Время: 1680-е годы. Место: Херренхаузенский, курфюрстский дворец принцессы Софии в Ганновере. Ведутся отчаянные поиски, возглавляемые именитым вельможей Карлом Августом фон Альвенслебеном. Нет, дамы и кавалеры ганноверского двора ищут не потерянную сережку принцессы Софии. Цель их поисков гораздо прозаичнее: они пытаются найти два совершенно одинаковых листа. Откуда эта внезапная одержимость растениями, растущими в бесспорно великолепном парке в стиле барокко, самом символичном парке этого стиля в Европе? Ответ, заводящий нас в дебри философии Готфрида Вильгельма Лейбница, знакомит с одним из ее ключевых принципов, который фон Альвенслебен стремился опровергнуть самым грубым эмпирическим способом, какой только можно себе вообразить.
Следующая дата: 2 июня 1716 года. В письме английскому философу Сэмюэлю Кларку Лейбниц вспоминает эпизод в саду в связи со своим знаменитым принципом тождества неразличимых, или попросту «законом Лейбница»:
«Не бывает никаких двух неразличимых друг от друга отдельных вещей. Один из моих друзей, остроумный дворянин, беседуя со мной в присутствии Ее Высочества Принцессы Софии в Херренхаузенском парке, высказал мнение, что, быть может, он найдет два совершенно подобных листа. Принцесса оспаривала это, и он долгое время тщетно искал их»[151].
Тщетные поиски выдвигают на первый план метафизический принцип, распространяющийся на мельчайшие элементы природы, например зеленые листья или травинки. Если нет двух абсолютно одинаковых во всех отношениях сущностей, значит все они несут на себе печать уникальности и индивидуальности, в конечном счете восходя к мудрости Творца. Поскольку Бог ничего не делает случайным образом, а всегда по достаточной причине и в соответствии с установленными Им законами, для Него не было бы смысла помещать две совершенно одинаковые сущности в различные места. Каждая сущность и каждый уголок материального мира неповторимы и незаменимы. Этические последствия этой онтологической аксиомы очевидны: уничтожить лист, не говоря уже о целом растении, значит избавиться от чего-то, что никогда больше не вырастет в точно такой же форме. Хотя Лейбниц не станет раскрывать это следствие из своего основного принципа, можно с уверенностью сказать, что никогда еще метафизическая интуиция не была более благоприятной для этических рассуждений и практики, чем та, что касается тождества неразличимых.
Инцидент в курфюрстском парке хорошо известен в истории западной философии. Гегель в Логике не смог удержаться от соблазна высмеять поиск эмпирического контрдоказательства метафизического закона различия. «Относительно высказанного Лейбницем закона следует, однако, заметить, что различие, о котором он говорит, следует понимать не только как внешнюю и равнодушную разность, но и как различие в себе и что, следовательно, вещам самим по себе свойственно быть различными»[152]. Сколько ни посвящай времени изучению конкретных листьев или травинок со всеми их конечными различиями, никогда не доберешься до сути вопроса, а именно до «различия в себе», которое делает вещи такими, каковы они есть, наделяя их тождеством. (Эту максиму, кстати, Гегель взял на вооружение в своем диалектическом мышлении, где она функционировала на одном из низших уровней феноменологии духа, то есть восприятия, настроенного на мир вещей как мир конституирующего различия.)
Метафизика садового разнообразия, изолирующая принципы различия и тождества от конкретных примеров, которые мы находим в нашем жизненном мире, обнаруживает и высмеивает невнимательность метафизики в парке курфюрста. Разнообразие листьев и травинок, «внешнее и равнодушное», то есть ничтожное, если рассматривать его с метафизических высот. Фактические различия – всего лишь следствие нематериальной основы вещей. Но если реальные различия и уникальные черты растений неважны, то этические последствия закона Лейбница также сводятся на нет, поскольку уничтожение эмпирически уникального дерева ни в малейшей степени не затрагивает того различия, которое Гегель называет «различием в себе». Возвращение метафизики вступает в противоречие с этикой, ориентированной на конечное в его конечности.
Но что, если и фон Альвенслебен, и Гегель поняли Лейбница неправильно? Когда позже в этой главе мы коснемся лейбницевской доктрины выражения, то мы поймем, что для него различение и неразличимость не являются ни чисто эмпирическими, ни абсолютно метафизическими категориями. Различия между живыми существами (и даже между частями этих существ) одного и того же вида не столь существенны для онтологии. Тем более они не являются чем-то совершенно внешним по отношению к сущности этих существ. Скорее, они обозначают различия внутри Бога, выражая бесконечное множество Его взглядов на мир. Если существует множество видов растений и если каждый вид включает в себя несметное количество подвидов, то это потому, что все они должны существовать, чтобы актуализировать бесконечные возможности Божественного самовыражения. Грубый факт биологического разнообразия и умопомрачительная эмпирическая вариативность внутри одного вида имеют под собой множество теологических и этических обоснований. Нейтральное на первый взгляд утверждение о том, что любые два листа на одном и том же кусте материально различны, предполагает, что их фактические различия, отнюдь не «внешние и равнодушные», способствуют наиболее полной (и наилучшей) возможной реализации божественной сущности в бытии. В свою очередь, утрата биологического разнообразия умаляет не что иное, как богатство проявлений, которые Бог находит в мире.
