К книге
Пристанище. Путешествия на Святую Гору в ГрецииГлава XI Белые русские
62%
Глава XI Белые русские
13

Пристань была пуста, ночь надвигалась, а до монастырских ворот четверть мили. Оставив Марка, Дэвида, лодочника и черную кучу багажа на дальней стороне большой искусственной гавани, я отправился искать вход. На нас уставились грубые фигуры в сапогах, идущие вниз. У входа была группа людей, говоривших по-гречески. Один из них провел меня через утыканное деревьями пространство к крупному, отдельно стоящему корпусу. Здесь мы спустились в проход ниже уровня земли, выложенный каменными плитами, без конца. И оттуда, в ответ на призывы, выкрикнутые в глубь уходящих вниз ступеней, вышел архондарь.

Атмосфера была теперь в той же мере славянская, в какой прежде она была греческой. Тонкость, деликатность эллинизма уступила место чему-то более далекому, менее соразмерному. Мимо проходили плосколицые монголы и гигантские блондины, с их губ вместо привычных плавных звуков слетало «шк» и «кк». Фигуры в высоких складчатых сапогах, которые скрипели под рясами, шли неуверенно. Они либо слегка шатались, перебрасывая тело вперед на широко расставленных ногах, либо двигались очень медленно, словно с каждым шагом погружаясь всё глубже в трясину своей неподвижности. Архондарь относился ко второму типу, высокий, гнущийся, как тополь на ветру, с мягкими белыми усами, которые стекали от его ноздрей над раскидистой бородой. Глаза его бусинами смотрели в другую вселенную. Руки, свисавшие словно на проволоках, непрестанно двигались.

Наш багаж? На пристани? В этот час? Из лодки? В темноте? Герои Чехова, Тургенева, Достоевского! Весь диапазон их всех вместе взятой прокрастинации, нерешительности, сгубившей половину двух континентов, взялся бороться с моими просьбами. Мы спорили. И тут мимо прошла толпа юношей, моряков и скаутов, прибывших на экскурсию из Салоники, которые, сгрудившись вокруг, от насущной необходимости стали применять на практике полученные в классных комнатах знания английского. Мое владение греческим ни в коей мере не совершенно. Но когда мне в разговоре помогают люди, не знающие ни моего языка, ни языка собеседника, это доводит меня до состояния умственного расстройства, которое не позволяет исторгнуть изо рта не то что ни слова – ни звука. Уже было довольно темно. Сгибаясь от нарастающего шума, с устремленным в безвременье взглядом, монах сохранял отчаянное упрямство. Но кольцо ребят внезапно разомкнулось; и явились Марк, Дэвид и лодочник, неся первую партию багажа.

Столь огромная проблема решилась, атлантов груз временно спал с его плеч, архондарь просветлел, взор его вернулся на землю, и на вопрос о еде он подтвердил нашу надежду. Тем временем Дэвид, недавно обручившийся с очаровательной беженкой, от рассказов о бегстве которой у нас всех давно уже поседели корни волос, вспомнил ее язык.

– Мы очень голодны и устали, отец. Скоро ли будет обед?

Тусклое склоненное лицо осветилось экстазом.

– Он сейчас будет готов.

– Это хорошо. А где нам можно спать?

Мы получим всё лучшее, что было в его распоряжении, – комнаты и еду. Зазвенели ключи, распахнулись двери. И Дэвид, льстиво расставляя запинающиеся свои три дюжины слов в разном порядке, добыл нам три отдельные комнаты, большие и просторные, в каждой лампа для чтения с зеленым абажуром, на стенах разнообразные картины: олеографии с цветущим виноградом в окружении наполовину очищенных яблок; отвратительные сцены: волки скалят клыки на едущих в санях барышень, летают снежинки, луна застряла в елках; кучеры подстегивают лошадей по заду мушкетонами, и везде нескончаемые российские императорские особы: императрица Мария Александровна – шиньон и шея усыпаны жемчугом; Александр III, спасенный из взорванного поезда, в окружении маленьких дочек в ботиночках на пуговках на фоне сложившегося подвижного состава, казаки в развалинах ищут злодеев, Богородица и другие небесные существа кланяются в небе невидимой публике, благодарной за их своевременное вмешательство; и, наконец, последние жертвы трона, который с незапамятных времен сокрушал «рядовых людей», печальнолицая Александра Федоровна, сияющая даже сквозь грубые краски, и ее муж Николай II. Чехов, Тургенев, Достоевский: их персонажи формировали историю не меньше, чем романы. Россия вишневый сад.

