В последний день августа, выйдя из обыденности сна, мы с удивлением обнаружили, что граница между нами и привычным миром, вчера мифическая, вышла теперь в оглушившую нас реальность. Собравшись на берегу, мы стояли, балансируя на одном краю моря, а солнце напротив нас, на другом. Упоительный покой, нежнее жемчуга, расстилался по воде, нарушаемый черным силуэтом монаха, который ловил креветок, подобрав рясу выше колен. Позади, над широким полем, где, как в парке, были случайным образом разбросаны деревья, высился монастырь, там и сям усеянный маленькими освинцованными куполами и похожий на большой загородный дом. Пляж был каменистый и уходил в воду мучительно лениво. Казалось, если зайдешь, то уже никогда не выберешься. Мы качались на волнах в вертикальном положении, как позволяет Средиземное море, вытянувшись по стойке смирно и глядя на камни под водой, остерегаясь осьминогов и катрановых акул, о которых монахи рассказывают сказки, пытаясь отговорить посетителя от этих опрометчивых вылазок. Наконец мы вернулись, чтобы выпить кофе и совершить омовение – для последнего предназначалась угловая раковина в коридоре. Эпитроп, исполненный добродушной предупредительности, обеспечил нам лодку, чтобы добраться до Лавры. Пока ее готовили, у нас было полчаса на осмотр монастыря.
За такое короткое время мы увидели только здания. Хотя это третье по старшинству учреждение на Горе ведет историю примерно с 980 года, остался только один оригинальный храм, прочее – декоративная классическая подделка, в частности огромная башня, похожая на недоразвитый шпиль Кристофера Рена, на верхнем ярусе которой цветной циферблат, и к нему прилагается фигура в человеческий рост, отбивающая часы. В каждом углу просторного двора, мощенного плитами и поросшего травой, стояли одетые в розовые и желтые цветы олеандры и апельсиновые деревья, с которых каплями сыпались маленькие зеленые плоды. Монастырь, как показывает его название, Ἰβήρων, был основан грузинами, на деньги, пожертвованные Торникию императором Василием II Болгаробойцей в благодарность за помощь в подавлении восстания Варды Склира. Вторым настоятелем был племянник Торникия, Евфимий, который написал первый перевод Библии на грузинский язык. Эта рукопись, вместе с бесчисленными другими несравненно важными для грузинской истории документами, сохранялась до 1913 года, когда, согласно заметке в The Times от 13 сентября, греческие монахи на пике своего антиславянского пыла сожгли всё собрание. У нас не было времени проверить, так ли обстояло дело, а также осмотреть то, что могло остаться от сорока крестов, которые видел в 1677 году доктор Джон Ковел, «все изысканные, отделанные бриллиантами, жемчугами etc., иные весьма большой величины и ценности». Монастырь прежде был богат, получил в дар недвижимость в Москве от царя Алексея в 1654 году, чье здоровье было восстановлено благодаря иконе, специально подготовленной монахами для этой цели. Водрузили целую электростанцию, о существовании которой говорит оставшаяся арматура. Но работала ли она когда-либо, свидетельств нет.
Настал момент отъезда.
– Всё изменилось: у нас нет людей, – извинился эпитроп.
– Неважно, – сказал я. – Багаж мы сами можем донести.
Ощущая, что на такой жаре это очень даже важно, мы перенесли багаж к портику, где его привязали на спины мулов и повезли к арсеналу – так называются монастырские порты, укрепленные против пиратов. Нас ожидала лодка размером едва ли больше детского каноэ. После небольшой задержки привели другую на замену. Усилиями двух мужчин мы вырвались в море, подгоняемые концертом прощальных слов.
