К книге
Растения философов. Интеллектуальный гербарийIII. Растительные образы Нового времени. 7. Травинки Лейбница. Сад внутри сада: лабиринты растительной бесконечности
78%
III. Растительные образы Нового времени. 7. Травинки Лейбница. Сад внутри сада: лабиринты растительной бесконечности
29

Войдя в лейбницевский сад, мы попадаем в ловушку его лабиринтов. Из реального Херренхаузенского парка философ ведет нас в аллегорический сад, изображающий его понимание материи. В параграфе 67 Монадологии он призывает нас представить «всякую часть материи» «наподобие сада, полного растений, и пруда, полного рыб. Но каждая ветвь растения, каждый член животного, каждая капля его соков есть опять такой же сад или такой же пруд»[162]. Каждая часть материи, соответственно, является садом внутри сада внутри сада – и так до бесконечности. Подобным же образом барочный театр нередко использовал прием «пьесы в пьесе», ярчайшим примером которого является шекспировский Гамлет с его постановкой Мышеловки во второй сцене третьего акта. В театре подобный прием нередко открывал пространство для саморефлексии прямо внутри текстуры оригинальной пьесы. Но каково философское значение приема, который, грубо говоря, подразумевает сложное складывание концепции внутрь самой себя?

Чтобы оценить гениальность определения материи, данного Лейбницем, нам следует рассмотреть параграфы, непосредственно предшествующие изображению сада внутри сада или следующие за ним. В параграфах 65 и 66 выдвигается теория бесконечной делимости матери: «… каждая часть материи не только способна к бесконечной делимости, как полагали древние, но, кроме того, и действительно подразделена без конца, каждая часть на части, из которых каждая имеет свое собственное движение; иначе не было бы возможно, чтобы всякая часть материи была в состоянии выражать весь универсум»[163]. Против атомистов Лейбниц выдвигает тезис о бесконечной дифференциации – не на мельчайшие возможные и в конечном итоге однородные компоненты реальности, а на целые миры, которые помещаются в едва уловимых частях Вселенной. Или, как остроумно выразился Джонатан Свифт, говоря о животных, а не о растениях:

Натуралистами открыты

У паразитов паразиты,

И произвел переполох

Тот факт, что блохи есть у блох.

И обнаружил микроскоп,

Что на клопе бывает клоп,

Питающийся паразитом,

На нем – другой, ad infinitum[164].

Для Лейбница тела живых существ – это «божественные машины»[165], внутри которых уютно устроились другие машины, подобно набору русских матрешек или китайских шкатулок. Отсюда следует, что различие между целым и обособленным, а также между единым и многим становится бессмысленным, особенно когда речь идет о растительности. Если каждая ветвь растения представляет собой новый сад, так это потому, что каждое растение по своей природе состоит из множества других: «… каждая ветка дерева сама по себе является, кажется, растением, способным приносить плоды»[166]. Растения действительно представляют собой архетип материи, хотя, в отличие от Аристотеля, их образцовый статус объясняется не отсылкой к пассивности hyle, но к легкости, с какой растения в своих частях вмещают различия, делимость и новые целостности.

Тот, кто хоть раз выращивал клубнику, легко поймет, что происходит с растением внутри растения. По мере роста клубника выпускает в стороны побеги, на которых затем развиваются корни и листья, в конечном счете образующие новое растение. После этого побеги можно будет удалить и пересадить на новое место, создав новое целое растение и, возможно, целый клубничный сад. Конечно, закон Лейбница по-прежнему остается в силе: божественно созданные тела-машины не производят факсимильных копий самих себя, а воспроизводят их с различием, заложенным в каждой из телесных частей. Именно неустанное использование их репродуктивных способностей превращает растения и сады в авангард материи, понимаемой как plenum – оплот изобилия.

