Песок заискрился. Подземная (подводная) сила вытеснила то, что с севера принесли вулканы. Пляж лежит обнаженный, без сюрпризов, словно пленник. Праздные туристы расстилают на нем полотенца. Их здесь немного – это отдаленный пляж. Ни одна большая волна уже не отвлекает вас от сладостной летаргии. Незаметно вернулись порядок и комфорт.
За условной картинкой, какую мы обычно видим в развернутой (или сокращенной) форме в рекламных фильмах США или Японии, за роскошной безжизненностью, помогающей продавать страну («Антилы недорого»[95]), за внешней невзрачностью мы обнаруживаем жар земли. Этот образ мне кажется и вместе с тем не кажется насмешкой. Меня бросает в дрожь от этого пляжа, о котором приезжие восклицают: какой он красивый, какой типичный! Ведь я вижу его пылающим.
В глубине острова раскинулись морны – их тишина пугает. Они врезаются в Коэ, бухту Ламантена, с опрокинутыми в нее манграми. Это мангровое болото хотят засыпать, чтобы сдавать территорию промышленным предприятиям и огромным центрам потребления. Но оно всё еще сопротивляется. Я был там вместе с друзьями, которые показали мне «горячие точки» – клокочущие воронки кипящей красной воды среди мангровых деревьев[96]. Из этих жерл до меня снова доносится раскатистый голос вулкана, который теперь говорит мне больше, чем когда я бродил здесь ребенком. Тот самый голос, что одел песок в черную мантию покаяния, а затем, отступив, обнажил его блеск.
Эта связь пляжа с островом, позволяющая нам сбежать подальше от туристических троп, основана на безличии – безличаи[97], – бурлящей глуби вулкана.
Я всегда представляю, как эта глубь ходит под водами моря на западе и под океаном на востоке, и пусть мы разбросаны по своим Плантациям, там, внизу, позеленевшие чугунные шары, перекатываясь от острова к острову, проложили общие русла, которые мы откроем, когда придет час, и направим по ним свои лодки. С того места, где я стою, на горизонте видна Сент-Люсия. Так, шаг за шагом, взывая к бескрайнему простору, я протягиваю сквозь море радужный мост.
Нечто похожее я вкладываю и в слово «мы», ставшее стержнем всей этой книги. Что это за «мы»? Общинное, вросшее ризомой в хрупкую связь с неким местом? Или тотальное, вовлеченное в движение всей планеты? Или идеальное, проступающее в пене, что взбивает поэтика?
И что за голос говорит в безличном третьем лице? Голос Другого, соседа, того, кого я воображаю, пытаясь что-то сказать?
Эти «мы» и безличные голоса – становление. Здесь они обретают свой полно-смысл в преизбытке слов «тотальность» или «Отношение». Преизбыток – это повтор со значением.
Они обретают полно-смысл в расширении дискурса, где непреложные абстракции набирают силу не иначе как накапливаясь настолько, чтобы не сгореть полностью в громогласной жаровне тела. Ведь слова, накапливаясь, горят.
Они обретают полно-смысл в отголосках страны, где морны вдаются в пляж и все мотивы сливаются в единую растительность, как слова, выходящие за поля страницы.
Красная-красная земля, а под ней – та, что чернее, чем черный мел наших снов. Туманные Питоны[98], опутанные безудержной сетью папоротников, пламенно-серый песок, в который, как в зеркало, смотрятся вулканы, плоские банановые деревья, заляпанные кудряшками, ямсовые погреба глубиной в человеческий рост, изборожденные несмываемыми серными морщинами хребты, темный блеск веранд, где шевелится старый шершавый бамбук.
Нас поражает здесь не озарение, не откровение, а преизбыток и неутолимое, без конца возобновляемое нетерпение.
И вдруг что-то мелькнет на холме. Точка на поверхности хаоса, которая перемещается и меняет его своим движением. Это не просто точка, не просто начало какого-то чертежа – она тоже часть ризомы, уходящей многочисленными корнями в землю.
