К книге
Поэтика Отношения. Поэтика IIIIV Теории. Определяющие расхождения
70%
IV Теории. Определяющие расхождения
21

Современное насилие – это реакция обществ на слишком тесный контакт, усугубленный грубостью вспыхивающих агентов Коммуникации. Нелегко отказаться от комфортных временных рамок, которые когда-то обеспечивали плавные преобразования. Города стали местом концентрации скорости и мгновенных откликов. Их механика действует как во вторгающихся, так и в проступающих культурах – как в Нью-Йорке, так и в Лагосе[79]. Трущобы мегаполисов и гетто городков и поселков повинуются одной и той же схеме: жестокая нужда, грязь и одновременно – бессознательная и отчаянная ярость от неспособности «понять» мировой хаос. Власть имущие получают от этого хаоса выгоду, угнетенных он приводит в ярость.

Ускорение контактов отражается и на том полно-смысле, который придается идентичности. Она уже не связана – если не считать некоторых, чаще всего губительных, анахронизмов – со священной тайной корня. Она зависит от того, как общество участвует в глобальных отношениях, насколько оно вписывается в эту гонку, насколько контролирует или не контролирует ее характер и траекторию. Она перестала быть постоянной величиной, теперь это переменная – способность к изменению, управляемому или безудержному.

Прежнее представление об идентичности как корне в тех случаях, когда ее трудно определить или невозможно сохранить, неизбежно приводит в обобщающие убежища универсальности, воспринимаемой как ценность. Это самая распространенная реакция элит в странах Юга, решающих отказаться от трудностей самоопределения. Обобщающе-универсальное их успокаивает.

Напротив, идентичность как система отношений, как способность «со(з)давать» – это такая форма насилия, которая бросает вызов обобщающе-универсальному и требует строгого соответствия местным особенностям. Но подобную систему трудно сбалансировать[80]. Зачем же внутри Отношения существует эта парадоксальная необходимость максимального сближения со спецификой сообщества? – Чтобы избежать опасности увязнуть, раствориться, «застрять» в недифференцированных скоплениях.

Геокультурные ансамбли, возникшие на базе контактов и объединений, также меняются по всему миру относительно быстрыми темпами. Например, ситуации креолоязычных жителей Карибского бассейна и таких же обитателей островов Индийского океана (Реюньона или Сейшел) по-настоящему схожи, но ничто не указывает на то, что ускоренное развитие не повлечет за собой в ближайшем будущем возникновение таких же прочных и радикальных контактов между Карибскими островами и Бразилией или между франкоговорящими и англоговорящими Малыми Антильскими островами – контактов, которые приведут к созданию новых зон реляционного сообщества. Невозможно основать какую-либо онтологию на существовании подобных ансамблей, характеризующихся бесконечной изменчивостью внутри Отношения. Напротив, эта изменчивость свидетельствует о том, что онтологическое мышление больше не «действует», не создает надежного основания, раз и навсегда укорененного в строго заданной территории.

Мы вправе усмотреть в этом движении такой принцип: «Отношение возникает, если взаимозависимые частности, из которых оно складывается, первым делом освобождены от сближения через зависимость».

На смену идеологиям национальной независимости, служившим знаменем борьбы за деколонизацию, постепенно пришло осознание взаимозависимости, царящей в современном мире. Но эта взаимозависимость безусловно предполагает, что все независимости четко определены, завоеваны и поддерживаются в силе. Ведь взаимозависимость выгодна для всех (так как она по-прежнему используется то как предлог, то как уловка) только тогда, когда управляет не какими-то неразделимыми сплавами, а определяющими расхождениями.

Одним из самых драматичных следствий взаимозависимости являются превратности эмиграции. Идентичность, понимаемая как корень, обрекает эмигранта (особенно во втором поколении) на терзания внутреннего раскола. Поскольку на своей новой родине эмигрант чаще всего оказывается отверженным, он вынужден совершать немыслимые усилия, чтобы примирить свою прежнюю и новую принадлежность.

