К книге
Пристанище. Путешествия на Святую Гору в ГрецииГлава XIV Погоня за культурой
76%
Глава XIV Погоня за культурой
16

Зограф, монастырь «живописца», куда мы направлялись, с Х века был постоянно занят славянами и македонцами, а сейчас полностью болгарский. Некогда он был очень богатым, владел землями в Бессарабии, доходам с которых не препятствовало российское правительство, будучи не прочь укрепить на Горе славянский элемент. Отсюда хорошая дорога и широкие мосты, по которым мы проехали. Имеющиеся здания выстроены в XIX веке на огромном пространстве из незамысловатых прямоугольных камней, по четыре или пять этажей в высоту. По мере приближения казалось, что здесь какой-то громадный дворец XVIII века – помесь, если такое можно себе представить, Виндзора с Блэнимом[111]. Это впечатление подтверждала входная группа, где сень похожей на вход в вокзал галереи укрывала крупного, раздавшегося привратника, настолько ожиревшего, что он едва мог говорить и передвигаться. Когда наши письма были рассмотрены, нас проводили в гостиницу, где к комнатам вели коридоры шириной с магистральные дороги. Дэвида поселили отдельно, чтобы он мог проявлять фотографии, а мы с Марком оказались в помещении вроде столовой колледжа, где мы должны были и ужинать.

Два монаха – один эпитроп, второй по имени Иосиф – зашли к нам. У Иосифа были свои фотоаппараты, один из которых стереоскопический. Мы обсудили Лигу Наций: когда греческое правительство конфисковало имущество, болгары монастыря Зограф в рамках принятых соглашений подали апелляцию в Женеву. Им удалось не больше, чем страдальцам других национальностей. Однако Иосиф сказал, что надежда еще есть.

За ужином архондарь, пожилой мужчина, бывший османский подданный, сел рядом с нами, и они с Дэвидом завели беседу на турецком и русском – второй почти не отличается от болгарского. Среди этого вавилонского звукового варварства, которое время от времени прерывал Марк со своими школьными придыханиями в ставшем теперь обильным греческом – определенные артикли «хо» и «хэ» навсегда останутся с ним[112], – я был рад, что свободен от извечной необходимости вести разговор. Я очень устал и постепенно уснул над тарелкой холодных конских бобов в ледяной подливе. А на моих барабанных перепонках отстукивало эхо нескончаемой речи архондаря.

– У вас есть отец? А сестры? Может быть, вы женаты? Вы не пьете. Женщины в Англии пьют? А курят? Чем вы занимаетесь? Какая у вас работа? Как вас зовут? Не забудьте закрыть на ночь вон то окно. Подхватите ревматизм, если не закроете. – До того как мы его открыли в комнате пахло как в ящике с бумагами. – Что ж, вижу, что мальчуган (то есть я!) хочет спать. Ваше здоровье! Ваше здоровье! Ваше здоровье! – И он ушел, отвешивая поклоны направо и налево.

Зограф

Мы настолько выпали из последовательности дней и дат, которыми обыкновенно регулируется жизнь, что наступившее воскресенье нас удивило. Храм, построенный в 1801 году, куда несчастных нас привели в семь часов следующего утра, снаружи выразительно выкрашен в красные и белые полосы, а по бокам от него растут два гигантских кипариса, значительно старше всех имеющихся здесь построек. Служба, которая несколько отличалась от греческой, когда мы пришли, близилась к кульминации. И мы смущались, когда нас провели, на глазах у всех собравшихся, почтить знаменитые иконы святого Георгия. Одна из них нерукотворная. Другая сама приплыла по морю из Аравии. Прибыла она в Ватопед. Но другие монастыри, узнав об этом чуде, настояли на том, что ее нужно отпустить на спине мула отправиться туда, куда она пожелает. Так и было сделано. Мул направился в Зограф. Икона там и осталось. Наш архондарь, пав перед нею ниц и поцеловав ее, рассказывал нам эту историю, пока мы стояли стоймя как дураки посреди храма. Затем нас повели к хору, частью которого с нашей стороны управлял низенький монах, который, когда не пел, странно крякал в рыжую бороду.

