К книге
Поэтика Отношения. Поэтика IIIV Поэтика. Разомкнутый круг, опыт Отношения
90%
V Поэтика. Разомкнутый круг, опыт Отношения
27

Приходит время, когда Отношение выражается уже не в теории траекторий, маршрутов, которые то следуют друг за другом, то друг другу противоречат, а в себе самом, через себя – проступая, как плетение ткани, в исчерпывающей тотальности мира.

Мы оставляем позади воображаемое с его проектами, дерзаниями, блужданиями, рискованными бросками в неведомое – пламенной стрелой и беспощадным копьем. Порыв мира, его желание уже не влекут вас вперед в лихорадочной жажде открытий, а множат вас вокруг.

Когда мы наконец, вопреки стольким препонам, приблизились к Отношению и вверились предчувствию его труда, нам нужно деиндивидуировать его, выпустить из состояния системы и дать ему расшириться до набухшего сгустка одной лишь его энергии, а потом найти себя там вместе с другими.

Деиндивидуировать Отношение – значит соотнести теорию с жизненным опытом человечеств в их частных особенностях. Вернуться к непрозрачностям, чреватым всевозможными исключениями, движимым всевозможными расхождениями и живущим причастностью не к каким-то проектам, а к осмысляемой насыщенности жизней.

То, что мы называем миром сегодня, – это не только сближение историй народов, пошатнувшее притязания философий Истории, но и встреча (в нашем сознании) этих историй с материальными реалиями планеты. Катастрофические пожары подхватывают эстафету геноцида; волны голода и засухи возникают на почве самоубийственных политических режимов; воюющие стороны уничтожают всё живое в ошеломляющих масштабах; наводнения и циклоны способствуют международной солидарности, хотя мы не в состоянии ни предотвратить их, ни по-настоящему бороться с последствиями; гуманитарные движения, возникшие в богатых странах, пытаются врачевать зияющие раны стран нищих – раны, порожденные чаще всего безжалостной экономической политикой этих же самых богатых стран; продолжается истребление джунглей, искоренение племен – и так до бесконечности. Потрясение, вызванное в европейском сознании XVIII века Лиссабонским землетрясением, охватило весь мир. Ни одна частная история (счастливая или трагическая, связанная с порабощением или освобождением) не замкнута в пределах своей территории или логики коллективного мышления своей страны. Бедственная участь природы заполонила все разговоры и обострила сознание бедственной участи людей, подтолкнув к ее осмыслению. Можно ли вынести это бесконечное распыление познания? Можно ли от него отвлечься? Только воображение тотальности удерживает нас от полного расстройства. – От расстранствия.

Если мы хотим избежать распыления или нейтрализующей настороженности, которую обычно ему противопоставляем, нам нужно, однако, не только вообразить тотальность, как мы только что сказали, и не только приблизиться к Отношению через смещение мысли, но и сомкнуть воображаемое с тем местом, где мы живем, пусть даже и продолжая странствие. Действие и место необобщаемы.

Говоря об «антильянитэ» («антильскости»), я имел в виду просто-напросто волю – нашу, женщин и мужчин Кариб, живущих там, где мы выросли, – собрать вместе и преломить в себе Острова-Впереди (Ante-Îles)[93], которые делают нас нами и в то же время связывают нас с чем-то далеким. Антильскость – о методе, а не о бытии, она никогда не завершается, не остается для нас позади.

Но если мы, подтверждая труд, проделанный нашими культурами, вливаемся в современность, нам стоит помнить, что одним из ее сквозных мотивов является импульсивное стремление к декультурации. Именно потому, что человечества чувствуют, что их культуры представляют собой элементы (не первичные) всеобщности мир-хаоса, они инстинктивно включаются в антикультурные движения. Им словно бы нужно уберечь эту всеобщность от любой нормативности, которую может в нее привнести идея культуры. (Забавно, впрочем, наблюдать, как мы стигматизируем тот или иной эпизод истории – например, Китайскую революцию, – в то время как аппарат вспыхивающих агентов повсюду насаждает ту же антикультурную упрощенность.) Им словно бы нужно твердо заявить, что культуры не реализуют некие заготовленные гармонии, что истории народов не складываются в единую генеалогию1. Насилие современности антикультурно: оно стремится освободить от любых препон жизненную энергию столкновения культур. Что это – новый виток варварства или прозорливая профилактика варварства упрощения и унификации?

