К книге
Поэтика Отношения. Поэтика IIIIV Теории. Относительное и хаос
67%
IV Теории. Относительное и хаос
20

Мы ходили вокруг да около идеи Хаоса, чувствуя, что она противоречит обычному значению слова «хаотическое» и открывает перед нами новую данность – Отношение, тотальность в движении со своим вечно текучим порядком и вечно вообразимым беспорядком.

Существует показательное соответствие между философиями, порожденными западными науками, и принятыми на Западе и насаждаемыми там же представлениями о культурах и отношениях между ними. В эпоху торжествующего позитивизма концепция культуры (но пока еще не культур во множественном числе) была монолитной: считалось, что культура есть везде, где цивилизация поднялась на высоты гуманизма[76]. В таком понимании культура представляется чистой абстракцией, сущностью движения к идеалу. Те, кто имеет к ней доступ, служат предводителями и гарантами этого движения. Они наставляют весь остальной мир. Релятивизм Монтеня был забыт, уничтожен, задушен более чем на три столетия. И только когда идея относительного заблистала в научной теории Относительности, начал осознаваться релятивизм культур1.

Обычно мы улавливаем в эйнштейновской мысли простую связь Относительности с принципом относительного. Всё остальное таится в крепости, возведенной из теорем. Посредством психологического вытеснения или замещения публика мифологизировала личность Эйнштейна за неимением прямого доступа к тому, что он говорит. Такая мифологизация указывает на то, до какой степени относительное присутствует в нас и насколько сильное воздействие оно на нас оказывает. Настолько, что формула E = mc2 превратилась в общее место (или общее-место)[77], которое мы сознательно используем в символическом значении, не будучи уверены, что по-настоящему понимаем его суть.

Что мы можем вынести из этой теории в связи с нашим предметом, если не принимать во внимание нашу ущербность неспециалистов? Что нельзя помыслить абсолют, но также – что соотношение неопределенностей, предложенное Вернером Гейзенбергом, возможно, не является основанием для бесповоротного пробабилизма. (Повинуются ли «фундаментальные» частицы случайности?) По Эйнштейну, Относительность не дается как чистое относительное. Вселенная имеет «смысл», который не является ни случайностью, ни необходимостью: Бог-геометр (бог Ньютона?) – во всяком случае, некий «могущественный и таинственный разум» – предлагает нам отгадать загадку; стало быть, как и у Декарта, он – не лукавый гений. Загадка (то, что нужно угадать интуитивно и проверить экспериментально) «гарантирует» динамику взаимодействия между Вселенной и нашим ее познанием.

Экспериментальное мышление основывается на этом взаимодействии и, в свою очередь, «гарантирует», что загадка не приведет нас ни к невозможному (мы всегда сможем что-то в ней постичь), ни к абсолютному (в ней всегда останется что-то, что еще можно постичь).

Таким образом, тотальность, в которой разворачивается Относительность и к которой – через работу разума – она применяется, не тоталитарна: она не предписывается априори, не фиксируется в качестве абсолюта. Поэтому и для разума она не является ни жестким догматизмом, ни пробабилистским скептицизмом.

Принятие культурного релятивизма («все человеческие культуры ценны, каждая в своей среде, и равны, если рассматривать их в совокупности») шло рука об руку с принятием идеи Относительности или, по крайней мере, с привыканием к ней.

Этот культурный релятивизм был порой не лишен эссенциалистского оттенка, что отразилось даже на концепциях, которые помогли оспорить господство культур-завоевательниц. Идея Африки как единого целого и теория негритюда (во франкоязычном мире) служат тому примерами, часто именно по этой причине вызывающими споры.

Впрочем, этот релятивизм часто рассматривается и как пример «золотой середины». Он признает разнообразие культур, что, однако, не препятствует образованию иерархии цивилизаций. Или, по крайней мере, стремлению (регулярному или скачкообразному) к прозрачности одного всеобщего мира или одной универсальной модели. И для разума, следовательно, такой релятивизм не является ни тоталитарным этноцентризмом, ни анархией «чистого листа». Неоценимая идея Монтеня была адаптирована к тенденциозной монотонности гуманизма в его новом изводе. Такой релятивизм не имеет отношения к относительному.

