Если тебя впервые спрашивают, кем ты хочешь стать, когда вырастешь, то предполагается, что ты выдашь очаровательнейший пассаж, который тебе будут припоминать на семейных застольях, покуда не поседеешь. В нас всматриваются с мнимым любопытством, накладывают на силуэт собственного детства: похож, не похож? Дети, вдохновленные невоплощенными планами предков, лопочут: «Я хочу стать космонавтом, художником, я хочу стать поэтом». Все смеются. Да хоть аквалангистом, мы ж в шутку спросили, тебе всего пять, кого это волнует?
Второй раз вопрос задается лет через десять, когда дедлайн уже поджимает. С позиции уже кем-то якобы ставшиx, без притворного любопытства, скатываясь в откровенное беспокойство: «Кем же ты станешь, когда вырастешь, дорогой?»
Решай, выбирай, в мире так много всего, я в твоем возрасте, знаешь ли, принимал на разгрузку вагоны, параллельно поступал на физмат, я в твои годы сворачивал скалы – и посмотри, где я сейчас, определяйся, иначе ляжешь ярмом на родительские закорки, задумайся, тебе нас, в конце концов, еще содержать.
Предыдущий ответ уже ни на что не годен: «Так несерьезно, этим семью не прокормишь, эдак ты будешь вечной обузой». Тогда мы покорно отвечаем уныло: «Директором колбасного цеха, как папа, бизнесменом, как брат, как сестра, секретаршей в нефтеперерабатывающей корпорации, как любой представитель рода человеческого, черточкой в плане, деталькой в качающей кровь, перемалывающей мясо с костями машине».
Ответственность вводит в отчаяние, профессиональный вектор вихляет, а нас всё толкают, толкают: «Чтобы по окончании учебного года у меня на столе лежало решение, кто ты, раз и навсегда».
Я вначале лениво сопротивлялся вопросу, довольствовался тем, что представлял собой до десятого класса. Трансформация – враг комфорта, нет разницы между амбициозностью и пораженчеством, между бунтарством и конформизмом. Отвяньте.
Но тетради менялись, складывались на антресоли измаранные дневники. Вопрос заражал мои мысли, начинал зудеть изнутри. Тем же временем в силу вышеуказанных обстоятельств моя роль в обществе разрасталась гангреной, планирование входило в обыденность, успех стал единственной мотивацией жить.
И вот, как-то лениво листая «Историю Древнего мира», увидел портрет: мужественное лицо в белом мраморе, взгляд – который скульптура не передает, но легко вообразить, – испепелял! Сила, уверенность, власть. Надменность, сквозящая из трещин камня, желание заставлять себе повиноваться. И подпись: «Нерон Клавдий Цезарь Август Германик, император Рима».
В следующий раз, когда ко мне подкатили с вопросом, я неожиданно отвечал, что буду императором, прям как Нерон. Все смеялись.
Но в школе я взял себе этот псевдоним, я убедил своих соратников говорить обо мне только так. С Рыжим покончено, да здравствует Император! Они улыбались поначалу, но в конце концов соглашались. Главное – давай нам задачи, двигай нам дело, наращивай наше влияние, а там называйся как хочешь.
Политикой я не интересовался, мне она была безразлична. А в школе уже тогда бродили разные силы, движения, активизм был своего рода веянием времени. Находились такие, кто организовывал кружки и комитеты, кто собирал на ремонт и чинил водопроводы, кто делал из стенгазеты рупор общественных мнений. Мне это казалось мелочью и суетой, я был целиком поглощен теневой экономикой. Только она имела влияние. Как оказалось позже, я ошибался.
Не очень-то рьяно, но мы попытались зарегистрировать игры официально, в рамках внеклассной активности, даже профсоюза, но нам отказали, сославшись на азартный характер. Ну и пусть, нам же лучше, сказал я своим разочарованным соратникам, ведь то, что неофициально, то не облагается цензурой и общим надзором, а значит, свободней и выгодней.
Прошелестел слух, что намечаются выборы в школьные президенты. Александров, считавший себя тогда нашим патроном, сообщил мне, что он выдвигается и его неплохо бы поддержать, накупить голосов сотками, сделать вброс, а уж он-то в долгу не останется…
Я обсуждал это с Пулей, Васильком и Гешей, я пытался достать из них конструктивных решений, но у них не имелось личного мнения либо их мнение было сомнительно. Пуля говорил:
– Бьют – беги, дают – бери. В хозяйстве все пригодится.
– Мажорская рожа, западло с таким дело иметь, – рычал Геша.
– Политика – грязное дело, – ныл Василек.
