Коронавирус – и, соответственно, его симптомы/перформативные сообщения – описываются, среди прочего, через антропологизацию. «Не могу нарадоваться на наш коронавирус: какой он весь из себя хитроумный и коварный»[326], – в привычной ироничной манере пишет Ирина Якутенко, молекулярный биолог и научный журналист, ставшая одним из ведущих публичных спикеров, профессионально комментирующих инфекционную составляющую коронакризиса. Очевидно, что ирония необходима для перехода из modus operandi высококвалифицированного эксперта, говорящего на терминологически нагруженном волапюке, к языку, понятному любой аудитории, где всякий в эпоху пандемии так или иначе не против узнать, что такое вирус и как с ним себя вести.
Однако ирония маркирует навязывание вирусу субъектности. И она – осознанно или нет – используется в целях концептуализации возбудителя COVID-19 как врага. «Он» – чуждой «нам» природы, «он» агрессивен, ведет экспансивное вторжение. Поэтому метафора «врага», хорошо работающая в контексте привычной для описания болезней милитаристской риторики (со времен эпохи «пастеризации»), кажется вполне дискурсивно подходящей. А раз вирус – враг, то отношения с ним можно рассматривать в категориях публичного противостояния, почти шмиттовского «политического». Почти – потому что если для людей, антропологизирующих вирус, конфликт очевидно присутствует, то про осознанное отношение вирусов к людям сказать ничего точно нельзя. Как бы эксперты Роспотребнадзора и не пытались нарративизировать его интенции[327].
Тем не менее сам Шмитт утверждал, что политическое различение друга и врага «дает определение понятия через критерий, а не через исчерпывающую дефиницию или сообщение его содержания»[328]. Для оценки качества присутствия политического, таким образом, достаточно распознать ключевое различение ин- и аут-группы. Или, говоря иначе, «степень интенсивности единства, производного от степени интенсивности конфликта, в основе которого может быть заложено любое содержание»[329]. Судя по тому, что людское единство – вполне аффективное (основанное на страхе) и более чем формально организованное (в виде разной степени жесткости правовых и медицинских ограничений)[330] – в вопросах противостояния вирусу за последние месяцы было достигнуто в глобальном масштабе, инфекционный агент все-таки становится в глазах индивидов и сообществ серьезным противником.
Как же можно функционально использовать понятие «политического» применительно к коронавирусу и/или вызываемому им гетерогенному кризису – медицинскому, социальному, экономическому и политическому? Чтобы описать людей в этом контексте как граждан, принимающих участие в деятельностной борьбе за привычное политическое/гражданское устройство? Тут возникает сразу несколько проблем.
Во-первых, бороться с «врагом», отстаивая право на прежнюю, «нормальную» (со всеми оговорками) реальность, невозможно – наличие патогена заставляет переживать за возможность поствирусного человеческого мира вообще. Нет, конечно, даже самые откровенные пессимисты не видят в контагиозности и вирулентности вируса потенциал уничтожения человечества. Однако текущий уровень жертв подсказывает, что понятная подконтрольная реальность, в которой даже природное подчинено, заканчивается, а другой Цивилизованный Мир (читай – европоцентричный) сталкиваться не желает[331]. Значит, не вполне ясно, что значит воевать за сохранение «своего» политического единства, если его постигла такого рода катастрофа: не катастрофа поглощения другим политическим единством, а катастрофа столкновения с бесконечно умножающимися копиями природного монстра.
Во-вторых, как утверждал сам Шмитт, «человечество как таковое не может вести никакой войны, ибо у него нет никакого врага, по меньшей мере на этой планете»[332]. Можно сказать, что проблема Шмитта в недальновидности. Но ведь действительно в активное противостояние с «врагом» включены далеко не все. И речь идет даже не о том, что есть люди, пренебрегающие мерами предосторожности. «Сражаются» только врачи-комбатанты, ну или волонтеры (см. уже знакомую милитаристскую риторику: «Кто-то воюет, а кто-то подает патроны. Воевать я не умею, так как нет медицинского образования, а патроны, как выяснилось, подаю хорошо»[333]). Все остальные должны довольствоваться ролью «диванных войск»: в прямом смысле слова изолироваться в максимально защищенной и комфортной обстановке во избежание заражения и оказания дополнительной нагрузки на обслуживающие заболевших инфраструктуры.
Эта попытка перевода вируса на язык социальной теории не вполне работает. Может, тогда сработает другой подход, при котором вирусу не будет навязываться субъектность, но внимание к его бытованию – и перформативности – в политическом пространстве сохранится?