Зограф

После службы мы отправились в меньший храм, такой же полосатый. Память о чудовищных гонениях, постигших Святую гору во времена завоевания крестоносцами, когда вся византийская Европа оказалась в руках франков, а в Салонике обосновался папский легат, в последние годы не только не угасла, а скорее усилилась. В одном углу двора стоит кенотаф XIX века, посвященный двадцати шести мученикам, «сожженным Папой Римским», – легенда об этом, полагают, возникла по мотивам конфликта между афонскими монахами и Михаилом VIII Палеологом, императором, который отбил Константинополь; и который, зная, что его народ сможет защитить его только с западной помощью, занялся примирением двух Церквей. Сопротивление этому проекту со стороны обитателей Афона было решительным. А так как болгарская церковь уже совершала раскольнические рывки, Зограф, вероятно, выбрали мишенью для императорского наказания. В память о последовавших отвратительных зверствах малый храм расписан фресками, на которых графически представлено прибытие папы собственной персоной; как он запер в башне двадцать шесть монахов и двух мирских; и зажженный им костер из зданий и людей. Для точности приписана дата кенотафа – 1873 год. Папой в то время был Пий IX, тот самый, что заметил англиканскому епископу Гибралтара и Южной Европы, что для него «честь пребывать в диоцезе вашего высокопреосвященства», печально думать, что он ни разу не видел портретов, которые столь пришлись бы по вкусу его чувству юмора.

Еда за обедом, хотя и обильная, была беспрецедентно противна. Марк, видя, что я не могу ее проглотить, спросил, отчего я не ем сыр.

– Потому что мне он не нравится.

– Но он же очень вкусный – точно такой же у нас в Шотландии, называется крауди.

Варвары всегда приводят такие доводы. Облицовка, которую они обрели в центрах мира, откалывается. Не дрогнув вспоминают они какую-нибудь мерзкую привычку своей родной твердыни. И, недовольные самой постыдностью разоблачения, непременно возводят ее в стандартную для всей вселенной. «Крауди!» Думающим людям всегда было очевидно, что какой-нибудь кошмарный обычай, какой-нибудь оргиастический обряд, который очернил бы и папуасских аборигенов, присутствовал в детстве тех мрачных племен, среди которых Альберт и Виктория, под видом «лорда и леди Черчилль»[113], казались Розитами Форбс[114] своего времени. И теперь это ясно. «Крауди!» Я обязан есть эти тухлые, вонючие сгустки, «потому что мы в Шотландии так делаем». В Шотландии? Да где эта Шотландия?

Позднее Иосиф пришел показать нам свои фотоаппараты и библиотеку. Там подборка английской литературы оказалась интересней нескольких ранних славянских рукописей на бумаге. Мы с завистью приметили: «Вторая любовь, или Красота и интеллект», 1851 год[115]; «Карманный путеводитель по Оксфорду», 1802 год; и «Poppleton: Conversation en anglais et français»[116], 1812 год.

Поскольку становилось поздно, мы после этого сразу же отбыли, приятно отдохнув в монастыре, где нечего было фотографировать.

Наши усилия по описанию – с помощью фотографий и другими способами – произведений афонских художников могут показаться странными тем, кто читал сообщения об их реставрации и о том, что они сравнительно новые. Изначально полагали, со слов монахов, что большинство датируется XI или XII веком. Когда же обнаружилось, что в основном они относятся к XV–XVII векам, это вызвало определенную реакцию среди великих умов – тех, кто любит древность лишь за возраст. Но тем не менее существуют и другие произведения византийского ренессанса, которые остались нетронутыми с того дня, как были написаны. Они находятся в Мистре. В Мистре мы и продолжили свое путешествие. А затем за психологическим вдохновением «критской школы» и ее светоча Эль Греко мы отправились также на Крит. Наше путешествие к самой южной точке греческого мира, рассказ о котором содержится в последующей интерлюдии, было дополнением к нашему долгому постою на севере Горы.

Те, для кого Афины – всего лишь город раскаленной пыли и палящего солнца, с трудом смогут вообразить себе, как мы выезжали в сторону Спарты в пять часов насквозь промокшего октябрьского утра. Поезд отъезжал, и знакомая местность переменилась; ослепительного мастикового цвета земля теперь была темная, красно-коричневая, почти ирландской мягкости; зелень деревьев и кустов стала более насыщенной; холмы и скалы холодно-серые; а в небе клубились облака, обезглавливая холмы и позволяя случайным фонарикам солнечных лучей искупать клочок пашни или усеянный оливами склон в бледном, но поразительном сиянии.