К черту их. Я был единственным адекватным центром решений, пусть такая ответственность и сбивала с толку. Рассудив, что политик из Александрова никудышный и моих трат он не стоит, я решил продолжать игнорировать официоз и не привлекать лишнего интереса к себе. Я отказал Александрову и объявил всем подельникам: сотки останутся вне политики.
Наш бизнес тем временем рос непомерно, и это становилось проблемой, потому что чем ты крупнее, тем крупнее и твоя тень. Один из наших векселей попался на глаза биологичке. Биологичка узнала учительскую печать и включила тревогу. Географ, спокойный полноватый мужчина в вечном свитере цвета печали, взял перед директрисой вину на себя, а сам выпорол Василька. Сломленный Василек на следующий день объяснился со мной:
– Сам понимаешь, меня сделали козлом отпущения. Я бы, может, и хотел продолжать. Но отец совсем озверел, жизни мне и вам всем не даст, если хоть еще раз у меня сотки увидит. Проще будет мне выйти.
Я отпустил его с легким сердцем – в конце концов, с возу кобыла, нам же достанется больше. Мне он как человек никогда не импонировал, а тут еще много проблем: то налеты, то жалобы. Да и потом, я уже сам умел вести бухгалтерию, поэтому хлопнул его по плечу, получил все инструкции и отступные. Мы скрепили общие тайны рукопожатием и продолжили двигаться каждый своим.
Однако из-за дела с печатью сотки окончательно впали в немилость. Биологичка не отступала, хотела докопаться до сути. Она пошла к директрисе. Директриса, нервная пожилая женщина с фиолетовыми волосами, имевшая еще запасы пороха в арсенале, пришла моментально в ярость и, не разбираясь в деталях, объявила игру вне закона. Дежурные по коридорам пожимали плечами и проводили чистки, изъятия, задержания игроков и менял.
– Извини, брат, я выполняю приказ. Такая нынче политика.
Да, в школе политика прорастала уже сквозь стены, опутывала парты и выплескивалась из унитазов. Не замечать ее становилось сложнее, особенно людям вроде меня. Я снова пытался легализовать свою деятельность через регистрацию в перечне внеклассной активности – «Кружок игры в сотки», – но раз за разом получал статус «Отклонено». Маленькие бюрократы, заседавшие во всех кабинетах после уроков, строили из себя взрослых законотворцев и опять указывали мне на то, что сотки – это азарт.
– Ну если вы азартные, можете и не играть! – Я бил кулаком по столу бюрократов. – Вас же никто не заставляет, мы в свободной стране!
Бюрократы пожимали плечами и отодвигали заявку:
– Отклонено.
Я с раздражением замечал, что в школе появилась система важнее экономической. Мой рынок с трудом ехал дальше, законники тыкали палками мне в колесницу. Особенно над этим старались некие политически осознанные старшеклассники, называвшие себя «Комитет».
Я попросил Пулю навести справки. Во главе Комитета стояла новенькая с этого года, бойкая татарка Аляутдинова. Активистка, собравшая вокруг себя несколько таких же самоуверенных активисток, в каждой бочке затычек, всюду, где не надо, совавших свой нос.
Никто не любит тех, кто везде тянет руку, выслуживаясь перед педагогом, свято чтит дис-цип-лину, тут и там назначает себя старостой или дружинником, – им больше всех всегда нужно. А сами они не нужны никому.
Так думал я, но популярность Комитета росла, и вот Аляутдинова уже вела в президентской гонке, которую так надеялся выиграть Александров. А все-таки надо было его поддержать, но об этом я забеспокоился слишком поздно.
Аляутдинова победила, сделав ставку на лузеров, на непопулярных, на тех, чье место раньше я занимал. Серая масса оказалась влиятельней всех остальных по силе своего большинства.
Пуля рассказывал, что программа у нее была донельзя сладкой и либеральной: всем наобещала свобод, ни от кого ничего не потребовала. Ключевым пунктом была заманчивая отмена школьной черно-белой, всем осточертевшей формы. Всем гарантировалась свобода наряда. «Перемен!» – кричала предвыборная кампания.
Но, как это обычно бывает с политиками, после инаугурации Аляутдинова резко взяла курс на военную диктатуру. Какая школа, такие и перемены! Тут же стали завинчивать все крепежные элементы, не без участия яростной директрисы. Про отмену формы забыли, как про вчерашнюю новость.
Комитет распустили, а вместо него в актовом зале разбили штаб так называемой Комендатуры во главе с товарищем комендантом Аляутдиновой. Дежурные получили табельные жезлы и знаки отличия, полномочия для охоты за сотками и игроками. Нас стали ловить в туалетах, как крыс, нас стали шмонать, как заключенных на входе в барак. Нас били, допрашивали и унижали.