Год спустя после эпизода в парке Лейбниц возвращается к вопросу о тождестве неразличимых в эссе Первые истины (1689). Называя источником этого принципа «отдельно существующие интеллекты» святого Фомы, «которые, как он [святой Фома] говорил, никогда не отличаются только числом», Лейбниц утверждает, что это же верно для любых материальных объектов: «Никогда мы не найдем двух яиц, двух листьев или двух травинок в саду, которые были бы совершенно одинаковыми. И, таким образом, совершенное сходство обнаруживается только в неполных и абстрактных понятиях»[153]. Только математические или геометрические понятия отличаются лишь по величине, во всем остальном они одинаковы; материя же предполагает предварительную дифференцированность и нечисловую определенность задолго до своей конкретизации в вещах. На пороге современной эпохи сад превращается в арену отважного философского сопротивления математизации мира, где всему можно присвоить соответствующее количественное значение в единой пространственно-временной сетке координат[154]. И растения, несмотря на то что исторически они понимались как неполные или недостаточные вещи, оказываются в авангарде этой борьбы против неполноты философских и математических абстракций.
В полемике против Джона Локка и эмпириков Лейбниц развивает материалистические следствия своего влиятельного закона. Принятие вывода о том, «что в силу незаметных различий две индивидуальные вещи не могут быть совершенно тождественными и что они должны всегда отличаться друг от друга не только нумерически, – утверждает он, – (…) опровергает учение о душе – чистой доске, душе без мышления, субстанции без деятельности, о пустом пространстве, об атомах и даже учение о неразделенных актуально частицах материи»[155]. Вселенная Лейбница, как и его сочинения[156], напоминает барочный сад или барочную живопись, где пространство насыщено до предела, затейливо имитируя растительное изобилие. Пустота и недифференцированность – разум как чистый лист – не имеют здесь места; их истинный дом – стерильная сфера математики и стремление современности загнать реальность в количественные формы.
Протестуя против претенциозной универсальной перспективы без перспективы, прикрывающейся именем объективности, Лейбниц прославляет неповторимую точку зрения каждого живого существа: «… две человеческие души или две вещи одного и того же вида никогда не выходят совершенно тождественными из рук творца и обладают каждая своим изначальным отношением к тому положению, которое им предстоит занять во вселенной». Каждая травинка имеет свою точку зрения на мир в зависимости от места, которое она занимает, воздействия солнечного света, близости к другим видам растительности и так далее. Забудьте на мгновение о следующем шаге аргументации, который примирит все эти точки зрения под зонтиком самовыражения Бога. В отсутствие такого примирения останется только феноменология различных форм жизни, не в последнюю очередь феноменология растительной жизни или, как я это назвал, фитофеноменология[157].
Вкратце фитофеноменологию можно выразить тезисом о том, что растения по-своему воспринимают жизнь и мир, а их рост и размножение – это прожитые и реализованные процессы интерпретации. Многоуровневый подход данной теории учитывает тот факт, что каждый вид имеет свою уникальную перспективу, как и каждый отдельный экземпляр, составляющий вид, и каждая часть любого конкретного растения. Разница между двумя травинками сводится к расхождению, пусть и незначительному, между воплощенными ориентациями в окружающей среде и ее прожитыми интерпретациями. Кроме того, мир есть не что иное, как нематематическая сумма или слияние этих различий. Если предположить, что две травинки были бы полностью идентичны, то они представляли бы собой одну перспективу, одну жизнь, одну часть бытия, одну травинку… В таком случае мир стал бы беднее – или, точнее, его не было бы вовсе, поскольку он процветает лишь в различиях между составляющими его существами. Различие лежит в основе мира: оно «выражает весь универсум».
Вот как выглядит вселенная у Лейбница без Бога. И, осмелимся сказать, сомнительно, что вселенная выглядела бы иначе, вернись Он чудесным образом. Бог Лейбница охватывает все точки зрения на мир, несводимый к одной обобщающей точке зрения, которая была бы каким-то образом отделена от точек зрения Его созданий. Он, по выражению португальского писателя Жозе Сарамаго, – это «все имена», которые нельзя объединить в одном Имени. В отличие от безличности и безликости современной реальности, Он «рассматривает все стороны мира всеми возможными способами»[158]. Даже две почти одинаковые (хотя и не совсем!) травинки представляют собой две стороны мира; они – актуальные вариации на тему возможной травинки, которая сама по себе абстрактна и неполна, лишена реализации. В основе монадологии Лейбница лежит этот клин различий, отвечающий за разделение точек зрения на мир. Отсюда ошибочность античной идеи о «мировой душе, рассеянной по миру, которая, подобно воздуху в пневматических трубных органах, издает разные звуки в разных трубах»[159]. Достоинство живого (в том числе растений) зиждется на их относительной независимости от всепожирающего Духа или единой субстанции, в которой они растворяются как множество лишних «случайностей». Каждая травинка имеет свою достаточную причину, объясняющую необходимость ее существования именно такой, какова она есть, несмотря на неисчерпаемое множество возможностей для того, чтобы быть иной.
Происхождение фамилии Лейбниц – подходящий постскриптум к эпизоду с садом и последующим включением травинок в качестве примера «тождества неразличимых». Производное от славянского lipnice, «Лейбниц» вызывает в памяти «определенный вид травы, растущей в низинах рек»[160]. Мы уже видели, как Платон вписал свое имя в платан, осеняющий Федра. Мыслители раннего Нового времени также нередко зашифровывали свои имена в философских трудах. Спиноза заканчивает свою Этику восхвалением блаженства, beatitudo – теорема 42: «Блаженство не есть награда за добродетель, но сама добродетель…»[161], что соответствует переводу его имени как с иврита (Борух), так и с латыни (Бенедикт), то есть «благословенный». Для Спинозы сказать, что блаженство есть сама добродетель, есть акт самоутверждения, соответствующий его мышлению. Но почему Лейбниц добавляет травинки к примерам закона, который впоследствии стали связывать с его именем? Не утверждает ли он тем самым, сознательно или нет, свою индивидуальность и неповторимость, утверждая, в значительной степени вопреки Спинозе, что мы не являемся рядом взаимозаменяемых аватаров одной и той же субстанции?