Прибыв после тринадцати изнурительных часов в Триполицу, причем я был измучен ознобом и жаром простуды с лихорадкой, мы взяли напрокат древнюю, но мощную «Ланчу». Этот автомобиль, целиком выкрашенный белым, напоминал призрачное ландо, спешащее сквозь дождь за каким-то невидимым Пегасом. Поездка то и дело прерывалась многочисленными просьбами подвезти и поделиться бензином. Наконец наше терпение иссякло; и я, желая умереть в постели, сообщил шоферу, что если он не то что остановится, а даже просто замедлится, то денег он не получит. После этого мы в мгновение ока въехали на горы, по которым взбиралась дорога. И почти уже в наступившей темноте нам открылся несравненный вид на долину Эврота, орошаемую рекой и ее притоками, с изобилием шелковиц, олив и кипарисов; по центру Спарта, белая и современная; за ней Мистра, неразличимо коричневая, всползает к замку на вершине конического холма; и высящаяся над нею сине-черная горная цепь Тайгета, холм за холмом, с плотными облаками на вершинах, от которых отрываются белые венцы и слетают вниз на уступы и долины. Затем стемнело. Дождь, захлестывая всё яростней, не позволял нам видеть свет фар через лобовое стекло. Но водитель, покорный нашему внушению, вдавив ногу в педаль газа, понесся с высоты четыре тысячи футов, что лежала перед нами. Я припомнил, что в прошлый раз всего двое из нас разделили автомобиль – Богом созданный для пятерых – с багажом и личностями еще одиннадцати человек. Те расположились так, что водителю пришлось доверить управление ручным – и единственным – тормозом нашему суждению, так как сам он не мог до него дотянуться. На этот раз мы, не чувствуя ничего кроме холода, подъехали к отелю «Панэлленион». Я снял себе смертное ложе; и уже стягивал с себя в последний раз одежду, как вдруг «Великое Призывание»[117] отменилось малым: объявили, что нас ожидают мэр и префект в Коммерческом клубе через площадь.

Пока мы были на Святой горе, нам прожужжали все уши рассказами о том, как вознегодовала вся Греция, в частности в окрестностях Спарты, из-за действий одного выдающегося профессора, который, вероятно, имел дерзость повредить фрески химикатами. Поэтому в Афинах я всеми силами старался удостовериться, что нас не будут подозревать в подобном преступлении. Но с благодарностью и удивлением мы узнали, что месье Заимис, премьер-министр[118], отправил телеграмму, оповестившую гражданские власти о нашем прибытии. Переводчик, выучивший английский язык в Судане, провел нас к ним. Сомневаюсь, что когда-нибудь разбитая телесная оболочка предпринимала столь тяжкие усилия. Но жизнь и радость восстановились благодаря бренди. Нас удостоили такого государственного пира, по сравнению с которым отведанные мною раньше яства в Гилдхолле были жалким перекусом[119]. Hors d'œuvre, пилаф, курица, свинина, gâteau, виноград и дыня следовали друг за другом гигантскими порциями; всё это то и дело запивалось тем самым смолистым вином, что создало греческой нации плохую репутацию с тех самых пор, как Лиутпранд, посол Оттона I в Константинополе, в Х веке впервые осыпал его хулами. Мэр, проявляя всю мощь своей сильной личности, заставлял нас пить. И мы пили. В конце концов престарелый префект пал под гастрономической батареей своего коллеги. Трапезу завершило мавродафни – разновидность марсалы, поданная в бокалах для шампанского. На следующий день внутренности Дэвида были настолько не в порядке, что он не мог есть. А префект пребывал в постели – переводчик неизменно называл его «перфектом» и, когда ему пришлось назвать место службы того префекта, отвечал «Перфект, мистер Байрон, находится в перфекции».

Мистра, расположенная в трех милях от Спарты, – единственный сохранившийся чисто византийский город. И дома его, носящие знаменитые царственные имена его владык: Ласкарис, Кантакузин и Палеолог – оставались необитаемыми вплоть до революции. Холм представляет собой крутой узкий конус, достигающий тысячи футов вверх от долины и ниспадающий с вершины, до сих пор укрепленной гигантскими стенами замка Виллардуэна[120], по крутому обрыву позади. Здесь огромные утесы из черного сланца поднимаются к нижним очертаниям Тайгета, усыпанного хвойными деревьями. Спереди спадает вниз разрушенный город, дом над домом, заключенный в массивные двойные стены; пересеченный улочками, где едва могут разойтись два мула; и панорамно показывающий центральные точки столицы: налево большая трехчастная оболочка дворца деспотов, на первом этаже всё еще виден многооконный пиршественный зал; и повсюду храмы, многие без крыши, главный из них – Митрополия внизу, к которой до сих пор приставлен священник и где ведутся службы. Здесь короновали Константина XI Драгаша, последнего из восьмидесяти восьми императоров Константинополя. Это место отмечено плитой с императорскими орлами.