Этой участи не избежали, несмотря на французское гражданство, большинство антильцев, живущих во Франции и участвующих в общем движении формирования там эмигрантского сообщества (из бывших жителей Магриба, португальцев, сенегальцев и т. д.). В результате невероятного исторического поворота лидеры антильской диаспоры во Франции приезжают на Мартинику и уверяют, что в конечном итоге нет ничего неподобающего в том, чтобы иметь французское подданство.

Суммируя то, что нам известно о различных видах идентичности, мы получим следующую картину:

Идентичность-корень:

– отдаленно основывается на представлении, мифе о сотворении мира;

– освящена скрытым насилием родословной, с необходимостью следующей из этого основополагающего события;

– широко одобряется благодаря своим претензиям на легитимность, что позволяет сообществу заявить свое право на владение землей, которая тем самым превращается в территорию;

– сохраняется, проецируя себя на другие территории, завоевание которых она считает своим правом, и проектируя знание.

Таким образом, идентичность-корень укоренила в человеке его представление о себе и о территории, побудив при этом к мысли о другом и о путешествии.

Идентичность-отношение:

– связана не с сотворением мира, а с осознанным и противоречивым опытом контактов между культурами;

– дана в хаотических переплетениях Отношения, а не в скрытом насилии родословной;

– не предусматривает никакой легитимности как гарантии своего права, а циркулирует в новой широте;

– представляет землю не как территорию, с которой можно устремляться на новые территории, а как место, где «со(з)дают», а не «со-бирают» (com-prendre).

Идентичность-отношение превозносит идею странствования и тотальности.

Таким образом, реляционный шок отзывается на нескольких уровнях. Когда нетерпимость одной вековой культуры соприкасается с нетерпимостью другой, следующее за этим насилие влечет за собой священное по существу взаимоисключение, после которого трудно предвидеть какое-либо примирение в будущем. Когда явно составная культура вроде мартиниканской соприкасается с другой (французской), которая когда-то «входила» в ее состав и до сих пор оказывает определяющее влияние, но уже не радикально, а путем ассимилирующей эрозии, насилие проявляется вспышками, как будто оно не уверено в себе. Для мартиниканцев это насилие не укоренено в священном характере территории и родословной. Это тот случай, когда надо как можно точнее определить суровые требования местной специфики. Ведь составная культура, находящаяся в изнуряющем соприкосновении с замаскированной колонизацией, необычайно хрупка.

Не проще ли смириться? Не лучше ли приукрасить свое отчуждение, оставшись в удобном положении принимающего помощь и сохраняя видимость самостоятельного принятия решений? Именно в этом пытаются убедить себя технократические элиты, обученные управлять ситуацией обманки, чтобы потом внушить свое убеждение народу Мартиники. Их задача упрощается тем, что они создают видимость примирения, гуманного участия, реалистичной заботы о конкретном улучшении ситуации, не говоря уж о радостях потребительской вседозволенности и о реальных преимуществах маргинального положения, когда бюджетные средства (французские или европейские) используются (но в интересах французских или европейских компаний, которые становятся всё более заметными в стране, или в интересах кланов беке, оставивших плантации и занявших места в непроизводственном секторе, тем самым идейно примкнув к этой элите) для того, чтобы принести достаточно большому числу людей удовлетворение и еще большему числу подарить надежду[81].

И правда, в таком контексте удается избежать безграничного священного насилия и избавить себя от насилия абсолютной нищеты, с молниеносной скоростью распространяющейся на половине территории планеты. Остается лишь затаенное, вспыхивающее от случая к случаю насилие, через которое сообщество конвульсивно проявляет свое недовольство. Недовольство чем? Да тем, что ему приходится потреблять мир, не участвуя в нем, даже не имея о нем представления, не имея возможности предложить ему что-то кроме туманной проповеди обобщающей универсальности. Привилегированное недовольство.

Однако травматическая реакция не является здесь (на Мартинике) единственной формой сопротивления. В этом неатавистическом обществе утвердились три объединяющие точки: связь с природной средой – Карибами; защита народного языка – креольского; защита земли, мобилизующая всех. Три способа протестного существования, три культурных рефлекса, не лишенные двусмысленности, но связывающие строгое требование специфичности не с нетерпимостью корня, а с экологическим мировоззрением Отношения.

