Пятое октября 1789 года, в Париже семь утра. Томас Кларксон запер гостиничную комнату на три оборота и теперь спускается. На каждой лестничной площадке он чуть отодвигает штору, оглядывая пустую улицу. Выходя из комнаты, он запомнил, как лежат на кровати его вещи, а закрыв дверь, приклеил волос между ней и косяком. Если кто-то побывает в комнате без него, он узнает. Раз его обвиняют в том, что он английский шпион, то он и ведёт себя соответственно.
Накануне он вернулся поздно, проведя всё воскресенье в Версале. Когда он уже собирался ложиться, окно в его комнате разбилось. Камень, измазанный красной краской, приземлился прямо в постель. Письма с угрозами приходят каждый день. Все знают, что Кларксон во Франции и надеется запретить тут работорговлю. Он попросил защиты у генерала Лафайета. Ему пообещали, что если он остановится в меблированных комнатах гостиницы Йорк на улице Иакова, рядом с Национальной гвардией, то за ним будут присматривать. Но сколько он здесь ночует, ни разу не видел перед дверью ни одного солдата.
Газеты обвиняют его, будто он хочет устроить во Франции то, чего не добился в Лондоне. Говорят, что он сбежал в Париж от собственных разгневанных сограждан. Но всё это ложь. К слову, эта кампания против его идей искусно организована. Общество друзей чернокожих получает анонимки. А на прошлой неделе их штаб-квартиру даже обыскивала полиция. В одном письме говорилось, что общество собирается отправить в Сан-Доминго партию оружия, чтобы побудить рабов к восстанию.
Снаружи никого. Опустив голову, Кларксон идёт в сторону улицы Святого Германа на Лугу, потом сворачивает налево, к Сене.
Ему нет и тридцати. За последние проведённые в борьбе годы он растерял свой упругий шаг и студенческие манеры. Походка у него теперь тяжёлая. Тёмный костюм истёрся в поездках. Но рыжая шевелюра, порывистый взгляд по-прежнему при нём, как и зарок, который он дал себе четыре года назад: положить конец работорговле. Ему бы только успеть, пока жив.
Однако минувшей ночью, отстирывая в тазике краску с простыней, он припоминал лишь свои неудачи. С тех пор как Кларксон в Париже, он распространил уже тысячу экземпляров манифеста против работорговли и ещё тысячу копий чертежа невольничьего судна «Брук», где изображено, в какой тесноте укладывают рабов на нижней палубе. В прошлом году от одного только этого рисунка по английскому обществу пробежала волна осознания, но повсюду из-за него больше возмущаются, чем что-то делают. Проект закона, который Кларксон пытался продвинуть в Лондоне на голосование, был в последний момент снят с повестки.
Здесь, в Париже, клуб Массиака пресекает все его начинания. В кармане у Кларксона до сих пор лежит письмо, которое посмели отправить французским депутатам рабовладельцы. В нём открытым текстом излагается, что их цель – вытравить из Собрания всех тех, кто может представлять угрозу «кому-либо из нас, а именно нашей собственности, состоянию, семье и личности». Однако молодой англичанин возлагает надежды на депутата Мирабо, на его красноречие и могущественные связи. Кларксон пишет ему каждый день, подкрепляя его доводы фактами. Он будет идеальным рупором аболиционистов в Учредительном собрании.
Томас Кларксон миновал сады Пале-Руайаль. Он спускается в зал кафе «Погребок». За столиком в углу сидит темнокожий мужчина.
– Я, наверное, чересчур пунктуален, – говорит ему Кларксон. – Простите. Не самый популярный недостаток в этой стране.
Он уже видел этого человека в конце августа, в составе небольшой делегации свободных мулатов и темнокожих. Он встретил их булочками в гостинице «Европа», где тогда ещё жил. Они прибыли в Париж, чтобы отстаивать свои права. Все они были из Сан-Доминго и с соседних островов, и некоторые едва превосходили в смуглости французов с юга Луары. Но в то утро Кларксон, вопреки надеждам, не нашёл в них союзников.
Так что он удивился, когда некий Венсан Оже написал ему, что хотел бы встретиться один на один. Он назначил встречу на восемь утра понедельника, 5 октября, в этом самом кафе при Пале-Руайаль.
– Спасибо, что пришли, – говорит Оже. – Это уже немало. Полагаю, перед вами, как и перед нами, тоже закрывались двери, загадочно отменялись встречи…
– Скрывать не стану, моё пребывание здесь нельзя назвать успешным…
Оба бросают взгляд на севшего по соседству молодого человека. Он кладёт рядом с чашкой книгу, открывает её и погружается в чтение.
Кларксон понижает голос:
– С какой целью вы прибыли в Париж?
– Мы хотим заполучить депутатские места. Да. Быть представленными в Учредительном собрании.
– В таком случае уверены ли вы, господин Оже, что мы с вами бьёмся на одной стороне? У ваших свободных темнокожих друзей часто есть и земли, и рабы, и мне известно, что вас, как только вы приехали, приняли в особняке Массиака.
– Эти влиятельные белые люди были очень милы. Они предложили нам портвейн и сигары, но ни одного нового права. И совершили ошибку, потому что, как вы верно сказали, многие из моих свободных темнокожих друзей разделяют их интересы в вопросах собственности.
– Это меня и тревожит, сударь. Мне не нужны ещё одни противники. Среди тысячи двухсот французских депутатов у меня есть триста надёжных союзников, сторонников упразднения работорговли. И ещё столько же недостаёт до большинства.