Одна из констант насилия современности состоит в том, что оно считает себя обязанным любой ценой обрести зрелищную форму. Реальное или притворное, оно требует блеска и не может обойтись без услуг вспыхивающих агентов. Низовое насилие – то, что вершится в гетто и нищем захолустье, или насилие невидимой борьбы за выживание – улетучивается, как только намечается решение проблемы. Чернокожие в США, где они беднее всех, чинят тотальное насилие в городских трущобах как раз потому, что они беднее всех, им не хватает на жизнь и у них нет способов решить свои проблемы иначе. Насилие нищеты вынужденно. Насилие же современности, рожденное столкновением культур, – иного рода. Оно подпитывается своим блеском и только ожесточается, получая отклик.

Два телешоу, которые больше всего поразили меня в США, на удивление схожим образом представляют смесь веры, усиливаемой своей зрелищностью, и желания верить, которое примитивность зрелища нисколько не ослабляет. Трансляции матчей по рестлингу имеют целью вовсе не выяснить, кто из соперников сильнее. Они вызывают у публики волны неконтролируемой ярости, лишенной всякого скепсиса. Это не просто звериная жестокость, это нечто гораздо большее – чистое насилие (если можно так выразиться), доведенное до белого каления. Зритель верит в это насилие, в его зрелище, ради этого он и приходит. Приходит с семьей, с детьми. Ему неважно, что за постановкой скрывается обман. Желание лицезреть откровенное насилие сильнее подозрения, что под его маской прячется ненасильственность. Кричащие костюмы рестлеров, мерзейшая брань, изрыгаемая ими во время телеинтервью перед боем и служащая им рекламой, притворный или реальный садизм на ринге – всё это с очевидностью демонстрирует главное правило: шокировать до глубины души.

Не меньше ошеломляет своим затаенным насилием другое телешоу – телевизионная проповедь. Телепроповедники пускают в ход все ресурсы тела: выгодно используют всевозможные позы, подражают экспрессивной жестикуляции чернокожих актеров, плачут, поют, играют на фортепьяно, доводят напряжение до максимума, чтобы потом дать разгоряченным телам и умам расслабиться в сладком блаженстве. Сидящие в студии (а возможно, и телезрители) плачут в унисон, падают в обморок и входят в транс. Постановочный характер проповеди никого не смущает, как не смущают грязные и преступные скандалы, в которых замешаны многие из этих вспыхивающих пасторов. Желание достичь катарсиса пересиливает подозрения в неискренности.

Аскеза через насилие – чтобы вернуться к первозданной чистоте. Надо показать, что ты вверяешь себя насилию, и продемонстрировать его действенность. Это насилие – еще не варварство, но отчаянный его поиск. Варварство (тираническое себялюбие) – следующий шаг. Вот почему в США так распространены личные пожертвования – люди пытаются заслониться от судорожных объятий бездны. Хотя законы о социальной защите по европейским меркам здесь просто смехотворны, нигде в мире призыв к частным пожертвованиям и взносам не встречает такого бурного отклика, порой граничащего с наивностью. Таким образом насилие декультурации в некотором роде оказывается укрощено, одомашнено – загнано в рутину.