Помимо забот, связанных с так называемой окружающей средой, экология обнаруживает в себе импульс, заставляющий людей расширить прежнее представление о священной Территории на всю планету. Таким образом, экология имеет двойную направленность: либо она рассматривается как ответвление этой священности – в таком случае мы переживаем ее мистически; либо указанное расширение несет в зародыше критику представления о территории как чем-то священном или исключительном – и тогда экология превращается в политику.

Политика экологии касается истребленных народов или тех, которым – как народам – грозит исчезновение. Не признавая священной нетерпимости, эта политика оживляет реляционную солидарность всех земель и всей Земли. Основой права здесь является сама солидарность. Остальные соображения просто отметаются.

Например, не утихают споры о легитимности «владения» землей на Антильских островах. Согласно таинственным законам корня (то есть родословной), единственными «владельцами» архипелага являются карибы или их предшественники, которые были истреблены. Принуждающая сила священного всегда заставляет искать первых обитателей территории (то есть тех, кто ближе всего стоит к первоначальному «сотворению»). Если так, то карибскими землями должны владеть карибы и араваки – или другие, еще более древние, а значит, более легитимные и «определяющие» народы? Резня индейцев, которая с корнем вырвала все святыни, давно уже лишила смысла эти поиски. С тех пор антильские земли потеряли возможность стать территорией, оставшись ризоматической землей. Да, земля Мартиники не принадлежит в абсолютном, коренном смысле ни потомкам завезенных африканцев, ни беке, ни индусам, ни мулатам. Но именно то, что стало следствием европейской экспансии (истребление доколумбовых народов, ввоз нового населения), и лежит в основе нового отношения к этой земле: не освященного абсолюта онтологического владения, а реляционной сопричастности. Те, кто пострадал от жестокости этой земли, кто, возможно, не доверял ей, кто пытался даже бежать отсюда, чтобы забыть о своем рабстве, тоже начали выстраивать с ней новые связи, в которых больше нет места священной коренной нетерпимости с ее сектантской исключительностью.

Экологический мистицизм опирается на эту нетерпимость. Это реакционное, а значит – бесплодное, видение земли; оно недалеко ушло от петеновского «возвращения к земле»[82], которое инстинктивно стремилось лишь к возрождению власти традиции и самоотречения, апеллируя при этом к рефлексу самоизоляции.

В западных странах эти два вида экологии (политический и мистический) объединяются в действии. Однако нельзя игнорировать различия между ними. Если мы не сможем признать и оценить эти различия, то будем обречены в своих странах слепо копировать практики, навязанные западным общественным мнением или занесенные в наши края благодаря стандартизированной моде, – как, скажем, утренние пробежки или пешие прогулки.

Именно к такой аксиоме (не данной нам априори) мы приходим всякий раз: чтобы избежать смертельной неразличимости ассимиляций, недостаточно провозгласить свою специфичность – ее еще надо воплотить в действия и лишь потом вливаться в общий вектор.

Но эта аксиома – ввиду того, что она не дана нам априори, – трудноприменима. Возникает опасный баланс между познанием себя и практикой другого. Если мы должны отказаться от нетерпимости, то почему бы не пойти сразу на все уступки? Если уж идти в своей свободе «до конца», почему мы не вправе доказать ее через радикальное отрицание Иного?

У каждой из этих дилемм есть своя предпочтительная область приложения. Например, бедным странам необходимо быть самодостаточными в продовольственном и экономическом плане. То же самое можно сказать об определении независимости как ощущаемой или желаемой. Или о внедрении этнотехники как инструмента самодостаточности. Никогда еще обязательства не носили в реальности столь случайный характер.

Наперекор стандартизации, извращающей чувства людей, стертые приемами и продуктами международного обмена, добровольного или навязанного, необходимо обновить видение и эстетику связи с землей.