В этих храмах вся разгадка полувосточного происхождения европейской живописи. Их важность невозможно преувеличивать. Возникает чувство отчаяния, когда видишь их – а ведь в нашу эпоху с менее важными памятниками других прошлых времен обращаются с расточительным и нелепым почтением, – без крыш или с дверями и окнами, позорными даже для ирландского свинарника. За единственным исключением они сгнивают от сырости, они покрыты слоем бугристой синей плесени, и хотя ее всё еще можно удалить, она проедает краску до штукатурки. То самое исключение – храм монастыря Пантанассы, у него в стенах и потолке трещины заделаны так грубо, что многие изображения, в остальном столь же прекрасные и тонкие по цвету, как их оставил живописец, едва ли можно разглядеть. А в наосе есть два слоя фресок на разных слоях штукатурки, оба представляют ценность, один хорошо бы снять и переместить. Для эксперта здесь работы на много лет. В конечном итоге нанять такого человека может быть выгодным вложением. Ведь должно же греческое правительство понять, что в мире, приобретшем склонность ценить в искусстве динамику, битые колонны и черно-оранжевые горшки не будут вечно привлекать богатого туриста. Но из-за беженцев страна измучена нехваткой денег. Нет ли учреждения, занятого сохранением памятников мировой культуры, которое справилось бы с вынужденным бездействием афинских византинистов? В первую очередь нужно отопление. Не могут ли пять влюбленных в искусство континентов позволить себе столько печей?

Каждый день мы добирались сюда из Спарты и возвращались. Каждый день мы ели курицу в «Марморе», кафе у подножия, где нужды нечастых посетителей обслуживали молодой человек и его пожилая мать; то была вкуснейшая курица, с жареной картошкой, салатом из помидоров, заедаемая потом крупным зеленым виноградом с дерева над нашим столом. Воду, холодную, со вкусом глубины, мы пили из старинного бассейна, куда стекает родник и которому заведение обязано своим названием. Любопытно и по-своему приятно было видеть, как к этому резному музейному экспонату подходят на водопой животные немногих оставшихся обитателей нижних домов.

Вторым нашим пунктом была Пантанасса, на полпути вверх на гору, где сестра Евсевия и ее кровная сестра, настоятельница, обращались с нами будто с собственными детьми. Они настойчиво предлагали нам кофе и узо каждый раз, когда мы заходили или выходили за фотоаппаратами и блокнотами; девица в черном ходила за нами по двору и задним террасам с этими гостеприимными подносиками. В конце концов как-то раз Дэвид решил не спускаться обедать в «Мармору», а остаться работать до вечера без еды. Сестра Евсевия этого не потерпела. Он устанавливал фотоаппарат в галерее храма, когда глаза его были внезапно ослеплены тончайшей симметрией двух яиц пашот в обрамлении ножа и вилки, солонки и перечницы на балюстраде. Радушие этой крошечной общины из семи женщин отличалось от того, что проявляли их коллеги-мужчины, но было не меньшим. Им было свойственно материнское удовольствие, каким обладают только женщины. Есть и некое мужество в их упорстве – они держатся за гору, которую все покинули, а они не уйдут. Они знают все развалины, все надписи, историю всех деспотов. И это их усилиям последующие поколения обязаны тем, что такие фрески до сих пор сохранились. Это были веселые пожилые дамы, привечавшие всех. Мужчины и девушки из долины использовали их ворота как место для рандеву. Правда, это могла быть временная мера – благодаря ватаге полицейских, служивших нам постоянным почетным караулом, которые, пока мы работали, располагались во дворе.