Вода была совершенно гладкой, солнце палило, один за другим показывались и исчезали из виду заливы и мысы, идущие вниз с самого хребта. Вся земля опушилась деревьями и кустами, густыми и нескончаемыми, не доходящими лишь немного до воды, подле которой обнажались серые и зеленые мраморные скалы с белыми прожилками, которые, в свою очередь, уходили в пучину, и каждая расселина их подводного мира высвечивалась солнцем, словно аквариум дуговой лампой. Пока мы плыли, на отдалении друг от друга показывались здания: монастыри Филофей и Каракал высились над водой; Милопотам на выдающейся в море скале, желанный приют изгнанных патриархов, где пустынники оправляются после тягот наказания; и, в глубине леса, одинокая башня амальфитанцев, воспоминание об итальянских пришлецах, которые искали торговли с востоком и в свободное время молились со всем остальным средневековым миром. Хребет медленно поднимался к вершине, самому Афону, с его неприступными обрывами, грозно нависающими, и островерхим пиком, который то и дело прятался в облаках и снова показывался. Время от времени гребцы в обмен на имбирное печенье и сигареты давали нам попить воды, остававшейся чудесно холодной в глиняной амфоре под сиденьем.
Прошло три часа, и настал час пополудни, когда мы обогнули южную оконечность полуострова и узрели арсенальную башню Лавры, высившуюся над гаванью, отгороженной искусственным похожим на замок волноломом. Монах, обитавший в пристроенном доме, сообщил нам, что его товарищи в монастыре наверху сейчас спят, но он позвонит им по телефону в три часа. Мы решили покамест пообедать своими запасами. Блюда, разложенные на чемодане, разделанные вороненым складным ножом, принадлежащим Дэвиду, были такие:
Pâté de saumon aux truffes
Galantine de poulet et de jambon
Biscuits petit beurre
Pâté de foie gras
Noisettes de gingembre
–
VINS
Eau de siphon à la maison[55],
последнюю мы взяли из крытого источника, поднявшись чуть вверх по горе. После этой неподражаемой трапезы последовала сиеста под сенью шелковицы, с которой едал плоды и я, и «Достопочтенный Роберт Кёрзон Мл.»[56] в сороковые годы. Под нами арсенальная башня, подойти к которой можно было только по шатким мосткам, сияла белизной на фоне темно-синего моря. Эту идиллию среди черных муравьев и самых разных сухих колючек нарушила весть о том, что телефон сломался. Поэтому мы с Дэвидом пошли наверх представить наши рекомендательные письма и выпросить мулов для перевозки багажа.
Лавра
Ко входу в монастырь вел огромный сводчатый портик со вставками витражей начала XIX века, укрывающий сахарную Панагию[57] того же времени. Пока мы говорили с привратником, появилась толпа юных монахов, среди которых архондарь[58], принимавший нас в прошлом году – человек, необычайно похожий и чертами, и выражением на известный бюст Перикла. Вслед за ними из-за угла, как старая ондатра, подкрался отец Никодим.
– Приветствую, отец мой. Как вы поживаете? – сказал я. – Вы помните меня?
Лавра
Он меня помнил; и, растянув свое сердитое, местами поросшее бледно-рыжими волосками лицо в улыбке, взял письма, которые для нас написали губернатор и Синод. Затем один из монахов повел нас через двор и наверх в большую комнату, где уже, по-видимому, кто-то жил. В ожидании кофе мы сели на балконе. В прошлом году благодаря моему имени и политической родословной одного из товарищей нам был оказан великолепный прием. В наше распоряжение был предоставлен синодикон, предназначенный для важных официальных лиц церкви, роскошно украшенный коврами, потирами и часами с куполами сверху. На балконе реял английский флаг на красном полотне[59]. Раздавался колокольный перезвон, когда я шел величавой походкой подле Никодима в облачении и ризе. Более того, тогда мне пожаловали бумагу, последний абзац которой заверял, что хотя «сегодня вы покидаете наш монастырь, вы оставили неизгладимую память в его истории. Мы, кому посчастливилось оказать вам прием, непрестанно будем молиться о том, чтобы Великий Кормчий Вселенной, Бог, укрепил ваши силы и продлил ваши годы на благо вашей нации». Вот на этих уверениях мы с Дэвидом планировали нашу затею. Теперь мы были на пороге трех самых важных циклов фресок на Горе. Что, если перед нами закроют двери?