Но поскольку чувствительность уже в значительной степени перенаправлена процессами обмена, будет нелегко добиться того, чтобы продукты с большой реляционной нагрузкой – такие, как кока-кола, пшеничный хлеб, сливочное масло, – были заменены (здесь) ямсом, плодами хлебного дерева, чтобы снова возобновилось производство маду, маби[83] и других «местных» продуктов. Тем более что такие продукты, достоинство которых заключено в их недолговечности, не поддаются хранению и консервации, являющейся одним из секретов крупномасштабной торговли. Стандартизация вкуса искусно направляется индустриальными гигантами.

Многие мартиниканцы скажут вам, что в детстве ненавидели плоды хлебного дерева (дешевый овощ, уже поэтому тесно ассоциируемый с образом бедности, глубокой нищеты), однако те, кто долгое время жил вдали от своей страны, с возрастом, напротив, приобретают к нему устойчивый вкус. Любой опрос покажет ту же картину среди нынешних мартиниканских детей. С недовольным фырканьем они отвергают саму мысль о плодах хлебного дерева и с наслаждением мечтают о копченой колбасе. В странах, где правит его величество импорт, дети сбиваются с пути первыми.

Я заметил, как кто-то, пытаясь критиковать мартиниканских писателей, выражающих свое видение реальности в поэтике языка, пересыпанного креольскими словечками, презрительно назвал их дашинистами (от названия корнеплода дашин[84] – еще одного из местных овощей). Такими же негативными характеристиками клеймится любая продукция, не подвергшаяся международной стандартизации и не принесшая себя в жертву обобщающе-универсальному.

В богатых странах, где импорт так или иначе уравновешивается экспортом и, соответственно, иностранные товары, предлагаемые потребителю, в конце концов, пусть не без труда, оказываются в одной плоскости обмена с местными продуктами, соблюсти баланс проще. Товары международных компаний оказывают не столь сильное воздействие на чувства людей, они не так уж неумолимо «желанны».

В бедных странах призывы к тому, чтобы самостоятельно обеспечивать себя продовольствием, обречены на провал, если исходят исключительно из доводов экономики и здравого смысла. Здравому смыслу нет места в запутанных сплетениях мирового Отношения. В большинстве случаев чувства заражены слишком глубоко и привычка к товарному комфорту – даже в условиях самой отчаянной нищеты – укоренилась слишком прочно, чтобы какие-то предписания или заявления политиков могли это исправить. Здесь, как и в других случаях, нам предстоит определить, какие уступки мы можем сделать глобальной тенденции к типизации потребительских товаров (на Мартинике сейчас модно импортировать все продукты из Франции) и что из нового и неиспробованного нам следует предложить в качестве «национальной» продукции.

Именно здесь обретают ценность фантазия и выразительность эстетики земли, очищенной от фольклорной наивности и ризоматически ветвящейся в познании наших культур.

Очевидно, что мы уже не обрабатываем землю с тем же инстинктивным терпением, как раньше, – мы больше не крестьяне. В этой области действует слишком много интернациональных факторов. Человек агрокультуры теперь без оговорок – человек культуры: он больше не может производить просто, по наитию.

Каждый день мы слышим, что работники сельского хозяйства – одни из самых обездоленных. Традиционное одиночество крестьянина усугубляется смутной мыслью о том, что его труд является анахронизмом (если речь идет о развитых странах) или унижением (в странах бедных). Если в развитых странах крестьянин борется за урожайность, снижение налогов и пошлин, ищет новые рынки и избегает перепроизводства, то в бедных странах он борется с пылью, нехваткой инвентаря, эпидемиями и голодом. И там и здесь его сбивает с толку показная технологическая роскошь. Подло было бы изрекать глупые хвалы в адрес крестьянства, когда оно повсюду чахнет. Умрет оно или превратится в запасную рабочую силу для передовых технологий?