Давайте не будем останавливаться на банальном выводе, будто поэтика не гарантирует нам никакого конкретного средства действия. Возможно, она позволяет нам лучше понять, как мы действуем в этом мире. Так, мы понимаем, что наше требование культурной ответственности, неотделимое от политической независимости, нужно соотнести с профилактическим насилием декультурации. Включить в Отношение. Это и называется дефольклоризацией. Фольклорное упрощение (вера, будто лишь атавистические проявления жизни действительно жизнеспособны) подстерегает любые культуры, вне зависимости от их владения технологиями. Чувство причастности современности уводит нас от нее, показывая нам картину отношений – схожести ситуаций или расхождения направлений у нас и у других.

При этом нам стоит проявлять осторожность, поскольку любое обобщение порождает иллюзии2. Например: хотя фольклор расслабляет нас, он с не меньшей силой встраивает нас в ризому. Можно сказать, что современность, давая нам возможность осознать свою относительность, не теряя себя, сонастраивает, не смешивая.

Какие средства у нас есть, чтобы уравновесить эти не слишком сочетающиеся требования?

Прежде всего – воображаемое. Оно действует по спирали: виток за витком встречается с новыми пространствами, не превращая их ни в глубины, ни в завоевания. К тому же оно не сковано бинарностями, которые так занимали меня на протяжении этой книги: широта – родословная, прозрачность – непрозрачность…3 Воображаемое свершается в стороне от любой новой линейной проекции. Оно образует сеть и создает объем. Бинарности – всего лишь удобный инструмент для исследования его ткани.

Воображаемое приговаривает или просто посмеивается. Но чаще всего оно воздерживается в своем подходе к мир-хаосу и его турбулентностям от помощи юмора. Юмор всегда предполагает какие-то скрытые отсылки, которые ставят юмориста в позицию превосходства. Юмор соотносится с классицизмом – молчаливо предполагаемым или, наоборот, подвергаемым сомнению, как в черном юморе сюрреалистов. Но в турбулентности мир-хаоса, где нет места классицизмам, его едкая сила, должно быть, теряется. Креольский сказитель не желает быть юмористом – он удивляет своей способностью (едва ли врожденной) постоянно сближать самые разнородные элементы реальности. Пьер Реверди описывает тот же процесс в поэзии. Это уже не скрытая отсылка, а непрерывное открытие – включение в отношение. Стоило бы найти другое слово для этого сближения, раз уж оно вызывает у нас удивление и заставляет отступать от условностей.

Хор или крик (в длительности или в мгновении) – вот излюбленные выражения поэтики Отношения, чурающейся напускной непринужденности, которую подразумевает любая презумпция превосходства. Впрочем, это не строгое предпочтение. Барочное слово не признает предустановленных норм. Ему знакома лишь строгость формы – как раз потому, что оно имеет дело с безмерным.

Теперь поговорим о подходе к реальности. Представление о порядке и беспорядке в мир-хаосе не дает нам исключительного положения, позволяющего противостоять тем, кто вершит и поддерживает в нем свою разъестествляющую власть. И всё же, если бы мы решили составить здесь перечень точек нужды и угнетения – подобный тем, что приводили в этой книге в связи с другими темами, – то он, несомненно, оказался бы самым длинным. В тотальности власти только усиливаются, и слабость эстетической мысли, частных поэтик – в том, что они «делают хорошую мину» перед этим новым водоворотом. Хотя воображаемое тотальности никому не поможет выстроить сопротивление, по крайней мере мы можем рассчитывать, что оно позволит всем уберечься от множества заблуждений, порожденных старыми идеологическими представлениями.

Сколько революций с обещанными ими преодолениями потонули в слепых ограничениях и абсурдных принципах, вернувшись к тому, против чего они боролись. Поэтическое восприятие мир-хаоса позволяет нам угадать некоторые уроки этих бесчисленных неудач. Со своей стороны – и только со своей, не пытаясь никого поучать, – я бы сформулировал их следующим образом:

Владение действием – в его совершении.

Полно-смысл действия – в его месте.

Становление действия – в Отношении.