Подобно тому как Относительность в пределе предполагала Гармонию Вселенной, культурный релятивизм (ее несмелый и невнятный отсвет) творил в своем восприятии мира глобальную и в конечном счете редуцирующую прозрачность. Созданная таким образом культурная «Лига Наций» была обречена погрузиться в водоворот.

Но на смену догматическому чувству превосходства и хитрым маневрам ложного релятивизма пришло утонченное разочарование, острое ощущение бесполезности всего. В самом деле, если в водовороте всё равноценно, если Земля-тотальность, реализуясь, вырождается в хаос, то какой в этом смысл? Вступление в тотальность, которое должно было вызвать бурный восторг, попахивало упадком империи, и после Второй мировой войны этот привкус, возможно, только усилился под влиянием антагонизма двух римских империй нашего времени – США и Советского Союза, движимых одной и той же наивной верой (часто подтверждавшейся на практике) в свое превосходство над другими народами. Можно было подумать, что любая из них, обладая достаточной властью и деньгами, позволявшими ни о чем не беспокоиться, тихонько бормотала себе под нос: «Сегодня Лукулл угощает Лукулла».

В то же время бедные народы одним своим внезапным появлением на сцене способствовали возникновению новых идей об инаковости, различиях, правах меньшинств и народов. И всё же нам казалось, что все эти идеи не более чем пепел на поверхности кипящей магмы. Мы никак не могли постичь то всеохватное чувство одиночества, обуявшее роды человеческие, которые сталкивались и боролись друг с другом в глобальном пространстве и времени.

Затем из научных озарений постепенно возникла идея о том, что Хаос можно изучать, не впадая в отчаяние, сводящее с ума из-за его нескончаемых трансформаций.

Давайте рассмотрим два направления, в которых ярко и даже остро проявляется сила науки.

Прежде всего это непосредственно технологическое применение, стремящееся реактивировать «проектирующую линейность» и имеющее целью если не добраться до «самой глубины» материи (что, вероятно, ему никогда не удастся), то хотя бы открыть или покорить – что одно и то же – галактические просторы. Технологическое мышление прекрасно понимает, что данная нам Вселенная неисчерпаема, но это его не пугает. Напротив, оно спотыкается о тайну бесконечно малого («первоэлемента»), боясь обнаружить там бездонный предел.

Теория единого поля, созданная Эйнштейном, попыталась перекинуть мостик между двумя измерениями Вселенной и описать их недифференцированное единство. Но, похоже, научный мейнстрим на тот момент отказался поддержать или развить эту теорию и, вернувшись к комфортному эмпиризму, несущему в себе огромный технологический потенциал, сосредоточился прежде всего на «исследовательских прорывах», причем желательно в области бесконечно большого.

Всё чаще эта склонность прослеживается в попытках представить или доказать модель «сотворения мира» (Большого взрыва), на которой можно было бы «основать» всю последующую науку. Старая одержимость родословной обретает новые черты. Линейность восстанавливается. Идея Бога никуда не исчезла. Идея легитимности возрождается. Это наука победителей, презирающих или боящихся ограничений, – наука покорения.

Второе направление, которое таковым не является, бесконечно далеко от идеи покорения; это экспериментальное осмысление (или отслеживание) происходящих процессов отношения между элементами (первичными или нет), которые создают комбинации в реальности. Это наука исследования. Такая «ориентация» подразумевает отслеживание динамики, относительного, хаотичного – того, что, будучи текучим и изменчивым, неопределенно (то есть неуловимо), но безусловно фундаментально и, вполне возможно, богато инвариантами.

На самом деле эти две тенденции подхватывают и усиливают друг друга. Однако первая увековечивает идею стреловой проекции, а вторая, возможно, воссоздает принципы кругового кочевничества. Кроме того, обездоленные области, страны, переживающие абсолютную нищету, отлучены от этого взаимодействия. Но если наука покорения просто «не берет их в расчет» (разве что в качестве жалкого сырьевого придатка), то для науки исследования их наличие конститутивно. Мир-хаос – одна из модальностей Хаоса, предмета этой науки.

И это вовсе не пассивное участие. Пассивности нет места в Отношении. Каждый раз, когда индивид или сообщество пытается определить свое место в нем, и даже когда им приходится за него бороться, они способствуют отторжению общепринятого мировоззрения, вымыванию устаревших правил прежних классицизмов, открывая дорогу новым «отслеживаниям» мир-хаоса.