Как бы изолированно ни жили монахини, естественная красота их местности непременно укрепит и самую слабую душу. Для тех ландшафтных эпикурейцев, кому непременно нужна не только форма, но и цвет, для кого Центральная Европа – не более чем цветная фотография, а альпийские луга на закате можно сравнить разве что с асбестом в газовой плите, Левант не имеет равных. И во всем Леванте, будь то в Европе или Азии, в языческих краях или христианских, нет такого места, где божественная душа земли может так преисполнить сердце, задушить слезами глаза, такой гордости придать человеку, как долина Эврота. В прошлом году, как и в этом, мы приходили каждое утро из Спарты. И в конце каждого дня мы брели домой по пыльной дороге оливковыми рощами, желая крестьянам доброго вечера и доброй ночи. Никогда в жизни не исчезнет память об этих майских ночах; об окутывающем воздухе, темном и реальном, этом дышащем лобзании земли; о том, как птицы круглыми полными колокольчиками сыплются с деревьев, с красной прожилкой в серебряном изгибе; как пространство мерцает от раскатившихся ртутью звезд; как одна звезда цепляется за черную бровь Тайгета, а потом ее вдруг снимает словно бы чья-то рука; и наконец, о въедливых дискуссиях схоластов, что доносятся из-под моста: брекекекекс-коакс-коакс.

Теперь мы сидим в Пантанассе уже в дождливые октябрьские дни, пьем кофе в византийской галерее с белыми колоннами под башней с яйцом наверху. Под нами камни разрушенных домов, коричневые и серые, сливаются с холмом. Затем стены заканчиваются. И последние корни большой горы позади соскальзывают в долину, где насыщенно-красная земля утыкана серыми точками оливковых деревьев или расчерчена ярко-зелеными полосами виноградников. Надо всем висит запах недавнего дождя. На расстоянии детальность деревьев теряется в цветовых пятнах, а в их толще белой игрушкой прячется Спарта. Долина тянется во все стороны, а на востоке, когда мы смотрим на север, мягкий проблеск моря разлучает соперничающие горные гряды навсегда. Вдоль всей извивающейся реки плавает виридиановая дымка. Вдалеке поднимаются параллельные холмы, темно-сапфировые, высокие, равномерно разбросанные, насколько хватает глаз, по которым взбираются наверх черно-белые облака, а их тени пересекают равнину, как иностранные войска. Во всем кроется цвет света, огня земли, что горит в политой листве и мокрой пашне, захватывая даже звуки, рискнувшие пробежать по воздуху, – этот цвет знаком Греции и неведом другим землям; этот цвет греки поймали, но не в камне, а в живописи.

Оставив Мистру одним промозглым вечером, с сердцем, истерзанным прощанием Дэвида с городом, мы на мулах добрались до Трипи. На въезде в деревню стояли глава деревни, начальник полиции и другие важные люди, сгрудившиеся на скале под дождем в ожидании нашего прибытия. Они провели нас в трактир, где угостили напитками и заговорили на американском – языке, который мы изо всех сил старались вспомнить, так как по-английски они не понимали. На столе в нашей комнате стояла ваза с бархатцами. Но помимо этого роскоши было мало. Так как мы находились высоко на склоне горы, было невероятно холодно. Постели – соломенные тюфяки – имели тот же рельеф, что в их родных краях, и кишели голодными животными. Санитарное помещение нависало над свинарником и находилось в конце открытой галереи, по которой следовало красться с зажженной свечой и прикрывать ее от ревущей бури. Там обитал монстр Глэмиса[121] – свирепая крыса размером с лисицу, которая безумно металась туда-сюда, грозя босым ногам. Наутро в семь часов мы оседлали тех же мулов, и нас ждал тридцатимильный переход через перевал Лангада в Каламату.

Тропа сперва петляла так круто, что было удобнее идти пешком. Затем мы дошли до ущелья, где каменные стены с двух сторон устремлялись над нами в облака, серые и низкие, как море в ноябре. Здесь мы держались речного русла, петляли меж булыжников и платанов; и наконец холмы раздвинулись, и мы стали пробираться через посадки грецких орехов. Холод был лютый. Две хижины по пути уже были заколочены и оставлены на зиму. А на берегах цвели подснежники и крокусы, фиолетовые, желтые и белые. На верху перевала, где деревья словно специально расступились, чтобы открыть обзор, а земля коричневела сосновыми иголками, мы посмотрели вниз, где кряж тянулся за кряжем к бледно-голубому морю и самому южному побережью Европы. Оглянулись в ту сторону, откуда пришли: поросшие елями холмы круто спускались к темному входу в ущелье. А надо всем, даже над нами, высился распростертый массив Тайгета, три его плоские голые вершины проблескивали единственным солнечным пятном.