Говорят (очередное общее место), что будущее человечества поставлено на карту, если только эти технологии не позволят прежде, чем мы все вымрем, наладить массовое производство искусственных продуктов, чтобы сохранить жизнь самым богатым. Представим, что земля перестанет возделываться, поскольку фабрики синтетической еды будут обеспечивать потребности избранных желудков. Ее будут использовать только для отдыха – такого Путешествия, которое не обременено исследованием и познанием. Земля станет декорацией. Именно это может произойти с нашими странами, поскольку вполне возможно, что подобные фабрики здесь никогда не будут построены (а если и будут – то из-за того, что они производят слишком много вредных выбросов). Мы превратимся в обитателей Музеев неестественной истории. Возрождение эстетики земли может помочь отсрочить этот кошмар – аэрокондиционированный или нет[85].

Мы не сможем повернуть вспять тенденцию к международной стандартизации потребления, если не растормошим чувствительность сообществ, предложив перспективу или, по крайней мере, шанс возобновления эстетической связи с землей.

Как можно оживить эту поэтику, когда наше мировоззрение дрейфует от уже упомянутого отсталого мистицизма к повсеместно проявляющемуся презрению к производству? Эстетика земли, как всегда, выглядит анахроничной или наивной – реакционной или бесплодной.

И всё же с этим барьером, который кажется непреодолимым, нам придется справиться, иначе престижность (вкупе с отравляющей извращенностью) стандартизованного потребления в международных масштабах окончательно перевесит в представлении сообществ удовольствие от потребления собственного продукта. И проблема здесь в том, что такая извращенность выводит из равновесия и истощает. Если вдуматься, страстная любовь к земле, на которой мы живем, – это всегда первый, всегда рискованный шаг.

Эстетика земли? В голодной африканской пыли? В иле затопленной Азии? Среди эпидемий, скрытой эксплуатации, среди мух, облепивших кожу рахитичных детей? В ледяном безмолвии Анд? В дождях, смывающих фавелы и трущобы? Среди камней и колючих зарослей бантустанов? В цветочных ожерельях на шее и в укулеле? В грязевых хижинах, окружающих венком золотоносные шахты? В клоаках городов? В аборигенной разрухе? В кварталах красных фонарей? В опьянении слепым беспорядочным потреблением? В нужде? В лачугах? В беспросветных ночах?

Да. Но это должна быть эстетика потрясения основ, вторжения. Нужно найти полнокровную замену идее «окружающей среды» (которую я называю «округой»), идее «экологии», которые кажутся такими праздными среди этих скорбных пейзажей. Нужно вдохнуть силу горечи и сладости в любовь к земле, которая то вызывает насмешку, то служит поводом для сектантской нетерпимости.

Нужна эстетика разрыва и нового соединения.

Ведь всё стало ясно – и почти всё сказано, – когда мы поняли, что ни в коем случае не нужно опять превращать землю в территорию. Территория – это опора для дальнейших завоеваний. Территория требует установления и легитимации родословной. Территория определяется своими границами, которые нужно расширять. А у земли отныне нет границ. Вот поэтому ее и стоит защищать от любого отчуждения.

Нужна эстетика переменно-непрерывного, постоянно-прерывного.

Самодостаточность поддается расчетам. При условии, что она не ищет опоры в эксклюзивности территории. Это необходимое, но недостаточное условие, чтобы определить те радикальные шаги, которые могли бы уберечь нас от двусмысленности, собрать нас всех в одном пейзаже – преобразить наш вкус, не вынуждая наступать себе на горло.

Мы обсуждаем наши проблемы на безжалостном фоне мирового торгового рынка. Где бы вы ни были, какой бы режим ни объединял вас в сообщество, вам не избежать власти этого рынка. Если этим силам будет выгодно, они будут вас обхаживать. Но это не такие темные силы, которые можно приручить, потакая им, – это скрытые силы, подчиненные неумолимой логике, на которую следует отвечать тотальной логикой своего поведения. Нельзя, к примеру, получать социальное пособие, делая вид, что ты против него. Надо выбрать свой курс. И – возвращаясь к поднятому выше вопросу – никогда не стоит просто соглашаться. Иначе противоречие создает в сообществе (которое из-за этого перестает быть таковым) неразрешимый узел, подрывающий его до самых основ. Вся страна превращается в Плантацию, которая мнит себя свободной в принятии решений, тогда как целиком ориентирована вовне. Товарный обмен (на Мартинике, например, – обмен импортируемых бюджетных средств на экспортируемую частную прибыль) является здесь правилом. Коммерческая деятельность в данном случае поддерживает застой и раскол. Умы изнашиваются, находясь в этом кажущемся комфорте, оплачиваемом ценой неосознанного и нервирующего отупения.

