К книге
Пристанище. Путешествия на Святую Гору в ГрецииГлава XV Построенный в лесу
81%
Глава XV Построенный в лесу
17

Мы ехали, если вспомнить момент нашего отступления, между Зографом и Хиландаром. Было далеко заполдень, и золотое сияние захлестывало перистую канареечную зелень пахучих сосен, росших вдоль тропы. Мы направлялись к той стороне мыса, куда изначально спустились в первый вечер, по пути из Кареи в Иверон. И когда мы добрались до высшей точки холмов, нам открылся вид на целый фиолетовый палец суши, плавающий в бледном море; четко вырезанные мысы расступались в разных оттенках, как ярусы театра; и всё вело взгляд к сиреневому завитку Афона в конце. Затем мы снова спустились к дубам и падубам. И свет обрел глубину.

Мулы из Зографа, невосприимчивые к палитре природы, не слушались. Тот, который нес багаж, не желая идти по левой полосе, протащил погонщика на животе в пыли, нанеся ущерб его рыжей бороде и национальному костюму. Поднявшись, тот встал посреди дороги и принялся поносить животное, как Гладстон, высказывающийся по поводу Дизраэли[125]. Отрезвленная праведным пылом этой риторики, кавалькада продолжила путь. И тут мул Дэвида, несравненный в своей непристойности, несколько раз пронзительно рыгнул. То, что любопытные свойства афонской еды воздействуют даже на низшие создания, было для нас внове. До сих пор мы наблюдали их действие только за столом и в храме. Стоит пожалеть о том, что в нашу вопрошающую эпоху пищеварительная память никогда не изучалась научно как исторический фактор. В арабском обществе отрыжка до сих пор считается комплиментом, которого хозяин после трапезы ожидает от гостя. А у грузин, как сообщает Бусбек[126], императорский посол в Константинополе в XVI веке, она была уважительным приветствием. Сен-Симон, когда был послом Франции в Испании, мог похвастать, пожалуй, классическим опытом взаимодействия с подобной традицией: прощаясь с инфантой, которую он вел под венец, он спросил ее, нет ли у нее посланий для родителей, на что она из-под балдахина ответила звуками, которые полностью развенчали миф о серьезности испанского двора[127]. А какие катастрофические потрясения могли быть вызваны подобными инцидентами, но остались не известными истории?

Поскольку надвигалась, а потом и опустилась темнота, нам пришлось торопиться. Сверкнул огонек. Но только еще через двадцать минут стены и башня монастыря зачернели над нами. Ворота были заперты. Лишь тишина была ответом на наши крики и стук. Наконец открылась калитка; и после долгих уговоров, которые мы поручили погонщику мулов, понимая, что сами неправы, нам позволили войти. Света не было. Только раздавались голоса откуда-то со звезд, куда на веревке поднимали наш багаж. Найдя в стене вход, мы пошли наугад. И наконец дошли до большой комнаты отдыха наверху исключительно высокого здания. Она была уютно меблирована: круглый стол, несколько дюжин виндзорских кресел, и две-три сотни гравюр с изображением героев славянской борьбы за независимость на Балканах. Ибо Хиландар – сербский монастырь.

В одном углу за стеклянной перегородкой была кладовка. Оттуда явился юный архондарь с напитками и закусками, поднос и приборы были из роскошно отделанного серебра. Всё было похоже на заботу со стороны умелого дворецкого; приятный сюрприз, учитывая, что смешной чех, которого мы встретили в монастыре святого Павла, запугал нас до дрожи в коленках рассказами о том, как в Хиландаре скверно и недружелюбно. Могут ли у Богемии с Сербией быть политические недоразумения? Наши знания о новых Балканах не позволяли нам сказать, граничат ли эти две страны. Однако есть вероятность, что его замечания вызваны правдивостью его собственного опыта; ведь это была не первая жалоба, которая до нас дошла.

За ужином, который, из-за позднего нашего прибытия, был не готов до десяти часов – мы не касались пищи одиннадцать с половиной часов, – к нам присоединился еще один гость, немец. Первым блюдом был вкуснейший суп, который, если избегать собственно тела той тухлой рыбы, из которой его выварили, на вкус был как заячий. В его отношении Дэвид разнуздал свою жадность, которая теперь обуяла всех нас. А мы с Марком, ужаленные яростью, навалили на него эпитетов, связанных с полнотой, и в конце концов, когда он выскребал супницу, сравнили его с Дианой Эфесской. Это немец, до тех пор недоумевавший из-за нашей суматохи, понял.