В горной деревне Лада мы с трудом пообедали: свиньи, собаки, кошки и мулы, не видевшие пищи с тех пор, как их отняли от материнских сосцов, так и совали морды в наши банки с сардинами. Мы ехали еще четыре часа, поднимаясь и спускаясь по серым материковым скалам, измазанным и исчерченным грязно-розовыми ссадинами. Потом мы стояли над заливом: порт с судами на якоре, чуть вглубь – город. Неземные цвета, прототип пейзажа у византийского художника, такого же неестественного, наполняли окрестности. Земля темно-кларетовая, а дорога, по которой мы теперь пустились галопом, более бледного тона. Скалы, джоттовских очертаний, как те, что в самых захватывающих моментах приключений святого Франциска, горели ржавой рыжиной. А растительность: алоэ, толстолистный бамбук и даже бананы – была не менее фантастической, чем у Ван Гога.

В пять мы прибыли в город, тронулись рысцой по трамвайной линии и поспешили смыть недельную грязь в общественной бане, где в билет за шиллинг входила мочалка. Вернувшись в гостиницу, где, как во всех греческих гостиницах за пределами Афин, чистые и должным образом устроенные комнаты обходятся в шиллинг и шесть пенсов за ночь, мы повстречали дряблого итальянца, который оказался агентом «Ллойд Триестино»[122].

– Отсюда на Крит? – сказал он. – Совершенно невозможно.

Невозможно. Об этом мы знали. Так как существует международное соглашение, которое запрещает пароходам одной страны перевозить пассажиров между портами другой. Но «Ллойды», один из которых, как мы знали, уже находится в гавани, – единственные суда, что ходят между южным побережьем Греции и соседним островом. Раз уж мы были в Спарте, нам не хотелось возвращаться в Афины; мы намеревались пройти Лангаду; и нам не терпелось провести единственную ночь с комфортом в австрийских традициях, которые компания до сих пор сохраняет. Неужели нельзя найти решение нашего вопроса? Не могли бы мы забронировать места третьего класса в Константинополь, первый иностранный порт назначения? Мистер Триандафилопопулос, начальник гавани, полагает, что нельзя. К счастью, телеграммы недорогие. И исколотив своей настойчивостью телеграфные провода в Афины, добавив шквалистое мастерство греческим языком на месте, мы всё же добыли себе места на борту. К досаде ллойдовского агента. Наутро судно бросило якорь в суровом море близ Канеи[123]. По прибытии нас ждали такие же сложности, как при отправлении. Губернатор острова был в постели. Но его разбудили и прочли ему наше письмо с представлением по телефону. Наконец мы были спасены. Хотя умственное напряжение и перспектива кататься туда-сюда по Средиземному морю на этом «Ллойде», без визы и денег, пока судно не сломается и не найдут наши кости, оставили нас без сил.

Представить здесь особый характер Крита, этого острова, который вплоть до начала XX века провел «семьсот лет в непрерывном восстании», едва ли возможно. Наш приезд был разведкой, прелюдией, вероятно, к грядущим исследованиям. Сначала мы остановились в столице, Канее. В зданиях этого города – краткое содержание всей истории Леванта. Через устье гавани, куда входит шлюпка, идет пирс, оканчивающийся турецким маяком – усеченным минаретом с тонкой вышивкой каменного орнамента. Подойдя поближе, с восточной стороны видишь самую раннюю на острове мечеть – небольшое здание с куполом, похожим на три четверти пончика, который поддерживают аркбутаны, вполне возможно позаимствованные из капеллы святого Георгия в Виндзоре. Посмотрите теперь на запад. Это же Венеция. Высокие, разных цветов дома кучкуются вдоль набережной, каждое черное окно отражается в освещенной солнцем воде, и если посмотреть поближе, то откроется, что здесь и была Венеция, что львы святого Марка до сих пор, побитые ветрами, эхом кричат со вспученных стен. Позади, когда поднимаешься от моря, то же чувство. Извилистые узкие улочки, дома такие высокие, что застят солнце, у них ренессансные портики, гербы венецианской знати, и даже барельефные портреты генералов Республики в шлемах с перьями. На одном таком доме была еще каменная феска более позднего жителя. А наверху, для полноты картины, карниз был увенчан рядом греческих акротериев. Сюда прилегает старый турецкий квартал, ныне средоточие торговли, где переулки с магазинами без витрин завалены западным импортом, рядом с традиционной одеждой и утварью острова.