С точки зрения протяженности/расширения, наука о Хаосе отказывается от власти линейности и воспринимает неопределенность как данность, которая поддается анализу, а случайность – как нечто измеримое. Таким образом, научное познание, смыкаясь с безднами искусства или играми эстетики, развивает одну из граней поэтического, возрождая древнее призвание поэзии быть орудием познания.

Можно понять, почему философии, выросшие из разных «состояний» науки, порождали одно за другим «устойчивые» представления о культурах и их смешениях. Ведь научная мысль всегда предполагает обобщение (под непредвиденным влиянием той самой метафизики, от которой она отмежевалась), неизменно относясь к нему с недоверием (которое подсказывает любая существующая в мире поэтика). В конце концов она научилась понимать обобщение через призму всеобщности, отказавшись от линейности родословной в пользу расширения. Так происходит движение культур.

В широте мир-хаос (несоизмеримое перемешивание культур) имеет непредсказуемые, но угадываемые формы. Мы еще даже не начинали подсчитывать их суммарные последствия: пассивные принятия, бесповоротные отказы, наивные верования, параллельные жизни и множество других форм противостояний и согласий, синтезов, преодолений и возвращений, внезапно вспыхивающих озарений, возникающих из столкновения и разбивающих свои предпосылки, – всю эту текучую, бурлящую, упрямую и, возможно, упорядоченную материю нашего общего становления нам только предстоит обозреть.

Считать ли знаменательным, драматичным или смешным тот факт, что китайские студенты гибли, защищая статую Свободы из папье-маше? Или что в одном из румынских домов ненавистные портреты Чаушеску были заменены на вырезанные из журналов фотографии персонажей сериала «Даллас»? Просто поставить такие вопросы – значит вообразить невообразимую турбулентность Отношения.

Мы едва начинаем представлять себе это грандиозное коловращение. Чем больше оно содействует подавляющему порядку, тем больше вызывает беспорядка. Чем больше исключений оно вызывает, тем больше порождает и притяжений. Оно стандартизирует, но на каждом из узловых сочленений Отношения мы видим мозоли сопротивления. Отношение всё больше учит нас выходить за рамки суждений в туманную непредсказуемость вспышек искусства. Его красота рождается из устойчивого и неустойчивого, из отклонений конкретных поэтик и пророческой силы реляционной поэтики. Чем больше оно унифицирует, вводя в летаргию, тем больше подогревает бунтарское сознание.

Мы не станем применять к этой турбулентности те же подходы, которыми пользуются теоретики и подручные Хаоса. У нас нет компьютеров, способных отследить потоки культур, узловые сочленения поэтик, динамику языков, фазы противоборствующих историй. Стоит ли надеяться, что однажды наше воображаемое представление об Отношении найдет «подтверждение» в формулах, которые мы увидим на компьютерном мониторе? Можно ли акциденцию, составляющую счастье поэтики, представить с помощью микросхем? Можно ли с помощью инструментального анализа и внутри него породнить турбулентности мир-хаоса и Хаоса как такового? Каковы будут последствия такого вторжения?

Любой «вирус» (любая акциденция), по словам Жака Курсиля[78], попадает в информационную систему извне; но не исключено, что он может вырабатываться самой системой. Будь так, это доказало бы, что система «думает», что акциденция в конечном счете заложена в ней самой. И стало бы ценным следствием для защиты свобод, гарантией того, что нельзя навек основать Право на подобной системе. Я бы добавил, опрометчиво ударяясь в гипотезы, что вирус может выявлять фрактальную природу системы, быть знаком вторжения Хаоса, то есть неопровержимым индикатором асинхронности системы. Поэтому мы можем вообразить и еще одну невообразимую ситуацию: когда компьютер, лучший инструмент для анализа Хаоса, окажется захвачен, заселен этим Хаосом. Обращенный внутрь себя Хаос закроет все двери. Он станет Богом. (По крайней мере, если мы не придумаем другие инструменты исследования, не поддающиеся заражению своим объектом.) Упорство аналитического мышления позволяет отодвигать эту перспективу до бесконечности. На самом же деле только человеческое воображение неподвластно заражению своими объектами. Потому что только оно бесконечно диверсифицирует их, в то же время приводя к настоящему взрыву единства. Последний момент познания – всегда поэтика.

Предыдущая главаГлава 20 из 30Следующая глава