Хиландар

– Я понимаю, – встрял он, – вы говорите о женщинах. Хи-хи-хи, Ха-Ха-Ха, ХИ-ХИ-ХИ! ХА-ХА-ХА!

И он присоединился к нашему веселью с воодушевлением Бэббита[128].

Единственный из славянских и единственный из материковых монастырей, Хиландар сохранил древние здания, большинство из которых, если и не полностью средневековые – многие пострадали в пожаре 1722 года, – были реконструированы на тех же фундаментах, что и более старые. Дэвид, который не любит море и теперь был от него избавлен, здесь обрел счастье и возобновил – обстановка позволяла – образ жизни и манеру английского сельского джентльмена. После работы в церкви, которую прекратила вечерняя служба, следовала прогулка по окрестностям перед ужином. Дичь была в изобилии. А в здешних лесах, кроме дикого кабана, есть еще шакал и олень. В другой раз мы одолжим стаю английских гончих на лето и спустим их тут, поскольку здесь возможна и охота на кабанов с копьем и травля – эти прелести спорта, солнце которого никогда не закатится. Мы с нетерпением ждем, в сущности, того дня, когда Святая гора из случайного наваждения для художника и писателя превратится в подобие «Хайленд-Мелтона», курорта для английских спортсменов, которые регулярно получают разрешение на охоту от Синода и рады съездить на недельку-другую в Салонику – пообщаться с почтенными греческими старикашками, и чтобы никакие чертовы женщины вокруг не мельтешили.

Хиландар. Рисунок и фото автора

Здания Хиландара – отражение лесов, среди которых они стоят. Только здесь на Афоне можно найти ту мягкую гармонию погодного старения, которую мы на севере ценим пуще жемчуга и которая полностью противоположна византийскому эстетическому кодексу. Повсюду преобладает окраска и текстура омертвелой листвы, строения из мелкого красно-коричневого кирпича не покрыты ни штукатуркой, ни краской. Двор заключен в ромбовидный периметр высоких, стройных зданий, уклон земли такой, что тупые углы его расположены один ниже другого. В верхнем стоит башня, строение XII века величественной простоты, которое завершается сводчатой крышей вместо обычных зубцов. В южной части, на стенах основания, поднимается восьмиугольный дымоход старой кухни, точь-в-точь как сохранившиеся средневековые постройки того же назначения в Итоне и Гластонбери. Под ним течет ручей, где солнце, проходя сквозь листву нависающих деревьев, бросает еще больше пятнышек на волосатые спины одомашненных кабанов. Поодаль миниатюрный акведук – на котором словно военный головной убор торчит наглый маленький кипарис – проводит воду над пропастью в монастырь. Туда мы с Марком и направлялись, он в погоне за бабочкой-вилохвостом, я – за видом для зарисовки, когда предупреждающее журчание сточных вод на листьях платанов заставило нас вернуться. Вечером мы снова пошли гулять и нашли колонию черепах.

Внутри двора взгляд привлекают четыре кипариса, один огромной высоты, вокруг турецкого барочного фиала. За ними стоит храм XIII века, с богатым декором из кирпичных орнаментов и рельефных плит. В целом он по характеру скорее славянский, чем греческий, рельефы плоские и не отличаются тем мастерством композиции, которым славилась Византия; а орнамент, хотя сам по себе приятный, не согласуется с архитектурными линиями. Внутри фрески следуют «македонской» иконографии и, будучи начала XIV века, старше большинства фресок на Горе. Однако, после того как сто лет назад их подвергли безжалостной реставрации, их художественная ценность теперь незначительна. Тем не менее поразительно, что даже сейчас, под красками викторианской книги поздравительных открыток, старинный дух сохранился в силе композиции.