Теория материальности Лейбница стоит на водоразделе между премодерном и модерном. Одновременно с использованием современной метафоры машины философ испытывает античный horror vacui, который мы уже диагностировали у Плотина. Этот страх пустоты побуждал живописцев барокко заполнять каждый квадратный сантиметр своих произведений тщательно проработанными деталями. По мысли Лейбница, материя подобным же образом изобилует садами внутри садов и машинами внутри машин. Что лучше растения воплощает это изобилие? Параграф 68 Монадологии продолжает работу по разрушению тождества материи, начатую в предыдущих параграфах, которые сделали нежизнеспособным жесткое противопоставление частей целому и единого множеству: «И хотя земля и воздух, находящиеся между растениями в саду, или вода – между рыбами в пруду, не есть растение или рыба, но они все-таки опять заключают в себе рыб и растения, хотя в большинстве случаев последние бывают так малы, что неуловимы для наших восприятий»[167]. Внешнее складывается во внутреннее; пространство между растениями состоит из бесчисленных мельчайших растений; зоны за пределами сада относятся ко множеству садов. Если перевести это в формальные философские термины, то если сад – это X, то не-X – это по-прежнему X; фактически, это X в n-й степени.

Согласно собственным критериям Лейбница, растительная конфигурация материи как, скажем кратко, растения внутри и между вступает в противоречие с его же определением «ясной идеи», «когда ее достаточно, чтобы узнать и отличить вещь»[168]. Что именно мы распознаем на пути к такой ясности? Ничего, кроме идентичности! Любопытно, что Лейбниц приводит пример растения, чтобы обосновать практические результаты распознавания: «Если я обладаю ясной идеей какого-нибудь растения, то я его отличу среди других соседних растений; в противном случае идея смутна»[169]. Ясность идеи зависит от отчетливой памяти о различиях, заложенных в системе классификации, и поддерживается исключительным вниманием к деталям. Лучший тест для проверки идей прагматичен: практическим доказательством ясности мышления служит правильный выбор растения, отличающегося от всех тех, что на него похожи.

При ближайшем рассмотрении, однако, пример Лейбница противоречит тому, что он должен был олицетворять. Во-первых, идентичность растения и его статус как монады далеко не однозначны – но об этом подробнее позже. Во-вторых, лабиринты растительной бесконечности ставят в тупик все те таксономические системы и классификации, которые призваны определять роды и виды живых существ. И зачастую они делают это по условным, историческим причинам. «А если мы думаем, что хорошо описали какое-нибудь растение, то нам могут принести какое-нибудь растение из Индии, которое будет обладать всем тем, что содержится в нашем описании, и тем не менее окажется другого вида. Таким образом, мы никогда не сумеем во всей полноте определить species infimas, то есть низшие виды»[170]. Внешнее положение колоний (Индии) прорывается наружу в форме выращенного там растения, взрывая формы идентичности, созданные в Европе. Колониальное растение не сворачивается в имманентность растительной материи, разрушая старые онтологические и эпистемологические конструкции. Бесконечность, предвещаемая растительностью, теперь переносится на бесконечную вариативность на уровне низших видов, где неясно, достаточно ли значимы мельчайшие различия, чтобы определить новый вид, или его можно разместить на условиях более общей категории. Края «ясных идей» теряют четкость: растения вырываются из смирительной рубашки навязанной идентичности, а материя, концептуально вылепленная по их образу и подобию, переходит все мыслимые пределы.

Отсутствие постоянства у низших видов – это вариация на тему бесконечности, более открытая, чем саморефлексия материи на манер матрешки. Лейбниц соглашается с тем, что их [низшие виды] «можно даже изменять до бесконечности, как это видно по большому разнообразию апельсинов и лимонов, которые знатоки умеют различать по названиям и отличать. То же самое происходило с тюльпанами и гвоздиками, когда эти цветы были в моде»[171]. Обратите внимание, что выбор цветов философом далек от произвола: говоря о разнообразии тюльпанов, которые раньше были «в моде», он имеет в виду печально известную голландскую тюльпаноманию, первый случай спекулятивного экономического пузыря, достигшего пика около 1637 года. Здесь мы сталкиваемся с другой исторической случайностью, изменившей область ботанических знаний. Когда в 1630-х годах луковица тюльпана стоила больше десяти годовых зарплат квалифицированного рабочего, специалисты стали регистрировать ранее игнорируемые различия между его низшими видами. Появление новых разновидностей – вопрос внимания и тщательного изучения, которое всегда, по любой причине, может усилиться, не достигая завершенности. Таким образом, главный урок заключается в том, что не существует отдельных идентичностей, будь то растения или другие живые существа, резко отличающихся от соседних категорий.