(Тут, под конец, мне напомнят: «Ведь всё или почти всё, что вы здесь говорите, уже было в „Солнце сознания“ – небольшой книжке, вышедшей больше тридцати лет назад». Согласен. Мы перемещаемся по поверхности, в широте, сплетая нити нашего воображения – не заполняя пробелы в знании, а, наоборот, убирая по ходу дела переполненные ячейки, чтобы в итоге представить себе объемные формы бесконечности. Эти формы сродни космическим сетям, придуманным механиками Хаоса и словно наполненным своим собственным эхом.)
(А вот откуда ни возьмись – горстка коз, которые утром и вечером запрыгивают через ограду в сад, разбегаются по нему и лакомятся сладкими плодами хлебного дерева и гниющими яблоками Цитеры. Потом пастух выгоняет коз на грунтовую дорогу, тянущуюся вдоль пляжа. Их толкотня вокруг заветной пищи, окрики молодого пастуха – этот порывистый круговорот голодного вторжения и позорного отступления вечен. Поставить глухой забор, остановить нашествие скотины – мне это даже не приходило в голову.)
Тень на морне сама похожа на стадо коз, всполошившихся от собственных криков.
Вскоре ходок (речь ведь о нем), спустившись с холмов, снова шагает, всматриваясь в песок. Его энергия не знает границ, его уединение абсолютно.
Посмотри на него, далекий читатель, угадывающий неуловимые детали на горизонте, представляющий себе – имея для этого досуг и роскошь – столько закрытых и открытых мест в мире. Вообрази, как он впадает в необратимую прострацию, или вдруг просыпается и начинает кричать, или постепенно поддается уговорам близких, или просто без объяснений возвращается к привычному маршруту. Он адресует тебе едва уловимый жест, предшествующий всем языкам. В мире еще столько непознанного, что ты можешь оставить его в покое – пусть идет своей тропой. Только он уже не оставит тебя. Тень, которую он отбрасывает вдали, подступает к твоим ногам.
Мы же, те, кто, если можно так сказать, следует за ним (ведь нам знаком ритм его прогулок и мы можем их предвидеть), начинаем признавать, что он упорнее нас, что в нем больше силы, чем во всех наших разглагольствованиях. Кто бы мог удовлетвориться этим странствием в загоне, круговым номадизмом, но без цели, без конца, без нового начала? Но для него, отсутствующего, никакая территория не заканчивается, он не укореняется ни в чем, кроме святости воздуха, мимолетного дуновения, кроме чистого самоотречения, которое ничего в мире не меняет. На самом деле мы не не следуем за ним, так как всегда хотим что-то изменить. Но в итоге понимаем: его хождение – не номадизм и не блуждание. Оно вычерчивает на земле повторяющиеся фигуры, и мы поразились бы их рисунку, будь у нас возможность его увидеть. Этот ходок – мир-отголосок, тонущий в самом себе и пусть не реализующий, но отображающий хаос.
Место воссоздает свою Плантацию, откуда раздается безгласный крик. Плантации мира, сосуды одиночества, разъестествленные загоны – вы, несмотря ни на что, волнующи. Мангры, протоки, лагуны, болота, ледяные поля. Гетто, окраины, трущобы, барриос. Перекрестки, местечки, песчаные тропы, речные пляжи. Заброшенные деревни, уничтоженные ради строительства дорог поля, заколоченные дома, молчаливые крики ясновидцев.
Теперь я покидаю вас, ни на миг не покидающих праздник, что вы дарите нам. Я ухожу, чтобы узнать себя в неразличимом и отчетливом бурлении иного рода – том, где не копится забвение, том, что не иссякает, постоянно меняясь.
Водоросли горизонта переплетаются серыми, синеющими чернотой разводами, в которых множится пространство. Их папоротник висит дождем в горячем небе. Вы касаетесь клейкой нитью мысли уступов растительности, крика прибрежных скал, красной земли. Жара, рвущегося наружу из теснины. Неподвижного ливня. Затихающего эха. Сохнущего у кромки света ствола – непреклонно твердого, но тающего. Позовите хранителей тишины, чьи ноги утопают в реке. Позовите реку, что прежде омывала скалы. – Что до меня, я вслушивался в эти горячие точки. Я погружался в них бок о бок с друзьями, ловя звук вулканических барабанов. Мы сгибались под ветром, но не падали. Как мангровый лес, стерший все имена. Ища слова для этой синевы всего … – Ее солнце ложится на ночлег в серебристой дрожи саванн и охристом аромате затравленной земли.