День тянулся, и из гостевых комнат появились известный афинский профессор иконографии, небритый, без воротника, в черной бумазейной куртке; два немца в норфолкских пиджаках цвета хаки, чья одежда была примером их национального таланта противостоять телосложению; очень старый человек во фраке и вечернем воротнике, имевший отношение к Константинопольскому патриархату; и наконец монах, не святогорец, высокий и холеный, его пучку волос на затылке могла бы позавидовать самая изысканная всадница. Вслед за ними явились отец Прокопий, архондарь, монах с длинным лицом аскета, со скрипучим голосом ржавых ворот, одетый в выцветшую фиолетовую рясу с черными заплатками.
– Мы никак не можем, – сказал я, – жить в одной комнате со всеми этими людьми.
– Завтра, – чуть не со слезами ответил он, – вы будете одни. Они все уедут.
Затем мы с Дэвидом спустились в трапезную, чтобы дать ему представление о том, с чем предстоит работать. Из кладовой вышел монах, говоривший по-французски. Ему мы поверили наши упования на то, что нам разрешат фотографировать живопись.
– Вам нужно пойти обратиться к доктору, – ответил он. – К доктору Спиридону. Он всё сделает. Он может даже больше, чем эпитропы.
Доктора я помнил как самого выдающегося из наших гостеприимцев. Мы поспешили обратно в гостиницу, распаковали пакет со священными книгами, которые Дэвид купил в качестве потенциальных взяток в англо-католическом «Вулворте» на Оксфорд-хай-стрит; надписали иллюстрированное руководство «Архитектура соборов» Никодиму и еще одно «Англиканское облачение» – доктору и стремглав понеслись во двор, где обнаружили Никодима сидящим на скамье. Он принял дар с вежливым подозрением. К обиталищу доктора нужно было подняться на один пролет по внешней деревянной лестнице, поднимающейся рядом с клумбой кроваво-красных цветов табака. Мы застали его не в облачении, борода взъерошена, на плечи спадали жирные белые кудри, руки он сложил на тыквовидном пузе. Он сидел на полукрытом балконе, выступавшем из одной из внешних монастырских стен, высоко над оливковыми рощами и, кажется, морем. Вокруг него стояли круглые, крашенные в синий, жестяные тазы с цветами и кустами базилика, красными, желтыми и зелеными на фоне другого оттенка синего далекой воды. Его гостиную украшали фотографии выдающихся деятелей церкви и изредка образцы вышивки, к одной из которых были приколоты белые голубиные крылья. Монах ниже рангом подал персики, кофе и узо. Затем последовал следующий разговор:
– Приветствую, отец мой, как вы поживаете?
– Приветствую! Здравствуйте! Приятно видеть вас снова.
– Я очень рад снова быть на Святой горе.
– Здесь хорошо, не правда ли? – махнув рукой в сторону моря.
– Очень хорошо. Вы знаете, отец мой, что мы пишем книгу?
– Книгу?
– Да. Английская публика игнорирует самое существование византийского искусства. Мы им покажем.
– Вы им покажете?
– Мы пишем о фресках. Лучшие фрески мира находятся на горе Афон, а лучшие фрески на горе Афон – в святом монастыре Самой Великой Лавры. Мы хотим их фотографировать.
– А! Фотографировать! Те, что в трапезной?
– Да, но и те, что в храме.
– В храме?
– Те, что в храме, лучше. Мы хотим, чтобы Англия и весь мир заговорили о фресках Лавры. Те, что в трапезной, интересны, но не красивы. Мы приехали из самой Англии, чтобы фотографировать фрески в храме.
– Из самой Англии, – задумчиво повторил он.
– Скажите, отец мой, ожидать ли нам каких-либо трудностей?
– Я не знаю. Я спрошу эпитропов. Приходите завтра утром выпить со мной спозаранку кофе.
– Спозаранку? Во сколько?
– О, рано, когда солнце взойдет.
– Но в котором часу?
– В одиннадцать по византийскому времени.
– То есть в семь по франкскому?
– Да.
– Большое вам спасибо. Надеемся, утром будут новости. Доброй ночи, отец мой.
– Доброй ночи.