Был октябрь. Погода прояснялась. И солнце золотым теплом осияло площади, высоких, идущих враскачку мужчин в сапогах с отворотами, позади которых огромным мешком волоклись черные турецкие штаны, в черных, вышитых крестом рубашках, поверх которых у кого-то еще были надеты вышитые плащи с капюшоном. На каждом углу в жаровнях готовились каштаны. На рынке высокими грудами лежали фрукты и дичь. Обедали мы обычно в недействующей мечети, где нас всегда приглашали выбрать себе на кухне куропатку. Это здание служило также театром; и, поскольку каждый вечер давались разные представления, там часто проходили репетиции. Наша трапеза сопровождалась мелодиями из оперетт вроде «Графини Марицы» и декламациями любовных историй, значившихся в плакатах как «ΣOKIN EPΩTIKA – ШОКИРУЮЩАЯ ЭРОТИКА», в исполнении небритых мужчин и неухоженных женщин, дико раскрашенных. Они, когда были не на сцене, отдыхали вокруг нас в креслах-корзинах, странно неуместных в сумрачном зеленом свете этого магометанского храма.

После обеда мы купались, а иногда ездили кататься с мадам Венизелос, она теперь вела не самое интересное существование в новом доме, который вместе с мужемпостроила в Халепе, пригороде Канеи. Он, к сожалению, был болен флебитом. Один раз мы побывали в Мурньес, где он родился, и видели его родной дом, впоследствии сожженный в ходе восстания, а теперь заросший вьюнами и ипомеей. Оттуда мы поехали в монастырь, где монахи показали нам венецианский документ о его основании, роскошно иллюминированный эмблемами Республики.

Но на Крит мы прибыли с определенной целью. Мы слышали, что про Белые горы говорят, будто они похожи на «беленый уголь». И мы вознамерились исследовать этот ландшафт, откуда критские художники, как делают все живописные школы, наверняка позаимствовали свой свет и колорит. Одним ранним утром мы выехали из города на автомобиле, взяв три седельные сумки с кое-какой одеждой и одной громадной колбасой, которой мы питались три дня.

Сфакия, куда мы направлялись, – самая дикая и недоступная область на острове, населенная в большой степени людьми вне закона. Это не бандиты, а просто люди, у которых разнятся взгляды с полицией на такие мелочи, как пропавшая овца. Белые горы, прибежище человеческого вампира, здесь внезапно и круто обрываются в море, глубокое, как посреди Тихого океана. Эти стены ада, безлиственные и иссушенные, где рябые контуры отражают косое утреннее солнце рядом странных отсветов, изломаны титаническими трещинами, бездонно-черными, до самого нахлеста воды, где их зловещую реальность подтверждает отражение. По одной такой стене, расколотой в доисторические времена какой-то вспышкой гнева, мы ехали на мулах; спали мы в ту ночь в полицейском участке на постелях полицейских; а весь следующий день гребли вдоль дьявольских бастионов моря, пока не добрались до церквушки, что словно всего лишь хлебная крошка торчала среди камней у берега и утесов наверху. Здесь остатки фресок говорили о примитивном искусстве, процветавшем в храмах Каппадокии. Где-то невдалеке от берега здесь выплескивается на поверхность пресный родник. Но мы не нашли его, хотя, плывя, нахлебались соленой воды так, что понизился уровень Средиземного моря.

Днем мы прибыли в Агия-Румели. Единственными жителями там были полицейские, встретившие нас радушно, в частности потому, что мы привезли корзину свежего хлеба, а их рацион в остальное время составлял единственную банку сардин и позеленевшую от плесени половину буханки, которая в сетке висела под потолком. Развалины турецкой крепости, усеянные следами пуль, занимали верхушку холма, на который мы забрались. Полицейские, безгранично взволнованные прибытием новых лиц, не могли оставить нас в покое. В качестве препятствия они сначала уничтожили тропу – стали скатывать булыжники, из которых она была сделана, на Марка, который был внизу; а потом, когда стемнело, запалили весь холм. С крепости мы могли любоваться на ущелье Самария внизу, где голубой дым поднимался от деревушки у входа, а безграничные стены тянулись к вершинам кряжа. Ту ночь мы спали устроившись на гальке – с волнами у ног, холодной луной над головой и устрашающим шепотом в воздухе. В четыре утра – в предсмертный час – мы проснулись. Между мертвенно-синим морем и полуосвещенными скалами казалось, будто холодный сердитый бриз несет на нас ангела смерти. Нарвав зеленых апельсинов и наполнив бутылку для воды жгучим островным красным вином, мы выдвинулись в путь до рассвета, в сопровождении четырех полицейских, их собаки и одного мула, которого им удалось найти, несмотря на тот факт, что «люди здесь нас не любят».