Россикон. Русские гребцы

Спать мы отправились рано. Я слишком устал, чтобы уснуть. Элинор Глин – купидонов бедекер странника эдвардианской эпохи – закончилась. Я заставил себя задуть светильник и лежал без сна, в лодыжках пульсировало; белые лица и горные тропы монастыря Симонопетра выбивались из темноты; из коридора шум бойскаутов, желавших друг другу доброй ночи, как слабое эхо купальни; а за окнами море, накатывает и отступает с усилием, достаточным лишь для того, чтобы шептать в гальке предстоящих дней и ночей, неколебимое в овладевшем им покое.

Россикон. Отец Митрофан

Наутро, в ожидании праздного дня, мы спали допоздна. Было девять часов, и мы пили чай в пижамах, когда с толчком открытая дверь явила нам жизнерадостно кланяющуюся фигуру отца Митрофана, секретаря настоятеля.

В прошлом году мы прибыли в более приличное время и спали собственно в пределах монастыря. Ужин наш состоял по большей части из борща и чая. Но нехватка питательности компенсировалась духовно обществом отца Митрофана. Он бегло и остроумно говорил по-французски; старая матерчатая шапочка сплющилась, как перевернутый круглый пудинг, на одно ухо; тонкие пряди бороды спадали на живот, широкий, как его улыбка; щеки как дверные ручки; всё его искристое существо так и вызывало сомнение в его призвании. Но, несмотря на явную жизнерадостность, были и тучи.

– Мы получаем письма и газеты из России. Но оттуда нет посетителей, нет паломников. Мы не можем вернуться в свою страну. Везде финансовые трудности. Наша собственность в России конфискована. Так же, как и наши владения в Греции. По этому поводу мы обратились к лорду Кёрзону в 1923 году[97]. Но действия это не возымело.

Если бы Митрофан прочел, то, что наблюдательный политический обозреватель написал о русском монастыре после приезда на Гору в 1891 году, то не стал бы удивляться.

«Даже угощения, 〈…〉 которыми нас потчевали, не могли заставить нас не видеть характера всего учреждения; и, покидая его, я не мог перестать задаваться вопросом, не будет ли русский монастырь навсегда забыт в драме европейского государственного строительства». Как обычно, лорд Кёрзон был прав.

– Подумать только, – продолжал Митрофан, – чего только не произошло за последние десять лет. Знаете, Распутин был здесь в 1913 году.

– На него любопытно было посмотреть, правда?

– Напротив, это человек весьма заурядной внешности!

Он развлекал нас до десяти часов, затем поднялся и бодро выкатился из комнаты.

И вот он снова здесь. Соскочив с кровати, я представил Марка и Дэвида. Наговорив много всего, он удалился в вихре поклонов. А мы продолжили завтрак, когда вошел отец Валентин.

Более сильного контраста с предшественником нельзя было себе представить. Еще молод, лицо его навсегда остается в памяти того, кто его увидел. Восковое, слоновой кости, вылепленное с неземным совершенством, по-праксителевски прямой профиль с двумя изгибами; подбородок и щеки обрамлены шелковыми каштановыми завитками; на голове черная шапочка, сдвинутая набок с беззаботной памятью о прошлом. Нежный безупречный английский, мягкий и музыкальный, и вместе с тем лишенный всякой выразительности или изменения интонации. Вся его манера держаться была так переплетена с трагедией, что присутствие его было событием, явлением. Между ним и другими человеческими существами была стена; обыкновенная приятность общения была слишком мелкой. Манерами он был как слуга, личность же его была свойственна рожденному повелевать. Легкий ужас охватил меня во время этой второй встречи. Но мне показалось, что отец Валентин на второй год пребывания в монастыре на толику смирился со своей участью.

Он пришел, сказал он, чтобы показать нам монастырь. Мы обратили его внимание на наши пижамы. Так что он присел на скамейку снаружи. А мы, зная, что к его кресту гвоздей уже не добавить, быстро побрились.

Здания Россикона, под каковым названием известен Русский монастырь, огромные, современные и совершенно не гармонируют с окружающим пространством. Ряды окон один за другим высятся в глубине двора над храмом с его зелеными куполами, увенчанными золотыми шарами и проволочными крестами, отблескивающими кусочками витражного стекла. С одной стороны колокольня, где на нижних ярусах видны висящие гигантские колокола, выше человеческого роста. А за колокольней трапезная, больше Вестминстер-холла, украшенная фресками XIX века в духе Перуджино. Около входной террасы здания поменьше, увиты глицинией, по ним идут карнизами традиционные афонские балконы. Но снаружи открывается настоящий ужас. Один за другим многоэтажные корпуса, которые могли бы изуродовать даже трущобы Клайдсайда, с проржавевшими балконами, разбитыми окнами, тянутся вниз к морю, по шесть или семь этажей. Там гавань, образованная г-образным пирсом для швартовки пароходов, приютила две рыбацкие лодки. Над всем витает дух запустения – больше безобразный, чем романтический. Ибо в монастыре когда-то обитало около полутора тысяч монахов. Теперь шестьсот. Туда приезжали каждый год целые корабли паломников по пути в Иерусалим или обратно. Теперь не приезжает никто.