За алтарем примечательное изображение младенца Иисуса, лежащего на дискосе, с чашей рядом. Поскольку это неуклюжее доказательство пресуществления не снабжено надписью, можно предположить, что здесь зафиксирован опыт древнего монаха из Скетиды, который был не в состоянии принять эту новую доктрину IV века. Его товарищи молились за него, потом и он, и они вернулись к церкви. Немного времени спустя Палладий писал: «А когда хлеб положили на святой престол, он был явлен им троим лишь как дитя, и 〈…〉 ангел Господний спустился с небес с мечом и рассек дитя как жертву, и наполнил кровью его чашу. 〈…〉 И подошел взять от святых даров, дана была только старому человеку окровавленная плоть»[129]. Такая вот теофагия в самом мрачном изводе. Такое, несомненно, одобрил бы Григорий Нисский, автор идеи пресуществления, так как, по его мнению, «невозможно чему-либо стать внутри тела иначе, как вошедши во внутренности ядением и питьем. Поэтому необходимо возможным для естества способом принять в себя животворящую силу Духа»[130]. И вот довольно большая часть христиан с тех пор, по-видимому, так и думает. Здесь, однако, был невольный памятник первому протестанту. Потребовалась еще тысяча лет, чтобы затем преуспеть Уиклиффу и Лютеру. Но даже их наверняка удалось бы вернуть к вере подобными методами.

Пол в храме на столетие старше, чем остальное здание. Он был уложен в 1197 году и представляет собой великолепный образец opus Alexandrinum, мрамор разных цветов выложен вокруг крупных фигурных серовато-зеленых плит. Одновременно с полом был заложен и сам монастырь святыми Симеоном и Саввой. Первый в миру был Стефан Неманя, сербский князь. Его второй сын, Савва, которого призвали к вере тайные голоса, отправился инкогнито на Афон. За ним послали солдат. Но он, найдя приют в Россиконе, лишил себя волос и княжеских одежд и попросил, чтобы их возвратили вместо него. В результате князь Стефан последовал за ним, и они оба обосновались в Ватопеде. Но Стефан – или Симеон, как его теперь звали, – будучи зятем византийского императора Алексея III Ангела[131], добился разрешения основать независимый сербский монастырь. Эти эпизоды отражены на стенах трапезной, расписанных в 1621 году. В углу храма, за скамьей, под стеклом великолепная доска с изображением святого Симеона, возлежащего в монашеских одеждах. Черные складки подсвечены виноцветными гранями и строгими золотыми линиями. Подле его ног стоит группа монахов. Задний план образован рядом зданий, разных, как на городской улице, сгруппированных исключительно для живописных целей, как у Карпаччо. Есть надпись по-славянски и по-гречески; в обоих вариантах ясно, что изображение датируется 1780 годом. Это подтверждает отличная сохранность. Но нет в мире галереи, которая не завладела бы этой картиной с радостью, и в то же время, не будь этой надписи, любая галерея поместила бы ее к ранним итальянцам. Гробница святого Симеона, хотя тело его теперь в другом месте, находится у задней части церкви. Здесь растет знаменитая лоза, чей виноград дает молоко кормящим матерям. Когда он созревает, его складывают в пустой саркофаг сушиться, а затем вверяют нескольким сербским епископам для раздачи. Монахи очень его ценят.

Ризничий был странным маленьким созданием, с осунувшимся монгольским лицом и всего несколькими бородавчатыми волосками на подбородке. Он очень старался, чтобы мы в храме были как дома, и показывал нам святыни. Среди них единственным важным предметом была мозаичная картина с Богородицей размером двадцать один дюйм на четырнадцать. То была грубая работа, лишенная колористического таланта и техники, которую видно в других описанных выше произведениях.

– Вы из Лондона? – спросил ризничий, пока мы работали.

– Да.

– Это сколько от Иерусалима?

– Неделя пути.

– Я должен поехать в Иерусалим. Сколько может стоить доехать отсюда?

– Три фунта десять шиллингов, – ответил Дэвид, который транспортные условия Яффы знает как Пикадилли.

Мы тоже решили посетить Иерусалим, хотя возможность пока не представилась. Есть что-то щекочущее чувства в материализации городов, что преследовали тебя с детства. Град Перикла на первый взгляд достаточно занятный. Но глоток ночной жизни «града небесного» или тряска в автобусе по улице Иерихона наверняка приведет в сумасшедший восторг.

Марк тем временем делал зарисовки. Ему тоже достался неизбежный вопрос от проходящего мимо отца:

– Вы из Лондона?

– Да.

– Лондон, Лондон, ааах… – и с мечтательным взором и романтикой в голосе он прошептал: – Семь миллионов.

