают друг у друга: «Ну и как вы все это вынесли?» Для того чтобы вынести все с начала до конца, требовалось в самом деле немалое мужество; недаром сразу после церемонии все кругом сделались больны. Все разговоры начинаются с жалоб; каждый перечисляет недуги, какими поплатился за присутствие на церемонии. Лишь затем начинается обмен впечатлениями»[136].

Церемония не только долго обсуждалась. В течение нескольких дней после церемонии Рудольф Аппоньи был свидетелем того, что, по его словам, называют «паломничеством к могиле Наполеона». Дипломат наблюдал за происходящим из посольского особняка. Главное чувство, которое, по мнению графа Аппоньи, двигало толпой, побуждало людей часы проводить на морозе — это любопытство. «Это то же самое чувство любопытства двигало толпой, сдавливало ее, и люди бы друг друга затоптали, если бы не разумные и решительные меры, принятые для ее сдерживания. Шеренга из штыков предохраняла нескончаемую очередь, сформированную плотной массой любопытствующих[137], от тех, кто прибыл последним, но хотел оказаться впереди тех, кто уже несколько часов находился в очереди, ожидая, при морозе в минус пять-шесть градусов, счастливого момента, когда же можно будет пересечь решетку отеля Инвалидов, откуда открывалась церковь... внутри которой находился огромный позолоченный катафалк, окруженный трибунами и подмостками, покрытыми красивой фиолетовой тканью, окаймленной золотой бахромой и усыпанной восхитительными пчелами. Но, насладившись этой торжественной мизансценой, толпа выходит из церкви как из бального или зрительного зала! Могло ли быть иначе, если в пространстве нефа она не видела ни священника, ни религиозных атрибутов»[138].

Но более всего австрийский дипломат был поражен огромным людским потоком: «То, что мне показалось самым важным, я даже скажу, самым поразительным, это ужасная толпа, следовавшая за кортежем и двигавшаяся от моста Нейи до Триумфальной арки, толпа, похожая на вертящийся, бурлящий поток, из которого доносились крики, песни, брань. Ничто не могло противостоять неудержимому любопытству этой движущейся массы. Взводы линейных войск, Национальной гвардии, солдаты... ограждения и наспех, с неверным расчетом установленные помосты были опрокинуты, сметены и истоптаны десятками тысяч ног мужчин, женщин, детей, составлявших единое тело, снабженное миллионом глаз. Эта нового вида гидра растянулась до площади Людовика XV, где она разделилась, чтобы потом рассеяться и растечься по саду Тюильри, по набережным и по улицам, стремясь укрыться от лютого холода»[139].

Итак, события, связанные с перезахоронением останков Наполеона, наглядно показали, что легенда была сформирована. «... история его завершилась и началась эпопея...» — писал Шатобриан[140].

Проницательная Дельфина де Жирарден очень тонко проследила процесс формирования «наполеоновской легенды»: «...история в конце концов примиряет своих детей со всем светом. Взять хотя бы этого подлого узурпатора, коварного корсиканца, отвратительного тирана, ненасытного людоеда, мерзкого крокодила; его проклинали, его ненавидели, ему изменяли, больше того, его забыли!.. И что же? Теперь те, кто его проклинал, им восхищаются, те, кто его ненавидел, ему поклоняются, те, кто ему изменил, его оплакивают, те, кто его осуждал, его воспевают... Какие удивительные превращения! А ведь прошло всего два десятка лет! Как! Неужели ненависть так непостоянна!..»[141]

Дельфина де Жирарден весьма точно подметила одну из главных причин популярности императора Наполеона I в массовом сознании французов. По ее словам, «он единственный был честен с народом, а не взывал к его рыцарскому великодушию и не обольщал его блистательными обманами». Она писала: «Наполеон сказал французам: "Сражайся за меня!" — и французы пошли за этим человеком с восторгом, и поклоняются его памяти по сей день, и будут поклоняться ей вечно, потому что он один понял их, он один не требовал от них никаких преступлений, он один не прививал им дурных страстей, он лишь приказывал им гибнуть с честью на поле боя, и они также повиновались бы»[142] — в этом, может быть, кроется и разгадка непопулярности Луи-Филиппа, который призывал французов не к славе и смерти во имя побед, а к стабильности и умеренности.