Лейбниц называет этот принцип бесконечного деления законом непрерывности: «Закон непрерывности влечет за собой то, что природа не допускает пустоты в принятом ею порядке»[172]. Потенциальные пробелы в установленном природой порядке заполняются промежуточными категориями, которые перемежаются другими промежуточными элементами и так без конца. В то время как принцип тождества неразличимых вызвал к жизни пример листьев и травинок, закон непрерывности извлекает из растительного мира другую закономерность – разнообразие цветов. Именно этот закон объясняет, почему «современные ботаники полагают, что различия, основанные на формах цветов, наиболее приближаются к естественному порядку», хотя «надо было бы производить сравнения и классификации, руководствуясь не только одним-единственным принципом вроде только что приведенного мною»[173].

Естественный порядок, который не знает промежутков, разломов или скачков, наиболее точно изображен в вечном параде живых форм, таких как цветы. И всё же было бы неосмотрительно основывать наше описание всей системы природы только на единственном критерии: поступи мы так в соответствии с законом непрерывности, нам пришлось бы полагаться на незаметные различия в форме, делающие невозможными дальнейшие биологические сравнения. Чтобы избежать внутренней противоречивости, необходимо выделить другие маркеры различий в качестве дополнений к предпочтительной основе ботанической таксономии. Как только принцип сходства у растений заменяется принципом различия, мы быстро приходим к пониманию того, что не существует главного различия, обладающего такой же объяснительной силой, как тождество. «Единое основание» не столько разрушается, сколько вынужденно разветвляется на множество различий.

Не стоит и говорить, что образ сада внутри сада проникает в динамику низших видов и их бесконечное деление, не допуская пробелов и не зная изначальной основы. Впрочем, сад не погружает нас в дикую природу леса, не говоря уже о джунглях; напротив, это воплощение зеленой природы, пригодной для человеческого (эстетического) потребления, тщательно организованной и культивируемой. Не противоречит ли, таким образом, окультуренная растительность сада пафосу принципа изобилия у Лейбница или моему анализу? Отсылка к барочной «пьесе в пьесе» снова может оказаться полезной. Удвоение пьесы, ее сворачивание внутрь самой себя провоцирует интенсивную саморефлексию, давая зрителям шанс ощутить передозировку искусственности. Лейбниц, со своей стороны, настороженно относится к банальной дихотомии естественного и искусственного. Для него природные явления больше похожи на машины, чем машины, созданные человеком. Он предлагает разобрать продукт человеческого творчества, и на самом базовом уровне вы уже не распознаете в нем машину – только кусочки латуни. Иначе дело обстоит с «природным автоматом», который в соответствии с концепцией материи является машиной от начала до конца. «В этом и заключается различие между природой и искусством, то есть между искусством божественным и нашим»[174]. По утверждению современного нам философа Бернарда Стиглера, техника изначальна: она стоит у истоков жизни.

Всё это не отрицает особой склонности Лейбница к культивированию. Связывая культивирование с прогрессом, он верил, что во Вселенной «совершается известный непрерывный и свободный прогресс, который все больше продвигает культуру [cultum]. Так, цивилизация [cultura] с каждым днем охватывает всё большую и большую часть нашей земли»[175]. Культивирование, пробуждение и просветление – синонимы, если не взаимозаменяемые слова: «…в бесконечной глубине вещей всегда остаются части как бы уснувшие, которые должны пробудиться, развиться, улучшиться и, так сказать, подняться на более высокую ступень совершенства и культуры»[176]. Иными словами, материя – это не сила тупого и пассивного сопротивления благородным устремлениям духа, творящего форму, и растение в растении не олицетворяет собой материю. При правильном культивировании – прежде всего нашего отношения к нему – лейбницевское растение также может пробудиться, дав волю своей растительной душе. Такое пробуждение спящего «в бездне вещей» активирует новые способы самовыражения, где общаются Бог, человеческий и внечеловеческий разум и вся Вселенная.

Предыдущая главаГлава 29 из 37Следующая глава