Продолжая пребывать в лихорадочной неопределенности, мы вернулись в гостиницу, когда уже темнело. Подали ужин; и с ним вся грубая отвратительность настоящей афонской еды обрушилась на непосвященных. Неужели наши вкусы изменились? Ведь в прошедшие столетия путешественники говорили об этих неизменных блюдах с упоением и одобрением. Такие заметки о своем опыте в Лавре в 1677 году оставил доктор Ковел: «…лучшее монашеское питание, каковое только можно получить, было дано, отменная рыба (несколькими способами), масло, салат, бобы, артишоки, свекла, сыр, лук, чеснок, маслины, икра, пироги с травою, Φακαίς, κτωπόδι[60], перец, соль и шафран во всем. Наконец варенье из мелких апельсинов, весьма изысканное, доброе вино (своего рода кларет) – мы всегда пили в изрядном количестве. 〈…〉 Не грек тот, что не может выпить двадцать-тридцать пузатых стаканов за один присест». Ни одно перо точнее не опишет запасы Горы в настоящее время. Хотя в слове κτωπόδι не всякий, вероятно, почуял жуткую угрозу осьминога. Белон[61], писавший веком ранее – в 1553 году, – подтверждает эти детали и добавляет еще одну, глубоко и неуклонно правдивую: «Ces Caloieeres (монахи) commencent tousiours leur repas par oignons avec des Aux»[62]. Мы подумываем, что даже Святая Дева во время своего смертного посещения начинала трапезу с hors d'œvre[63] из нарезанных лука с чесноком.
Даже когда мы были здесь с официальным визитом, еда в Лавре была мерзкая. Другие, усмехавшиеся в ответ на мои предостережения во время сравнительно нормального ужина в Ивероне, теперь бледнели при виде въевшейся грязи на скатерти и салфетках; ложки, ножи и вилки покрыты жиром; неизбежная hors d'œvre; фасолевый суп; эти неприличные овощи, напоминающие огромные обрезанные гвозди и полные зернышек со вкусом выдохшейся аптечной перечной мяты; и омлет из взбитого масла. Немцы рассказывали историю, которая продолжалась три четверти часа согласно турецким напольным часам в углу, прибывшими сюда в XVIII веке из Кройдона; Дэвид, который говорит по-немецки, от этого всё больше мрачнел, а Марк, который не говорит, издавал раскаты тупого бессмысленного смеха. Наконец мы ушли – двое в маленькую комнату, ключ от которой добыли у отца Прокопия; остальные – составить компанию немцам. Когда мы подошли к кроватям, там на полосатой обивке каменных матрасов резвились стаи красных насекомых. Фонтанчики крови – интересно, чьей – вырывались из них, когда мы давили их, как ягоды крыжовника. Мы вознамерились внести свой вклад в те очаровательные публикации, которые открывают потайные уголки природы и помощь Бога малышам. Новое поколение детей, вместо того чтобы смотреть на побережье моря, должно будет «бродить среди людоедов на Горе». Если какие-то из людоедов попрятались, наше афинское средство хорошо себя зарекомендовало.
На следующее утро мы, как договорились, отправились к доктору. Однако из-за перехода с нашего времени на то, которое каждый день меняется в соответствии с восходом солнца, мы опоздали, и доктор уже ушел на монастырское собрание, где, как мы надеялись, замолвил за нас слово. В одиннадцать мы пришли к нему снова и узнали, что ему удалось. Он провел нас в помещение совета, где эпитроп звонил в висящий снаружи колокол. Явился еще один монах, которому тот отдал распоряжения, переданные потом ризничему. Принесли ключ; открыли двери. Однако когда Дэвид, нагруженный треногой и пластинками, уже собирался войти, к дверям бросился мелкого роста очкастый фанатик и встал там, раскинув руки и грозя аппарату кулаком. Других монахов это впечатлило не так сильно, как нас, и они его прогнали. Так наконец наша цель была достигнута, и беспокойство развеялось.