Вот дилемма, которую мы должны разрешить. Мы уже поняли, что категоричные заявления, основанные на давней манихейской риторике освобождения, ни к чему не ведут, а лишь способствуют укреплению стереотипного языка, не имеющего никакой связи с реальностью. Прежде всего нужно реализовать или обойти диалектику всех этих обязательств.

Если мы, например, полагаем, что этнотехника убережет нас от чрезмерного импорта, защитит физическую жизнеспособность страны, сбалансирует потребительские импульсы и укрепит связи между людьми, всецело преданными производству и творчеству, означает ли это, что мы должны вернуться к дотехнической стадии кустарного ремесленничества, возведенного в ранг системы, предоставив другим совершать головокружительные прорывы, от которых нам будут перепадать лишь крохи, издали с восхищением наблюдать за их научными достижениями и заимствовать (но на каких условиях?) плоды их труда? Нам нужно предлагать им взамен не только песок и кокосы, но и результаты нашей творческой деятельности. Чтобы интегрировать наши активы – пусть даже море и солнце – в общий культурный опыт, за который мы все в ответе.

Ни самодостаточность, ни взаимозависимость, ни этнотехника не помогут нам, если все они не будут претворяться в жизнь в расхождении и в то же время в согласии (и связи) с тем, что служит для них образцом, – с многоликим «там», всегда преподносимым здесь, в подконтрольной стране, как некая монолитная необходимость.

Мы боремся с собственными проблемами, не подозревая, что они являются общими для всего мира. На свете нет места, для которого не найдется своего «там». Нет места, где человек не стоял бы перед той же жизненно важной дилеммой. Нет места, где не нужно было бы просчитывать диалектику взаимозависимостей и трудную необходимость этнотехник.

Массовое и преломленное слияние культур ведет к тому, что любое расхождение (с подсказываемой или навязываемой предзаданной нормой) является определяющим, а любое (само)определение – плодотворным расхождением.

Попробуем сжато представить то, чего мы еще не знаем, то, о чем у нас нет пока никакой возможности узнать, – все особенности, все траектории, все истории, все расхождения и синтезы, которые происходят в наших слияниях или являются их результатом. Как китайская, баскская, индийская, инуитская, полинезийская или альпийская культуры нашли свой путь к нам, а мы – свой путь к ним? Что и в каких формах осталось от всех культур, которые исчезли, обратились в прах или были истреблены? Как мы переживаем – еще и сегодня – давление господствующих культур? Какие фантастические скопления жизней, индивидуального и коллективного они нам передают? Попробуем вычислить результирующую величину всего этого. Нам это не удастся. Ощущаемое нами слияние – всегда лишь часть его тотальности. Сколько бы мы ни проводили исследований и сравнений (хотя мы обязаны доводить их до конца), мы никогда не достигнем такого объема знаний, владение которым позволит нам остановиться. Но то, что мы не обладаем знанием об этой тотальности, – не беда. Беда – нежелание ее познать. Что ж, вообразим ее силой поэтики: воображаемое способно придать всем этим всегда определяющим расхождениям полно-смысл. Нехватка поэтики – ее отсутствие или отрицание – вот в чем наша нужда[86].

К тому же мысль об Ином бесплодна без Иного мысли.

Мысль об Ином – это нравственная щедрость, которая побуждает меня к принятию принципа инаковости, к согласию с тем, что мир не монолитен, что существует не одна – моя – истина. Мысль об Ином может жить во мне, не сбивая меня с моего инерционного пути, не «отстраняя» меня от себя самого, не меняя меня в самом себе. Это этический принцип, и мне достаточно лишь ему не противоречить.