Современники, а вслед за ними и историки, нередко критически отзывались об эстетике этой церемонии, видя в ней пример «дурновкусия» эпохи. К примеру, тот же Виктор Гюго назвал это событие «монументальной галиматьей». Но я согласна с мнением Ж. Пуасона, что нужно быть более снисходительным к художественным вкусам эпохи Луи-Филиппа. Труд архитекторов Луи Висконти (который станет автором саркофага Наполеона[143]) и Анри Лабруста, по его мнению, заслуживает реабилитации, как и многие другие художественные произведения того времени[144].

* * *

Каковы же были результаты этого пропагандистского маневра? Помогло ли это Луи-Филиппу укрепить режим? Было ли это решение «короля-гражданина», который все больше и больше становился королем и все меньше и меньше гражданином, «величайшей политической ошибкой», как о том позднее говорили? Да, если принять во внимание, что спустя восемь лет к власти придет племянник Наполеона. По мнению французского историка Г. Антонетти, Луи-Филипп играл с огнем, освобождая демонов, действовавших против него и в пользу другого «любителя прошлого», который в тот момент еще только ждал своего часа в крепости Ам[145]. По словам другого исследователя, К. Модуи, Июльская монархия воспользовалась народной страстью, вызванной воспоминаниями о Наполеоне, но эта же легенда взрастила в ее недрах и бонапартистскую оппозицию[146]. Действительно, две попытки бонапартистского заговора совпали с апогеем культа Наполеона во Франции. Пусть они и окончились неудачей, Луи-Наполеона они утвердили в мысли о его особом призвании и заставили задуматься об изменении тактики прихода к власти[147].

Однако гораздо более вероятно, что для самого Луи-Филиппа его отказ от либерализации режима и расширения избирательного права в гораздо большей степени стали причиной кризиса режима и его дальнейшего краха, нежели культивирование «наполеоновской легенды». Принц-либерал, казалось бы, открытый передовым идеям, со временем превратился в авторитарного правителя, неспособного реалистично оценивать свое положение. Наполеон III учтет этот урок спустя двадцать лет и сможет трансформировать свой режим, опираясь на поддержку огромного большинства французов, но, в противоположность Луи-Филиппу, ввяжется в войну, закончившуюся для него и всей Франции катастрофой.

Вместе с тем, как справедливо отмечал Ф. Дарриула, вводя Наполеона в Пантеон национальных героев, Луи-Филипп рисковал пробудить у французов неблагоприятные для себя чувства и вызвать невыгодные для себя сравнения[148]. Прославление побед Наполеона являлось для противников Луи-Филиппа дополнительным аргументом в их критике осторожной и компромиссной внешней политики Июльской монархии[149].

Не способствовала операция по перезахоронению останков Наполеона и укреплению престижа семьи Луи-Филиппа, несмотря на то что популярность принца Жуанвильского в обществе еще больше возросла. Однако сам он, по словам современницы событий, мадам Адель де Буань, был не особенно этим польщен и иронично называл экспедицию «путешествием извозчика»[150]. На суше принц быстро заскучал и добился разрешения вновь оказаться на своем фрегате. А последовавшая спустя два года трагическая гибель популярного в народе наследника престола, герцога Фердинанда Орлеанского, еще больше ослабила позиции режима в общественном мнении.

Не содействовала эта акция и легитимации власти Луи-Филиппа в глазах Европы. Ж. Пуасон называл подобное напоминание европейским державам о Наполеоне психологической ошибкой Луи-Филиппа. По мнению историка, возвращение останков Наполеона стало поворотным пунктом правления Луи-Филиппа и прелюдией к свержению его режима[151].

Июльская монархия присвоила себе «наполеоновскую легенду». Однако она не согласилась с возвращением во Францию изгнанных членов семьи Бонапартов. Когда Жером, бывший король Вестфалии, выступил с петицией против закона о ссылке, Виктор Гюго 14 июня 1847 г. высказался в его поддержку в Палате пэров: «Несомненно, история первых пятнадцати лет этого века — это история, которую сделали вы, генералы, почтенные ветераны, перед которыми я склоняю голову <...> Эта история известна всему миру, и, наверное, даже в самых отдаленных уголках земного шара нет человека, не знавшего бы об этом. Даже в Китае, в пагоде, среди фигур божеств, вы найдете бюст Наполеона!»[152]

Ирония судьбы: либерал Луи-Филипп создал официальный культ антилиберала Наполеона. И несмотря на то, что французские авторы, от Б. Констана и до Ж. Грюбнера, обвиняют Наполеона в том, что он задержал развитие либерализма во Франции и ее модернизацию, французам по сей день близок не либеральный Луи-Филипп, а антилиберальный Наполеон.

Предыдущая главаГлава 4 из 10Следующая глава