В тот день остальные гости отбыли. Далее еще на пять дней две комнаты были только в нашем распоряжении. А также, после нескольких шуток и подаренных сигарет, в нашем распоряжении оказались отец Прокопий и его прислужник, отец Варфоломей. Еда стала другая; мы привезли сливочное масло вместо оливкового и настояли на том, чтобы его подавали горячим. «Кларет» тек рекой, в полуденную жару его разбавляли газировкой из сифона. Периодически приезжавшим и уезжавшим греческим гостям было запрещено нарушать наше уединение.
Облик и атмосфера в каждом отдельном монастыре заслуживает отдельного изучения, в зависимости от того, особножительный он или общежительный, от его традиций и от личных особенностей его старейшин, настоятеля или эпитропов. Однако у всех них есть определенные общие черты. И описать Лавру – значит описать их общий прототип.
Чтобы представить себе то, что было основано Афанасием, что стои́т и стояло все без малого тысячу лет: башни и склады, храм и часовни, трапезную, библиотеку, сокровищницу, гостиницу, фонтаны, святыни, деревья, клумбы и бесконечные ряды келий, как всё это сгруппировано в укрепленной ограде – вообразите громадный пик, поднимающийся на 6500 футов из воды; и на отроге, который он выставил, чтобы стабилизировать столкновение с этой другой стихией, покатое плато, само над пятисотфутовым обрывом к берегу, усаженное садами. Это и есть Афон. Посмотрите сверху: салатовые лозы роняют гроздья холодно-синих виноградин на красную землю; персики, фиги и грецкие орехи цветут у горного ручья, который запрудили так, что он образует резервуар для работы мельницы; и там возникает среди океана олив, утыканного темными остриями кипарисов, укрепленный городок. Подойдите ближе, к портику с четырьмя колоннами, где алые олеандры обрамляют вырастающую из склона веранду с широкой крышей, которая укрывает монахов по вечерам. Пройдите в двойные двери, обитые крашенными в синий железными пластинами. Поздоровайтесь с привратником в каморке, вокруг которого разложены всякие нужности: четки с кисточкой, черная монашеская обувь, формы для хлеба с выструганными церковными орлами и канадский лосось – на продажу. Сверните за угол по узкому склону. Проникните за внутреннюю стену через очередную обитую пластинами дверь. И тут – двор, узкий прямоугольник, примерно четыреста на сто пятьдесят футов.
В его торце белеет на фоне нависающего кустистого склона, вырастает из стены, сама как гора, цепляющая на себя все проплывающие облака, квадратная с зубцами башня императора Иоанна Цимисхия, к которой можно подойти через лабиринт деревянных лестниц и отшельнических балконов. Если смотреть сверху, открывается план зданий, заключенный меж длинных нерегулярных линий келий, отделанных каменными плитами, которые светятся серебром на солнце, загибаясь и уходя из виду. В центре стоит трапезная, крестообразная и от времени севшая на брюхо, ее покрытая лишайником крыша спускается почти до земли. Легенда гласит, что на этом месте был античный храм Минервы, о чем свидетельствуют несколько вытершихся и неподходящих капителей в крытой колоннаде. Внутри стены украшены жуткими сценами мученичества, а также несколькими более знакомыми эпизодами: Страшный суд, ад изрыгает потоки пламени; благостная Тайная вечеря в апсиде; и на противоположных концах трансепта дерево Иессеево и кончина святого Афанасия – эта с джоттовским достоинством и чувством. Из цветов преобладают оттенки красного и серого на темно-синем фоне, на всем темная дымка свечного нагара. Однако, так как монастырь особножительный, прошло много веков с тех пор, как монахи постоянно ели вместе за подковообразными мраморными плитами с желобами у края, стоящими двумя рядами на толстых приземистых основаниях и окруженными сиденьями из твердого камня с доской сверху. Потолок, отделанный расписными панелями, идет слегка дугой, его украшают разноцветные корзины с фруктами в классической турецкой манере.