Иное мысли сбивает с пути. Тут я должен действовать. Это момент, когда я меняю свое мышление, не отказываясь от его багажа. Я меняюсь и обмениваюсь. Это эстетика турбулентности, этика которой не дана заранее.

Если признать, что эстетика – это искусство постижения, воображения и действия, то Иное мысли – это эстетика, реализуемая мной, вами, чтобы влиться в динамику, которой мы содействуем. Это моя доля эстетики хаоса, это работа, которую нужно проделать, это путь, который нужно пройти. Мысль об Ином иногда – правда, в одностороннем порядке – признается власть имущими; или с болью высказывается теми, кто идет дорогой страдания и освобождения. Иное мысли всегда приводится в движение множеством слияний, где каждый меняется другим и меняет другого.

Здравый смысл подсказывает нам, что мир, где проходит наша жизнь, невероятно разлажен (большинство уверено, что он сошел с ума) и что этот разлад так прямо отзывается в каждом из нас, что мы вынуждены жить либо в беспросветном страдании, либо в каком-то бесконечном перерыве. Мы проживаем день за днем и снова день за днем, как будто мира, который между тем так отчаянно взывает к нам каждый день, на самом деле просто нет. Да, мы притворяемся, что всё нормально. Ведь если бы мы действительно на минуту об этом задумались, то просто бросили бы всё на самотек. Эту банальность я столько раз слышал из разных уст.

Чтобы прервать перерыв, мы и воображаем тотальность, благодаря которой безумие этого мира превращается для нас в мыслимый хаос. Это образ, в который вдыхает жизнь Иное мысли. Это расхождение с предустановленной нормой, а возможно, и с теми нормами и верованиями, которые мы получили в наследство, ничего для этого не делая. Как осуществить это расхождение, для начала не овладев в полной мере тем, что есть в нас и принадлежит нам? Любая зависимость – это порок Отношения, помеха вершимому им смешению. Любая независимость, пусть неудобная и непрочная, по той же причине всегда ценность.

Страдания народов не запирают нас навеки в немой действительности, в голом и мучительно замкнутом присутствии. Иногда они позволяют нам из него выйти, раздвинув границы и воспарив над миром: мысль вырывается из клетки нищеты, разворачивая свое насилие непрозрачности, со(зи)дающее вместе со всем тем насилием, что имеет место в контакте культур. Поэтому даже самая мирная мысль становится насилием, когда воображает непредсказуемые процессы Отношения, избегая в то же время комфортной ловушки обобщения. Это антинасильственное насилие – не ничто, а открытость и творчество. Оно воздает полно-смысл ситуативному насилию маргиналов, бунтарей, девиантов – всех мастеров расхождения.

Маргинал или девиант предчувствует столкновение культур, переживая его грядущие эксцессы. Бунтарь подготавливает это столкновение или, по крайней мере, упрощает его понимание, отказываясь связывать себя какой бы то ни было традицией – даже когда его бунт направлен на защиту традиции, которую унижает или подавляет другая традиция, просто более сильная благодаря имеющимся у нее средствам. Бунтарь отстаивает свое право выходить за пределы; маргинал и девиант самой своей жизнью доводят это право до крайности.

Мы еще даже не приступили к тому, чтобы вообразить или рассчитать результирующую величину всех этих определяющих расхождений, что исходят отовсюду и несут в себе все возможные традиции и все возможные пути их преодоления, – всех этих расхождений, чье слияние отменяет траектории, в конце концов их реализуя.

Хотя нынешние культурные контакты головокружительно «мгновенны», перед нами тем не менее возникает и другой огромный временной пласт: время, которое потребуется на то, чтобы сбалансировать конкретные ситуации, устранить репрессии, собрать вместе поэтики. Это грядущее время кажется столь же бесконечным, как бесконечны галактические пространства.

Пока же современное насилие следует считать одной из (органических) логик турбулентности мир-хаоса. Оно инстинктивно противостоит любой мысли, стремящейся превратить этот хаос в монолит, чтобы «понять» его и им управлять.

Отношению необходимы расхождения – они его пособники, как морская олива для манцинеллы[87].

Предыдущая главаГлава 21 из 30Следующая глава