Приемы пищи, для наших теперь уже загрубевших ртов, были временем незамутненного удовольствия. Младший архондарь, который нас встретил и говорил только по-сербски, проявлял характер, который однажды приведет его к вершинам профессии. Всего через год пребывания на Горе он уже проводил свободное время сидя в углу на табуретке и тренируясь в распевках, что даст ему возможность петь в хоре. Волосы и борода у него были рыжие, и живо контрастировали с водянисто-пастельными голубыми глазами. Карандаш и краски Марка так подчеркнули эти особенности лица, что он воскликнул: «Неужели я таким стал всего за год?» – и умолял позволить ему позировать еще раз, прибавив себе солидности мантией и головным убором. Он был замечательно деятельным. Автоматически приходил наполнять этот мудреный сосуд, то есть сифон, и ставил его на стол перед каждой трапезой. Мы говорили, выбирая себе барабулек, что жизнь в Англии решительно перестанет быть выносимой без монаха-дворецкого, как вдруг наш аппетит был испорчен громогласным сморканьем, за которым последовало открытие окна и звук длительного сброса.

За обедом в тот раз с нами сидел фотограф из Салоники, родом, как он поспешил сообщить, из окрестностей Спарты, который работал над альбомом. В Леванте альбом сохранил свою значимость: ведь фотографии делают как раз для того, чтобы заполнить альбом, а не покупают альбом, чтобы в нем были фотографии. Архондарь, завершив свои процедуры, оставил окно открытым, и мы спросили, зная о чувствительности тех, кто живет в жарких странах, не хотел бы фотограф, чтобы мы его закрыли.

– Я? – переспросил он. – Мешает ли мне холод? Я девять лет провел в армии. Солдатам холод нипочем.

– Я капитан, – добавил он внезапно.

Марк понял слово «я», а почетное обозначение звания λοχαγός почему-то принял за слово «подвыпивший». И дальше последовала отвратительная сцена: он стал хлопать себя по носу и лбу перед оскорбленным офицером, сопровождая свои жесты заверениями в сочувствии и в том, что понимает его состояние, и одарил его радостным злорадным взглядом, когда передал ему кувшин. Этот несчастный не замедлил твердыми шагами продемонстрировать нам, что он, по крайней мере, может избавить себя от нашего общества.

Казалось, в то свободное время, которым мы располагали, что именно этот монастырь из всех должен поддаться моему неумелому, но настойчивому карандашу. Когда я отправился на холм, меня окликнул из верхнего окна старый монах и попросил потушить сигарету. Я потушил. И обнаружил, поднимаясь, что вся дальняя сторона холма представляла собой путаницу почерневших корней. Легко было представить, как опасен пожар для монастыря, который, как этот, стоит среди деревьев. Далее тропа закончилась. И я был вынужден на четвереньках карабкаться по вертикальному руслу ручья. Наверху, в окружении деревьев, было невозможно увидеть даже кусочек монастыря. Земляной склон был скользким из-за опавших листьев, а любой растительный побег, за который я хватался, втыкал мне в руки колючки. Наконец я дошел до прогала, получившегося из-за падения трех сосен. И там радостно просидел весь оставшийся день и вечер в компании общительной, но воинственной осы.

В наш последний вечер мы с Дэвидом сидели на ступенях гостиницы и обсуждали будущее и возможности пера. К широкой публике Дэвид выражал глубокое презрение. Его цель, сказал он, производить книги такой стоимости и эрудированности, что они должны публику отталкивать. Я, напротив, предполагал, что даже мнение современной публики, вероятно, лучший судья непреходящей ценности, чем те фальшивые клики, которые, пусть и вполне разумно с точки зрения собственного финансового благополучия, душат британский интеллект. Это привело нас к обсуждению романа, высшей цели. И мы сошлись на том, что если когда-либо можно написать великий роман, на одном уровне с Шекспиром, Веласкесом и Бетховеном, то это сейчас. Только сейчас научаемся мы вникать в безрассудный механизм человеческого ума. И сейчас впервые человек держит мир на ладони, куда его кладет механизированный транспорт. Художнику остается передать потомкам картину, где отражены не наречия и племена, страны и континенты, а глобус XX века. Ибо чем дольше существует возможность, тем менее ценной она будет. Западная цивилизация становится универсальной, раса – однородной. И прежде чем мы умрем, картина лишится половины своего разнообразия; как если бы балаганщик продал свою лодку-качели, кольца, толстую женщину и даже карусель с лошадками и потратил выручку на одну великолепную цепочную карусель. Вид шире, ощущения от катания острее. А потом – тоска.