Мы были в панике и уходили в подполье – играли опасливо в раздевалках, за школой. Но от коменданта не укрылось и это. Мера за меру – она распорядилась проводить обыски прямо у дверей. Чистки и шмон ужесточались, а конфискат сжигали показательно вечером каждого дня в металлической бочке на школьном дворе. Кровавый закат горел в окнах, из которых мы грустно смотрели на дым и пепел наших усилий.
Конечно, находились лазейки. Среди нас были отважные коммерсанты, которые продолжали торговать и обменивать несмотря ни на что. Одним из мучеников режима был Сальный Валера – его отправляли драить полы по субботам и по воскресеньям, его дневник был давно уничтожен красными ручками, родители уже присматривали для него новую школу, а он не сдавался и был примером нам всем.
– Пацаны, если мы не прогнемся, то их жезлы однажды сломаются о наши спины! – кричал он, когда его под руки уводили солдаты Комендатуры.
Но толпа боялась, и цены взлетали от страха. Игроки сдавали позиции, плющились под ударами молота правосудия. Аляутдинова не брала пленных и не вела переговоров – мы проигрывали за боем бой. Когда пять из шести тайников были вскрыты и почти все из моих доверенных были отправлены в дистанционное плавание, то есть отстранены от уроков, когда следователи подбирались уже к самой верхушке моей пирамиды, готовы были взять меня и моих капитанов и выгнать из школы нас к чертовой бабушке, я пошел на крайнюю меру: решил обратиться к народу.
Я продырявил в своей старой шапке отверстия для глаз и натянул ее на лицо, чтобы сохранить анонимность. Заглянул осторожно в параллельный «Б» класс перед физрой. Кажется, время есть – физрук опоздает, поскольку всегда опаздывает на семь-восемь минут.
Все обернулись – что еще за террорист? Я взобрался на гору матов. Сказал: «Слушай, народ!» Поначалу дрожал голосом, говорил тихо, был не уверен в себе. Но по ходу выступления голос мой нарастал, как волна, – оказалось не так уж и сложно ораторствовать. Я говорил о свободе и врагах свободы, о грязных политиканах и об их полицаях, о простых гарантиях права, обещанных нам, и о вопиющем нарушении Устава школы, о равнодушии и о пробуждении учащихся масс.
Собравшиеся из «Б»-параллели слушали. Напряженно и недоверчиво, потому что не узнавали меня, не понимали сначала. Но что-то в них отзывалось, поэтому не перебивали. Кто-то кивал. И я продолжал, уже чуть более агрессивно:
– Слушай сюда! Кто здесь главнее: они или мы? Школа нам не тюрьма! Вставай, учащийся! Геть коменданта с дежурными!
В ответ полетели одиночные «геть», потом смелее и хором. Помогая своей речи всплесками жестов, я вопрошал неуверенных в себе: «Разве этого мы хотим?» В ответ мне голосило гражданское общество:
– Нет!
Я вопил:
– Вы позволите им?
И люди скандировали:
– Хрена с два!
Вбивая кулаком мысленные гвозди в воображаемый гроб наших врагов, я, как дирижер, довел толпу до исступления. Круши-ломай! Бастуй, не подчиняйся! Бей и беги!
«Б»-параллель считалась одной из самых влиятельных в школе, именно там учился хорошист Женя, который и заварил всю кашу с сотками. «Бэшники» исправно несли мое слово в массы, и вот школу окатила волна скрытых протестов. Классы с пятого по одиннадцатый отказались выполнять любые необязательные поручения, будь то принести мел или помыть тряпку, подготовить творческую программу на День космонавтики или записаться на экскурсию в музей Есенина. Стачку объявили хор и капустник, а в знак солидарности с революцией учащиеся надевали школьную форму навыворот, чем саботировали ежегодное фотографирование для альбома. Потолочные трубки ламп понаразбивали, стенгазету порвали в клочки, стенд разгромили. Казенное имущество страдало по всем фронтам.
Бюрократический механизм агонизировал и скрежетал. Но Комендатура только сильнее сжимала тиски. В школе объявили чрезвычайное положение. Из классов запретили выходить даже на перемене – только по уважительной причине и под конвоем дежурного.
Революция терпела фиаско. После школы я сидел на качелях детской площадки и набрасывал новую речь, пламенную, анонимную. Ко мне подошел смугловатый поц из «Б»-параллели. Он присел на соседние качели и, обращаясь будто бы не ко мне, проговорил:
– Мое почтение, Император.