Когда рассвело, над нами стали вырисовываться ворота ущелья – огромные лики скалы, со шрамами диагональных пластов породы; так что, если переводить взгляд с одной стороны на другую, можно увидеть, как точно они бы сошлись, если бы второй катаклизм когда-либо залечил рану от первого. Далее была небольшая долина, на которую мы смотрели прошлой ночью, и деревня с низенькими коричневыми хижинами под сенью апельсинов и грецких орехов. Этот путь привел нас собственно к горлу ущелья, в милю длиной и в тысячу футов глубиной, с отвесными стенами, между которыми в некоторых местах не больше десяти ярдов. Зимой из-за воды со снежных вершин этот раскол непроходим. Сегодня объем воды уже увеличился настолько, что пришлось подкладывать камни.

Тропа всё время медленно поднималась. Наконец стены и очертания неба над ними расширились, и мы оказались у подножия новых пиков. Повсюду росли кипарисы какой угодно формы, кроме своей собственной, маскируясь под кедры и сосны. Те, что растут вокруг церкви святого Николая, где мы отдыхали, говорят, самые большие в мире. И, в отличие от гигантов поменьше, что на Афоне, дата посадки которых известна, казалось вполне возможным, что эти увидели свет раньше – как гласит легенда, в дохристианскую эпоху. Здесь мы повстречали караван мулов, и погонщики, к счастью, указали нам дорогу налево, в сторону от тропы, которая казалась главной. Раньше сюда не пытались ходить даже полицейские.

Ибо ущелье и долина заводили нас в самое сердце гор, в подножия Ксилоскалы. Мы поднялись на 2500 футов; оставалась еще 1500 до самого низкого перевала, через который мы могли вернуться на север острова. А тропа без компромиссов набрасывалась на отвесные уклоны зигзагами. Солнце жгло. Полицейские часто останавливались отдыхать. А остальные по очереди ждали мула. Поняв, что если я остановлюсь, то уже навсегда, я добрался до верха в одиночку. Обернувшись, я узрел пропорции, сравнимые только с Большим Каньоном. К западу высился похожий на губку утес, «подвижная» гора, которая вечно падает и где обитает редкий критский горный козел. Внизу лежала долина, с мягкой подушкой далеких деревьев, извиваясь у подножия гор, пока там, где начиналось ущелье, они не смыкались, образуя амфитеатр выше и глубже, чем может охватить глаз. По всем вершинам разливался солнечный свет, наполняя внутренность ущелья матовой теплой дымкой. У меня из-под ног упорхнула какая-то куропатка. А затем вдруг, словно подчеркивая величину, в круг неба влетел самолет – мурчащая блоха, над которой горы, казалось, потешались, пожимая плечами. В бухте Суда (Suda) стояли британские военные корабли.

Пять минут спустя я уже пропетлял наверх меж двух вершин, стоявших друг к другу близко, как края дорожной выемки, и вышел на травянистый участок в квадратную милю на плато Омалос. Я разговорился со старым крестьянином, более шести футов ростом, который спросил, шагая в высоких сапогах, с ружьем и собакой, какое расстояние между Англией и Францией. Он угостил меня гнилыми мелкими яблоками, которые оказались сладкими и на вкус как мушмула. По пути мы видели других крестьян, которые сеяли последние семена перед зимой; снега ждали со дня на день. Здесь высота как у Бен-Невис[124]. И вдруг из-за пологого холмика, с совершенно ясного неба, приплыло пушистое белое облако, которое степенно прошествовало через участок пашни, полностью скрыв от нас ее возделывателей.

Был полдень. Лишь к шести часам мы добрались до Лакки (Lakkoi), куда вела дорога и где мы отдохнули на террасе с едой и питьем. Вокруг нас болтало друг с другом местное мужское население, все укрывались от ветра белыми шерстяными капотами с заостренным колпаком, отчего создавалось впечатление, что мы на вечеринке у ведьм-призраков. Отсюда мы смогли позвонить по телефону и вызвать машину. Сидя у аппарата, я сказал полицейскому:

– Мы очень устали.

– Я тоже, – ответил он.

– Мы прошли сорок километров из Агия-Румели.

– А я ходил стрелять.

– Кого стрелять? – спросил я. – Диких козлов?

– Нет, плохих людей.

Предыдущая главаГлава 16 из 21Следующая глава