Эти три утверждения не претендуют на ранг закона. Они лишь означают, что, помыслив тотальность, мы не можем ссылаться на нее как на некое априори ради решения проблем здесь и сейчас, – однако ни одно решение, воплощенное в жизнь, не сможет ни игнорировать, ни недооценивать движение этой тотальности, то есть – Отношение.

Мы против тех, кто раздает обобщающие советы. Против самодостаточной идеологии. Против местных царьков. Против нетерпимой замкнутости национализма. Против тех, кто возводит границы. Против тех, кто одержим военной мощью. Против блюстителей коллективной совести. Против говорящих от лица других.

Нет никакой наивности в том, чтобы вот так, в конкретной материи Отношения, «релятивизировать» самые что ни на есть частные действия. Привычка к этому не прививается в одночасье. Мы только начинаем постигать тайную логику Отношения, которая не предписывается в виде предикатов, а коллективно подчиняет нас нашим противоречиям.

Противоречия. Южноафриканские расисты-буры скованы ими: они упорно настаивают на святости своих корней (хотя родословная не экспортируется) и не могут смириться с подходами Отношения. Их прибежище – ужесточение апартеида. Угнетенные чернокожие ЮАР – проводники преодоления. Они могли бы замкнуться в святости Территории (на которую обладают «правом» предков, почему им и выделены на этой земле резервации), но накал борьбы сближает их – пусть незаметно или хаотично – с метисами, индейцами, белыми, просвещает их и внушает им смысл Отношения. Нельсон Мандела – это мир-отголосок. Везде, где в той или иной форме действуют угнетатели, угнетенные – самим своим сопротивлением – гарантируют такое будущее, пусть пока хрупкое и ненадежное[94]. И дело не в их благих намерениях, а в требовании тотальности, которую любое угнетение старается низвести, а любое сопротивление – приумножить.

И тогда слово, не являющееся ничьей вотчиной, соединяется с материальностью мира. Отношение высказывает себя.

Меня поразила обложка журнала Paris Match за 11 мая 1989 года (типичный образчик стиля вспыхивающих агентов). В заголовке стояло:

чернобыль:

Двенадцать деревень будут расселены,

волки возвращаются,

сосновый лес синеет.

Что за извилистые пути привели к тому, что ядерная катастрофа, отозвавшаяся в сердцах людей всего мира, – обездоленных и богачей, жителей деревень саванны и городских небоскребов, – и породившая в результате общее-место, переживаемое глобальным сознанием предельно пассивно, оказалась сконцентрирована в этой невольной поэме, через которую заговорил с нами мир? Чернобыльский пейзаж пробил ослепляющую стену блеска, приклеив к ней этот сгусток слов.

Круг вновь размыкается и вместе с тем обретает объем. Таким образом Отношение ежесекундно восполняется, одновременно разрушаясь в своей общности тем, что мы делаем в конкретном месте и в конкретный момент. Отношение, в каждое мгновение и в любых обстоятельствах разрушаемое той самой частностью, той самой сингулярностью, что облекает собой нашу непрозрачность, вновь становится жизненным опытом. Оно умирает вообще – и именно поэтому все оказываются причастны его жизни. Ведь если бы человечества жили Отношением в полной мере, они теряли бы представление о нем в конкретизирующей его естественности. Отношение живет, реализуясь, то есть превращаясь в конечном счете в общее место.

Это движение делает возможным со(з)дание диалектики эстетик. Если воображаемое переносит нас из мысли нашего мира в мысль Вселенной, мы можем представить себе и как обратным путем эстетика, с помощью которой мы конкретизируем наше воображаемое, всегда возвращает нас из бесконечности Вселенной в очертимые поэтики нашего мира. Именно из этого мира изъята всякая норма, и именно им мы вдохновляемся, исследуя реальность нашего времени и места. Так мы идем разомкнутым кругом наших взаимосвязанных эстетик и неистощимых политик, покидая бездну-матку и бездну-пучину ради другой бездны – в которой странствуем, не теряясь.

Предыдущая главаГлава 27 из 30Следующая глава