Вообще против SARS-CoV-2 пока придумали два более или менее эффективных средства – тотальный локдаун (в некоторых областях Италии, Израиле и т. д.) и тотальную цифровую слежку (скажем, в Южной Корее). Не слишком похожие по формату действий, но плотно связанные с методикой заложничества, оба средства представляют собой варианты чрезвычайного положения, введение которого в период пандемии многообразно критиковал Джорджо Агамбен. Значит, вирус может быть понят как элемент биоразнообразия, запускающий специфическую отрасль биополитики – некрополитику.
Как писал камерунский философ Ахилл Мбембе, некрополитика – это система мер, с помощью которых государство (суверен) определяет, кто из людей должен жить и выживать, а кто в недостаточной степени надежен, удобен, эффективен в статусе живого и потому должен умереть[334]. Некрополитика – это власть над рекомбинацией состояний (из «живого» в «мертвое», из субъекта – в объект), власть сегрегировать людей на «удобных» (тех, кто, например, не находится, по наблюдениям врачей, в группах риска) и не очень, власть формировать на основе опыта умирания других свои коммеморативные практики. Некрополитика пытается обуздать работу смерти, регламентируя, до кого той будет легче дотянуться, а кто до последнего сможет или должен сохранять высокий уровень жизни.
В ситуации пандемии некрополитические решения переживают централизацию и усиление. На каком-то этапе некрополитика работает только в медицинских учреждениях в виде протоколов лечения, госпитализации и реанимации. Потом она в качестве превентивных мер по ограничению смертности вводится шире в общественном пространстве. Путем, например, внедрения цифровых пропусков, прогулок по расписанию, специального дресс-кода для этих прогулок и запрета посещения мест массового скопления людей. Но в любом случае значительная часть постановлений – это реакция на все умножающееся знание о вирусе, который выбирает в жертву людей с конкретными характеристиками. Хотя Джудит Батлер уверена, что патоген не знает дискриминации («the virus does not discriminate. We could say that it treats us equally, puts us equally at risk of falling ill»)[335], вирус, по данным исследований, действительно в большей степени опасен для людей в возрасте, с хроническими заболеваниями, корпулентных, а еще – с определенной группой крови и т. д.[336]
Да, все эти сведения – это результат наблюдений с целью приведения вируса в то самое желаемое подконтрольное состояние, одомашнивание, превращение в безобидное сезонное недомогание. И, безусловно, чем больший объем знаний будет получен о SARS-CoV-2, тем в большей степени частные характеристики, позволяющие нарушать права определенных страт («старых», «хронически больных», «тучных»), превратятся просто в совокупность «объективных» факторов риска. И на месте некрополитической дискриминации возникнет «нормализованная», которая, может быть, и будет восприниматься поначалу как насильственная, но в итоге будет принята в качестве простых и понятных правил санитарного поведения, распространяющихся на всех. Хотя опосредованно определяемая вирусом, а на самом деле являющаяся результатом системного неравенства разница в страданиях от вируса «богатых» и «бедных» сохранится. Но это будет уже не извод биологически определяемой «интенции» патогена, а диагноз социальному устройству, недостатки которого обнажает сложная эпидемиологическая обстановка.
Наблюдение за коронакризисом позволяет предположить: некрополитика эпохи пандемии трансверсальна. Она складывается из биологической власти вируса наносить вред человеческим телам и биовласти государства и его инфраструктур как-то реагировать на этот вред и сопутствующие ему социальные, экономические и политические проблемы посредством выстраивания отношения к жизни и неизбежным смертям. Следовательно, анализируя перформативность «действий» вируса, можно сосредоточиться именно на наблюдении за репрезентациями, которые отражают такую некрополитику. В ней встречаются природные и культурные практики определения «возможности умереть», самой сути «смерти» (и ее припоминаний) и «жизни» – как категорий и как реальности.
Далее я сосредоточусь на репрезентации работы смерти, фактически осуществляемой, прежде всего, вирусом, но символизируемой людьми, и сопутствующей смерти работе памяти, ответственность за которую остается в полной мере за человеческими субъектами. Меня интересует почти синхронное означивание этих феноменов, поэтому я предпочитаю работать с медиатекстами. Это решение релевантно оптике этого небольшого текста и карантинной реальности: специфика коронакризиса состоит и в тотальном переходе в цифровые пространства. Соответственно, степень значимости таких репрезентаций в условиях социальной депривации значительно усилилась.