Оже не слушает. Он вспоминает ужин в клубе Массиака.
– Видите ли, – говорит он, – глядя на этих собственников, я вспоминаю их белых слуг, которые часто устраивают протесты в Бордо и Нанте. Прислуга жалуется, что рабы, которых их хозяева привозят во Францию, отбирают рабочие места, составляя им конкуренцию.
– Что вы хотите этим сказать?
– Пока слуга занят борьбой с рабом, хозяевам бояться нечего.
Кларксон жестом подзывает высунувшего в зал голову официанта. Он просит кувшин молока, затем спрашивает Оже:
– И в чём же вы видите связь между недовольными слугами и презрительным отношением белых к мулатам?
– Белым в Сан-Доминго куда разумнее было бы дать равные права, о которых мы просим, уже свободным темнокожим. Так они заполучили бы в нашем лице союзников против таких умов, как вы.
Кларксон вздыхает. Ему становится всё яснее, что они сражаются в противоположных лагерях.
– Сударь, я не знаю, чего вы рассчитываете добиться от меня этим утром. Я выступаю за полную отмену работорговли.
Венсан Оже выжидает. Потом говорит ещё тише:
– Видите того молодого человека за соседним столиком?
– Да.
– С тех пор как он здесь сидит, он ни разу не перелистнул страницу.
– Только это нас и сближает: мы всюду видим врагов. Но для союза этого мало…
Оба замолкают. Принесли молоко. Юноша наконец перелистывает книгу. Оже вдыхает поглубже и переходит к главному.
– Господин Кларксон, я хотел встретиться без моих друзей, потому что думаю, что мы с вами, мы вдвоём, сходимся во мнениях. И раз мы сейчас разговариваем, значит, белые плантаторы боятся не зря.
Он мешает кофе в чашке и снова косится на читающего юношу. Потом шепчет:
– Я открою вам то, что давно уже открыл для себя. То равенство, те свободы, которых мы, свободные темнокожие, просим, окажутся заразительны. И приведут к тому полному упразднению работорговли, за которое ратуете вы. В день, когда хотя бы один темнокожий получит те же права, что и белые, всё рухнет. Я не говорю, что мои друзья разделяют эти намерения. Нет, они хотят прав лишь для себя. Но я говорю вам, что так случится. И я, Венсан Оже, мулат, рождённый в Дондоне, Сан-Доминго, этого жду.
Кларксон слушает внимательно. Он всегда знал, что из несправедливости родится солидарность.
– То, чего нам не хотят пожаловать, – говорит Оже, – мы возьмём сами, другими средствами.
– Другими средствами?
Оже смотрит значительно, ничего не прибавив. Кларксон в тревоге кладёт ему на плечо руку.
– Терпения, друг мой. Позвольте нам всё устроить. Поддержите нас и дайте нам ещё немного времени.
Время! Венсан Оже глядит на него пристально. Как этот Кларксон, человек такого ясного ума, смеет просить у него, чтобы он дал действовать другим, а сам запасался терпением? Свобода больше ничего не ждёт от людей совести ни в Британии, ни во Франции.
Он встаёт и пожимает руку англичанину, который говорит на прощание:
– Мои товарищи из Общества друзей чернокожих пригласят вас на своё собрание в следующем месяце. Вы ведь придёте, правда?
– Не знаю.
Оже кладёт на стол пару монет. И уходит.
Поднявшись по ступенькам «Погребка», Венсан Оже обнаруживает наверху совсем другой город. За несколько минут в сады сбежались толпы. Дождь тоже решил нагрянуть. Он льёт как из ведра, но никто не обращает на него внимания. Оже идёт за толпой. Он шагает по лужам до улицы Святого Гонория. Проходит вдоль Лувра и ограды Тюильри.
Выйдя на площадь Людовика XV, Оже наконец видит в толпе напротив, растянувшейся до самой Сены, то, чего не заметил прежде. Это женщины. Одни женщины. Тысячи женщин. И с набережной, из садов прибывают всё новые. Сперва они сошлись у ратуши, стекаясь от Центрального рынка и базара на площади Мобера. Потом постепенно переместились сюда, возможно, что-то замыслив.
Пытавшихся присоединиться мужчин толпа выдавливает на край площади. Все и раньше видели, как женщины выходят вот так на протест, как первыми идут требовать хлеба, но ещё никогда их не было столько, как 5 октября 1789 года, и никогда они не шли с таким шумом. Они привязали к палкам кухонные ножи, взяли в руки лопаты, длинные железные вертела – любую утварь, какая может сойти за оружие. Их крики направлены против королевы, против королевской гвардии. Они снова требуют хлеба, хлеба, хлеба.
Вдруг на площади раздаётся новый призыв:
– На Версаль! На Версаль!
Рёв переходит в толчею. Женщины развернулись на запад и двинулись в путь. На сей раз не будет конных солдат, которые бы их остановили. Да и всё равно ничто их не остановит.
Венсан Оже смотрит им вслед, вцепившись в решётку сада. Вспоминает слова Кларксона. И видит перед собой парижских женщин, которые ничего ни от кого не ждут и рассчитывают лишь на себя. Он провожает взглядом длинную колонну, которая течёт по набережной, следуя за Сеной. И думает о других возможных революциях, о темнокожих женщинах Сан-Доминго, об этой волне, способной всё снести на пути. И думает, что прежнему миру конец…