Тернистый путь Августина к обращению был также борьбой против манихейства, омрачавшего его ранние взгляды. Грозный соперник раннего западного христианства, религия, вдохновленная трудами персидского пророка Мани, представляла собой синкретическую смесь зороастризма, буддизма, вавилонской мифологии и христианской традиции. Благодаря акценту манихейства на дуализм и представлению о мире как разделенном на две субстанции, добро и зло, название движения сохранилось до наших дней в уничижительном выражении «манихейское разделение». Однако здесь нас интересует отношение учения Мани к разделению в биографии самого Августина.
У книги О Граде Божием есть вторая часть названия – Против язычников, и многое в зрелой философии Августина формировалось в сопротивлении манихеям, которые, несмотря на уклон в сторону христианства, попали в указанную категорию. Одним из разногласий между соперничающими религиозными мировоззрениями был вопрос этики мира природы и, в частности, отношение человека к растениям и животным. Манихеи нередко обвиняли христиан в нежелании строго придерживаться вегетарианства и ставили им в вину отсутствие сострадания ко всем живым существам. Эти ожесточенные дебаты в значительной степени сформировали и этику Августина.
Мы уже видели, как Августин плакал под смоковницей в решающий момент своего обращения. Мы также обратили внимание на символическое значение этого конкретного растения: оно напоминало об Адаме и первородном грехе, в котором люди рождаются для смерти. Прощание Августина с полной страстей жизнью было в равной степени прощанием с Адамом, символом которого было это дерево, и возрождением в Иисусе, через которого верующим предназначена вечная жизнь. Но это уже второе упоминание о смоковнице в Исповеди. Первое, связанное не столько с христологической символикой, сколько с самими деревьями, появляется в самом начале книги.
В открытой полемике против манихеев Августин пишет:
«Постепенно и потихоньку меня довели до абсурдной веры, например, в то, что винная ягода, когда ее срывают, и дерево, с которого она сорвана, плачут слезами, похожими на молоко. Если какой-то [манихейский] „святой“ съест эту винную ягоду (…) и она смешается с его внутренностями, то он выдохнет из нее за молитвой ангелов (…) И я, жалкий, верил, что надо быть жалостливее к земным плодам, чем к людям, для которых они растут» (Исповедь. III. Х. 18).
Этот отрывок в сцене обращения должен произвести на нас впечатление, учитывая, насколько основательно Августин отказывается от своих прежних убеждений, оставляя их на виду лишь в качестве следов. Слезы смоковницы превращаются в его обильные слезы; «похожие на молоко слезы» материнского дерева превращаются в плач матери Августина, Моники, умоляющей Бога о его обращении. Святое переваривание плодов в духовные существа переосмысливается как сохранение верующих в божественной памяти (эфирном желудке) и их включение в тело Бога… Как бы то ни было, Августин раскаивается в том, что допускал возможность растительной этики, и, как следствие, всё более укореняется в инструментальном подходе к растительности. К «плодам земли» не стоит проявлять милосердия, так как они, созданные ради людей, представляют собой хрестоматийный пример полезности. Таким образом, чтобы отметить явный перелом в своей интеллектуальной и духовной жизни, Августин впадает в другую крайность: от превозношения растений над людьми он приходит к холодному отказу от любых значимых обязанностей по отношению к растениям. Если бы Августин не придерживался манихейства до обращения, были бы его этические взгляды более сбалансированными и проявлял бы он больше сострадания к нечеловеческим существам?
Если отбросить все спекуляции на эту тему, то острая и крайне негативная реакция на манихейство – не единственное препятствие на пути к раннехристианской этике растений. Если характерными философскими жестами Августина являются одухотворение, интериоризация и использование аллегорий, то его этика, хотя и ищет легитимацию в дискурсе естественного права, построена на очевидном лишении естественных свойств как смысла, так и жизни. Самым странным аспектом подобного лишения, с его захватывающими инверсиями и парадоксами, стало духовное переваривание верующих в теле Бога и Церкви. И та же тактика, тот же герменевтический механизм работает при толковании заповедей Ветхого Завета, разбросанных по всему творчеству Августина.