Над входом восседает Дева Мария, суровая и строгая, в кубической формы ореоле серого цвета на генциановом фоне. Между ней и церковью напротив стоят два кипариса, гигантские кудрявые конусы, один посадил святой Афанасий, другой – его соратник Евфимий из Дафни. Они оба растут в каменном кольце, три фута высотой и фут шириной, выкрашенном в вездесущий греческий синий цвет, средний между пролеской и пастельным небом. В центре фиал, крутой освинцованный купол поддерживают стоящие кругом колонны с турецкими капителями, а внизу балюстрада с древними плитами с византийским рельефом. За исключением последнего, это сооружение, «творение рук Меркурия и Адзалиса», датируется 1635 годом; так же как и роспись внутри купола, которая, хотя и предположительно восстановлена, так как находится на открытом воздухе, всё же возносит символичный антинатурализм художника-монаха до баснословных высот. Тема росписи – Крещение Христа. От круговой композиции из группы ангелов в центре открываются золотые двери, откуда исходит геометричный язык пламени и несет голубку к голове Христа, погружаемого в реку Иордан. На круговом фризе, который продолжается и вокруг нижней части, стилизованные пунцовые кони скачут на фоне гор, то ярко-оранжевых, то темно-фиолетовых. Всё это становится вдвое ярче из-за сильных белых бликов.
Под куполом находится его raison d'être – фонтан в данном случае, – так как в каждом монастыре есть фиал того или иного вида – один из самых примечательных предметов на Горе. Из центра огромной монолитной чаши, около восьми футов в диаметре и глубочайше древней, поднимается бронзовая труба, на которой рядами расположены по кругу плюющиеся звери, увенчанная рогатым орлом с распростертыми крыльями. В целом характер этого водопровода, в котором всего двадцать восемь струй, сильно напоминает иранские и сарматские кованые металлические украшения, раскопанные на юге России и на Кавказе, лучшие изображения животных, которые только существуют. В самом деле традиции, воплощенные в афонских фонтанах, представляют необычайный интерес. Идея о лечении водой зародилась в IV веке; и, когда Юстиниан через двести лет перестраивал Святую Софию, рядом с ней устроили огромный фонтан, из которого население Константинополя брало воду для лечения болезней в канун Богоявления. Свидетельством живости этой традиции был знаменитый обряд благословения вод, совершавшийся в эту же дату при российском дворе. Позднее именно у таких фонтанов византийские императоры обыкновенно принимали соревнующиеся команды Ипподрома перед скачками. Деталь одного из них, на территории императорского дворца, имеет любопытное сходство с нашим фонтаном: «На карнизе, окружающем фиал, стояли петухи, козлы и бараны из бронзы, изрыгая воду на дно чаши»[64]. Фиал в Лавре выкрашен бледно-желтым. И словно чтобы дополнить это вавилонское столпотворение мотивов – турецких, византийских и иранских, – внизу сидели две древние мраморные собаки с такой улыбкой и выражением плосконосых лиц, которые можно описать только как раннекитайскую манеру.
За фиалом и двумя кипарисами стоит церковь, построенная святым Афанасием и позднее отремонтированная ценой его жизни. Из центра поднимается широкий приземистый барабан, по бокам от которого два дополнительных, каждый увенчан свинцовым, похожим на раковину куполом, с вычурными крестами. Здание выкрашено в цвет увядающей красной желтофиоли, купола подчеркнуты белым, так же как и выступающий каменный фундамент, который идет вдоль всего здания как уступ. Вход выполнен напротив фиала. Но старый нартекс (вестибюль), где раньше посетителю показывали келью и библиотеку самого Святого Афанасия, в 1814 году был разрушен, и на его месте возникла нынешняя оранжерея из витражного стекла. Она опирается на белое мраморное основание, на котором некий армянин кое-где вырезал мистические символы. С жуткими фресками внутри, она скрывает пару великолепных турецких барочных деревянных дверей, с глубокой резьбой, показывающей орлов Православной церкви, под которыми украшенный ими храм превращен в подобие пагоды с тремя башнями. Они раскрашены золотым, коричневым, горчичным, оранжевым и темно-синим на белом фоне. Это вход собственно в храм, где Дэвид встретил фанатика.