Есть надрыв, почти трагедия, в этом истощении, в этом остатке когда-то процветавшего сообщества, которое отгородили от страны и традиций, – последнего оплота старой России на Эгейском побережье. Есть там и история, в ходе которой судьба Святой горы, этого нетронутого святилища византинизма, шаталась, удерживая равновесие, как не колебалась со времен завоевания крестоносцами в XIII веке. В 1903 году было подсчитано, что общее число славянских монахов на Горе – русских, румын, болгар, сербов и грузин – уже насчитывало 4156, в то время как греков было 3276. Это перевес почти в тысячу человек. А еще раньше, в 1901 году, профессор Шарль Диль, опытный исследователь Ближнего Востока, осмелился сделать следующее пророчество[98]:

Эллинская стихия сопротивляется этим поползновениям со всей силой своих приобретенных прав, своих древних традиций и численного превосходства, которое всё еще сохраняет. Тем не менее возможно предвидеть, что в дальнейшем станет результатом этого неравного соперничества. На стороне русских промышленность, энергия, деньги и, вероятно, также интеллектуальное превосходство; в конечном итоге на их стороне будет и численность. Таким образом, в долгосрочной перспективе, несмотря на отчаянное сопротивление, поражение греков неизбежно. И настанет день, когда им будет сказано, как у Мольера: «La maison est à moi; c'est à vous d'en sortir»[99].

Эти прогнозы того времени, когда Россия была активным участником концерта Держав, а турецкий заместитель губернатора мечтал в Карее о своем гареме, не сбылись. И не сбудутся. Но вся позднейшая история Горы и в целом характер ее нынешнего положения в такой степени стали результатом русского Drang nach Süden[100] в Леванте, что это достойно отдельного внимания.

С XII века на Афоне постоянно существовал монастырь, приписанный, или фактически, или из любезности, русским. После многих бедствий численность его населения в начале XVIII века уменьшилась до четырех человек. Получив столетие спустя новое финансирование от греческой фанариотской семьи, он оказался населен, после периода заброшенности во время Революции, только греками. Но в 1834 году, глубоко погрязший в долгах, монастырь принял вступительные взносы от пятнадцати русских послушников, которые, желая войти в афонское общество, вполне понятно выбрали монастырь, который, согласно традиции, был приписан к их нации. За ними последовали и другие; все невероятные долги были ими полностью выплачены; также были возведены новые крупные здания, чтобы и впредь принимать соотечественников. В конце концов последние оказались в большинстве, и на этом основании стали заявлять свои права, во-первых, через день проводить службы на русском языке, а затем – самим избирать себе настоятеля. Второе требование привело к ожесточенным дискуссиям, в которых Священный Синод в Карее встал на сторону греков. Но над ним взял верх патриарх Иоаким II, который, в обмен на внушительные дары из Санкт-Петербурга, стал угрожать грекам адским пламенем, если они не выполнят желания русских.

Затем последовала Русско-турецкая война. Сан-Стефанский мир, заключенный в 1878 году за спиной у Держав, имел следующий пункт: «Афонские монахи русского происхождения сохранят свои имущества и прежние льготы и будут продолжать пользоваться 〈…〉 теми же правами и преимуществами, которые обеспечены за другими духовными учреждениями и монастырями Афонской горы». Таким образом, султан, светский правитель Горы, признал существование исключительно русских общин. Однако закрытие Черного моря вызвало у Держав подозрения, и всеобщую войну предотвратили только Берлинский конгресс и договор, заключенный в конце года. Пункт 62 гласит: «Иноки Афонской горы, из какой бы они ни были страны, сохраняют свои имущества и будут пользоваться без всяких исключений полным равенством прав и преимуществ». Гарантированный статус русских, с измененным фокусом, сохранялся. Но бесконечно более масштабным было ставшее результатом зависти Держав, выраженное в самом важном со времен Венского международного соглашения признание автономии всей Горы целиком. «Сохраняют свои [прежние] имущества». Этими расплывчатыми словами, ратифицирующими одной печатью разнородные прецеденты девяти столетий, было закреплено сохранение Афона как теократии, независимого политического организма на лице Европы.