Возьмем, к примеру, заповедь «не убий». Если читать буквально, то заповедь выступает за абсолютное ненасилие, запрещая прерывать жизнь любого существа. Фактически именно так манихеи восприняли это предписание, согласовав его с догматами буддизма. Августин поспешно возражает против буквального понимания значения убийства: «Некоторые стараются распространить эту заповедь даже на животных, считая непозволительным убивать никого из них. Но в таком случае почему не распространять ее и на травы, и на всё, что только питается и произрастает из земли? Ведь и этого рода предметы, хотя и не обладают чувствами, называются живыми, а потому могут умирать, – могут, следовательно, быть и убиты» (О Граде Божием. I. 20). Августин высмеивает вегетарианцев, обрушивая на них те же бессмысленные скользкие аргументы, не утратившие своей привлекательности до наших дней, спустя шестнадцать столетий после написания О Граде Божием. Те, кто полагает, что цель заповеди «не убий» – защитить жизнь людей и животных, не имеют в своем распоряжении веских оснований для исключения других живых существ, в том числе растений. Для Августина это умозаключение является результатом «самой бессмысленной ошибки манихеев». («Неужели же, слыша заповедь „не убивай“, мы станем считать преступлением выкорчевывание куста и согласимся с заблуждениями манихеев?» (О Граде Божием. I. 20). «Бессмысленная ошибка» отражает ту самую растительную жизнь, которую они защищают, жизнь, прожитую при отсутствии чувств. Прежде всего, эта ошибка есть результат неспособности поднять теолого-философский вопрос о том, кто или что на самом деле может считаться жертвой убийства, а с другой стороны, чью жизнь можно прервать практически без негативных последствий, как если бы это был всего лишь надоедливый сорняк.
Между строк сорняк понимается в общих чертах как форма жизни, которая не может считаться жертвой убийства и которая, следовательно, не подпадает под действие заповеди. Planta sacra еще более презренное, чем homo sacer Джорджо Агамбена, можно уничтожить совершенно безнаказанно, как мы увидим в главе о пальме Маймонида. С этой точки зрения все растения – сорняки, как и все животные; выкорчевывайте их или перерезайте им глотки – ничего противозаконного не случится. Как Августин обосновывает это суждение? Отделяя жизнь (то есть достойную и подверженную убийству) от ее ботанических и биологических основ. Денатурация жизни основывается на традиционном философском предпочтении человеческого разума нерациональности существования животных и отсутствии чувств у растений. Жизнь, которую можно убить, является неотъемлемой частью духа, религии и этики. Заповедь, которую может соблюдать только человек, распространяется только на человека, исключая всех других живых существ: «…„не убивай“ остается понимать в приложении к человеку: не убивай ни другого, ни самого себя. Ибо кто убивает себя, убивает именно человека» (О Граде Божием. I, 20). Убийство и сохранение жизни – это суверенные действия и установки, касающиеся отношения человека к самому себе и к другому человеку, вот почему, по мнению Августина, также было бы бессмысленно налаживать значимые отношения с животными и растениями. И насколько легкомысленным было бы включать их в категорию «жизни, которую можно счесть жертвой убийства»!
Когда дело доходит до обесценивания какой-либо формы жизни, безотказная стратегия заключается именно в этом: отрицать, что некое существо действительно может умереть или быть убитым. В XX веке Мартин Хайдеггер добросовестно повторил урок Августина, потворствуя тому же отказу наделять достоинством смерти «гибнущих» животных и растения. (Подробнее об этом позже.) Этическая катастрофа назревает из-за отказа признать, что определенные виды жизни можно счесть жертвами убийства, потому что это исключает дискуссию о том, как их убивают. Донна Харауэй призывает как мясоедов, так и веганов задуматься над этим «как». «За пределами Эдема, – пишет она, – есть означает также убивать, прямо или косвенно, а правильное убийство – это обязанность, сродни правильному питанию. Это относится как к вегану, так и к плотоядному человеку. Дьявол, как обычно, кроется в деталях»[43]. Дьявол кроется в деталях, как и ангелы, появляющиеся в результате святого переваривания смокв манихеями, которых высмеивает Августин. Требуется большая интеллектуальная честность, чтобы признать как насилие, которое мы применяем по отношению к растениям и животным, так и неизбежную задачу питания, по крайней мере на фруктово-овощной диете. Манихеи убивали и питались правильно: они интуитивно чувствовали плач смоковницы в тот момент, когда срывали ее плоды, и пытались превратить себя в выпускное отверстие для их одухотворения (ели смоквы и в результате выдыхали ангелов). Какой бы наивной и полной магии ни была эта вера, она, несомненно, имела более высокую моральную основу, чем предложенное Августином ограничение убийства одними людьми.