Внутри роспись, датированная 1535 годом, очень сдержанных цветов, занимает, как предписывали правила, каждый дюйм стен. Но общее впечатление портит высокий серого мрамора иконостас, украшенный золотом, который отделяет апсиду от наоса. Справа и слева две часовни. В первой, аккуратно выглядывая из-за четырех колонн из глубоко испещренного прожилками розового мрамора, гробница святого Афанасия Афонского, в современную эпоху обшитая серебром и обвешанная украшениями. Напротив нее часовня святого Николая с резной позолоченной деревянной преградой и фресками «руки самого никчемного Франко Кателано из Беотийских Фив», – так он подписался в 1560 году. Наос держится на четырех столбах, над двумя передними стоят портреты двух великих константинопольских императоров-солдат, которые были первыми благотворителями монастыря – Никифора II Фоки и Иоанна I Цимисхия – оба в коронах и императорских одеяниях: первый с длинными, льющимися на плечи волосами, любовник, боец, мистик, сама квинтэссенция таинственного византийского характера; второй держит в руках храм, на котором можно увидеть, как изначально выглядел нартекс, и наверху обиталище его ставшего святым архитектора. Портреты много раз перекрашивались, хотя, вероятно, с крайней аккуратностью, характерной для монахов-реставраторов, в изначальном варианте это были практически современные портреты. С этой точки зрения они представляют огромный интерес для историков.
Трудно, не изучая предмет достаточно долго, описать бесчисленные иконы, украшающие храмы и часовни афонских монастырей. Святая гора единственная в мире дает адекватное представление о великолепной технике и колорите, которых достигла эта незначительная провинция византийского Ренессанса. Из таких икон в лавре два великих изображения – Христа Пантократора и Богородицы по обе стороны серебряных врат иконостаса, их фигуры посеребрены такой тонкой филигранью, что создают скорее текстуру, а не рисунок, и отделаны вставками византийской эмали, которые сияют из глубины, как зимородки. Украшено так же, но меньше размером, изображение на спинке епископского престола – высокого деревянного возвышения с резьбой и позолотой, датируемого 1635 годом. Большинство, однако, без серебрения и позолоты. И именно они с точки зрения живописи наиболее интересны. Одно, за алтарем, примечательно латинским гербом, который будто бы приделан к кресту под ногами распятого Христа.
Наши комнаты располагались слева, около входа, а дальше шла крытая веранда первого этажа, в конце которой располагалась неизбежная мраморная лохань. Здание было старое, построено как помещение больницы в 1580 году. Но пять лет спустя – в пятницу 15 июля 1585 года – «было великое и ужаснейшее землетрясение, которое разрушило купол Лавры и свод больницы (теперь гостиницы). 〈…〉 Море так взволновалось, что вода из гавани вся хлынула к ее устью». Вероятно, с этими обстоятельствами связаны последующие перестройки.
Убранство было исключительно современного характера. Вдоль веранды шел цоколь, выкрашенный так, чтобы походить на черный и розовый мрамор, окаймленный порфиром. На потолке чередовались шоколадные и бледно-желтые доски, ряды которых прерывались ромбовидной панелью синего цвета с яркими желтыми звездами. Реализм усиливали нарисованные возле двери часы, чьи стрелки вечно показывали тринадцать минут двенадцатого. Внутри большое низкое помещение со стоящими буквой Г широкими диванами, на противоположной стене пять окон с видом на море до самого Фасоса, ближе ко входу оно разделено рядом из трех колонн, из которых вырастали сводчатые потолки, украшенные шелковично-красными и коричневыми бордюрами и арабесками. Колонны были смело выкрашены в серый и черный так, чтобы было похоже на мрамор, и вместо бронзы их обвивали бледно-желтые ленты, базы и капители выделялись фальшивым рельефом. По стенам висели несравненные гравюры греческой истории XIX века: Георгий I среди бархата и угрожающе нависших пальм; королева Ольга, скованная короной и корсететом; дарение конституции; поднятие флага Независимости. В середине два стола, накрытые бахромчатой тканью, стонали под вечным грузом потиров и того, что нужно было для нашего временного удобства.