Сам вечер прошел беспокойно. Обед был потревожен: Марк, вернувшись в комнату за чатни, увидел, как какой-то незнакомец рассматривает наш зубной порошок и тычет пальцами в бритвенный крем. Дэвид потом принялся проявлять снимки и, как обычно, оставил пластины в раковине под проточной водой. Я сидел за книгой в зале для отдыха, когда, внезапно, как призрак, очень старый монах убрал масляную лампу. Я выхватил ее у него из рук. Но он выглядел так жалко, что я ее вернул и сидел в темноте. К моей невыразимой ярости, он медленно протопал по коридору к раковине и закрыл кран. К счастью, к тому моменту вернулся Дэвид.

Снаружи дул сильнейший ветер. В два часа нас разбудил звук: окно Дэвида, впервые – с момента установки – открытое, разлетелось на осколки во дворе. После этого мы тоже не спали. Ворчанье и свист бури заглушал перезвон колоколов, удары создавали загадочные полувосточные созвучия, ритм то замедлялся, то ускорялся, а затем, усилившись новой нотой, похожей на удар гонга, достиг высшей точки, напоминавшей индустриальный балет Прокофьева «Стальной скок». Вместе с ветром и грохотом оконных створок в вышине этого симпатичного монастыря среди дерев звук этот наполнял силой трагедии пробуждающиеся в темноте эмоции.

Утром выяснилось, что расстояние до Ватопеда, куда мы вознамерились в тот день попасть, так велико, что нам нужно выйти в десять часов. В одиннадцать мы дошли до Эсфигмена – этот монастырь, когда море бурное, буквально захлестывается волнами. Здесь нас в той или иной степени ожидали, так как один из монахов был в Хиландаре во время нашего постоя и умолял нас выбрать для посещения именно сегодняшний день, поскольку он праздничный и будет рыба. Архондарь был обаятельнейшим отеческим стариком, который уговаривал нас остаться на ночь.

– В любом случае, – вскричал он, – вы ведь придете к обеду ровно через час, правда? Да, вы можете сейчас купаться… все спят (!).

Здания, хотя почти все полностью современные, образовывали симпатичную группу и были увиты огромным количеством ярких цветов, которых мы в других местах не видели. Доктор Ковел сообщает о купели, которую он видел в 1677 году, четырнадцать футов шириной, вытесанную из единого куска порфира. От этого великолепного предмета мы не обнаружили и следа. Главное сокровище здесь – кусок золотой ткани, когда-то принадлежавший Наполеону, который описывают либо как лоскут от его палатки времен похода на Москву, либо как кусок его коронационного одеяния. Второй вариант кажется более вероятным. Один источник сообщает, что этот лоскут украли пираты и передали в монастырь, другой – что его купил какой-то член венской общины. Из всех многочисленных и разнообразных предметов, почитаемых на Горе, этот, пожалуй, самый любопытный. Его выставляют на обозрение только в самые важные праздничные дни. К сожалению, настоятель спал, а так как ключ был у него и мы не смогли остаться на ночь, то лишились возможности идентифицировать лоскут.

Купание – первое с тех пор как мы вышли из Дохиара неделю назад – привело нас в экстаз. После обеда нас разместили на отдых в большой и величественно обставленной комнате. Увидев, что несколько кроватей свежезастелены, мы побоялись их тревожить и улеглись на диванах. На что архондарь, придя с питьевой водой, спросил, не думаем ли мы, что постели недостаточно чистые. «Слишком чистые, – ответили мы, – для нашей грязной одежды». В самом деле, из-за его доброты было жаль, что мы не можем остаться. Но если мулов нужно вернуть домой к темноте, уже пора было выдвигаться.

Мы ехали три часа. Теперь мы добрались до северо-восточного берега и двигались прямо по полуострову в нашем изначальном направлении. Вдали высилась вершина. А от нее к нам спускался волнами лес. Высоко над огромными утесами мы друг за другом пробирались через лесную пустошь. Наконец через залив стали виднеться толпящиеся здания Ватопеда – самого большого и богатого монастыря, где купола, башни, крыши и башенки взбираются на склон, закрытые от кромки воды стеной, как вымышленные города на старой карте, сжатые, чтобы выполнить требования картографа. Какой-то человек на пони проскакал галопом, как воин Делакруа, вверх и вниз по мощеной дороге, обогнав нас. Так мы ехали весь жаркий день, и то был последний переезд в нашем путешествии по Горе.

Предыдущая главаГлава 17 из 21Следующая глава