Хотя не будет преувеличением думать, что заповедь «не убий» не может быть обращена ни к какому другому существу, кроме человека, «плодитесь и размножайтесь», несомненно, должно относиться ко всему творению! Разве сама формулировка этого благословения / заповеди не имеет отношения к растениям в том смысле, что она отсылает способность к размножению к ее растительному источнику (плодовитости)? Августин не согласен с этим. Во-первых, он стирает из благословения все растительные следы, переписывая его как тавтологию: «Увеличивайте и размножайтесь». Во-вторых, он обращает наше внимание на то, что, хотя божественное благословение, данное Адаму и Еве, должно распространяться на все живые существа, этого не произошло: «Я сказал бы, что это благословение относится к тем существам, которые продолжают род свой, рождая от себя потомков, если бы нашел, что они сказаны и для деревьев, и для кустарников, и для земных животных. [Этого] не сказано ни травам, ни деревьям, ни зверям, ни змеям» (Исповедь. XIII. XXIV. 35). Так чем же объясняется это упущение в библейском повествовании? Августин, разумеется, не считает это упущением. Следуя своей герменевтической программе, направленной против непосредственности как биологической жизни, так и буквального смысла, он придерживается интерпретации, согласно которой то, что должно увеличиваться, – это «дела милосердия». Очевидно, что растения, деревья, звери и змеи не способны его осуществлять и именно потому не получают божественного благословения. Подобно пищеварению и смерти, размножение лишается естественных свойств и одухотворяется, отрывается от своей биологической и, по сути дела, ботанической основы.
Если Августин подпитывает свой герменевтический механизм явлениями, связанными с питанием, разложением и размножением, то это не только потому, что они свидетельствуют о материальности и конечности жизни, но и потому, что они являются характерными действиями и «движениями» аристотелевской растительной души. И именно эти действия Августин стремится подавить. Он объединяет усилия с Плотином в борьбе за то, чтобы искоренить в нас растение, не в последнюю очередь отбрасывая материальные растительные процессы, протекающие в человеческих телах и психике. В той мере, в какой одухотворяются самые грубые проявления жизни, августиновский субъект преисполнен глубокой нигилистической ненависти к материальному существованию, особенно ко всему, что в людях общего с другими формами жизни. Как он выразился об этом с максимальной четкостью и честностью в одной из своих проповедей: «Пусть первым условием вашего согласия со словом Божьим будет то, что прежде всего вы начнете ненавидеть себя такими, какие вы есть. Когда вы уже начали ненавидеть себя такими, какие вы есть, подобно тому, как Бог ненавидит это ваше состояние, тогда вы уже начинаете любить самого Бога таким, какой он есть»[44]. Чтобы ненавидеть себя такими, какие вы есть, вы должны презирать растительную и животную часть своего физического строения. Августин подразумевает, что эта ненависть направит вас к идеальному «я», свободному от своего биологического наследия. Условия соглашения ясны: преодолев одиозность конечного существования во всех его проявлениях, вы, наконец, научитесь любить Бога.
По сравнению с неприкрытой пропагандой ненависти к жизни такой, какая она есть, неспособность сформулировать растительную этику – незначительная помеха на экране мышления. Но всепроникающий нигилизм никак не уменьшает последствий этого провала. Подавляя растение внутри себя, Августин исключает реальные зеленые растения из сферы моральной значимости. Несмотря на признание того, что плоды земли аллегорически олицетворяют дела милосердия, милосердный подход к растениям признан неуместным. Те, кто любит растения и животных, как это делал сам Августин под влиянием манихеев, пребывают в «жалком состоянии». Именно от нас, опоздавших на историческую сцену и непосредственных очевидцев крайней деградации окружающей среды, зависит искупление этого пафоса в XXI веке.