Воодушевленные своей опорой на то, что понималось – а в русских руках и в самом деле стало – Эгейским правительством с иммунитетом от османского вмешательства, русские выкупили в аренду два скита и двадцать келлий, – то были отдельные общины, но, к счастью, неотъемлемая собственность правящих монастырей. Существующие здания были заменены новыми, которые уродуют Гору своими аляповатыми полувосточными куполами и зачастую вдвое или втрое увеличивались по сравнению с родительским монастырем. Так, в начале века из 548 монахов, приписанных к бедному греческому монастырю Пантократора, 435 были русские, по большей части обитатели скита Пророка Илии – это один из двух скитов, ими купленных. В каждом случае правила, ограничивающие увеличение этих подчиненных общин, обходились. И дело осложнялось тем, что монастыри победнее неизбежно хотели добыть сколько-нибудь денег, продав покинутые места поклонения.

Теперь русские, аргументируя своей численностью, хотели продвинуть эти раздутые придатки до статуса правящих монастырей и таким образом устроить так, чтобы иметь других представителей, тем самым увеличив свой скудный голос в Синоде в Карее. Таким образом они смогли бы получить большинство и решающий голос в Эгейском правительстве, целостность которого гарантировалась международным соглашением. Однако теперь на месте продажного патриарха Иоакима II был Иоаким III Великолепный, чьей целью было бороться с иностранной угрозой. Он не только сопротивлялся любым поползновениям русских, но занялся работой по сведению и пересмотру запутанной неписаной традиции Афонского закона. Из получившейся в результате конституции, которую мы рассматривали в главе III, особенно ясно выделяется одна статья. Любое добавление к двадцати правящим монастырям – из которых семнадцать греческих и три иностранных, которые уже существуют, – абсолютно и окончательно запрещено.

Но случились еще более значимые события. Через два года после того, как была опубликована первая версия нынешней конституции, разразилась Балканская война. Константин занял Салонику. А 2 ноября 1912 года, после перерыва в более чем четыре с половиной столетия, Святая гора освободилась от мусульманского рабства. Француз, приехавший в Карею представить свои документы к концу октября, оставил нам рассказ об этих несравненных днях[101]:

В нынешний вечер лихорадочное нетерпение будоражит этот хор стариков. Греческая армия в Салонике! Морская эскадра поблизости! Заметил ли я боевые корабли Кудуриотиса[102]? Скоро ли они будут около Афона? Порабощенная Гора будет освобождена сегодня? Завтра?

Покинув Синод, он идет к турецкому каймакаму, который говорит совершенно об обратном. «Посмотрите кругом, – говорит он. – Посмотрите на эти тысячи монахов; посетите их монастыри, расспросите их сами. На что им, в сущности, жаловаться? Разве мы тронули их уклад? Разве мы тревожили их собственность? Разве мы запрещали паломничество? Разве мы хоть на толику изменили их светскую конституцию? 〈…〉 Вечно Запад толкует о турецком фанатизме. Но какой народ, я вас спрашиваю, какой завоеватель относился бы к этим людям с большей человечностью, большей умеренностью, большей веротерпимостью? Под нашей властью они оставались такими же и даже более свободными, чем при византийских императорах. И 〈…〉 под нашим владычеством им не пришлось вынести и сотой части бедствий, которым вы подвергли своих монахов во Франции. 〈…〉 Они еще пожалеют о нас, месье».

Момент освобождения застает писателя в Лавре. Он «грубо разбужен неожиданными криками, взрывами и поспешным топотом. Во дворе толпы монахов носятся меж кипарисов 〈…〉 тащат лестницы, которые ставят к стенам. Многие уже наверху, стоят меж зубцов стены, словно в те дни, когда на горизонте можно было завидеть пиратов.

〈…〉 Сейчас девять часов утра. Внизу, на сверкающем море, четыре боевых корабля, четыре черные точки, приближаются: флот Кудуриотиса! Монахи обнимаются, кричат от радости, заводят песнопения, стреляют в воздух из старых ружей. Греческий флаг, белый с голубым 〈…〉 слетает с верха самой высокой башни. Всё сияет, всё великолепно; купола, золотые кресты, сверкают, словно приветствуя этих провозвестников победы.

«События того дня, – продолжает путешественник, пересказывая их так, как сообщили ему сразу же после, – 〈…〉 должно быть, стали самой простой военной операцией всей этой войны. Крейсер „Авероф“, флагманский корабль, и три торпедных катера, сопровождавших его, бросили якорь в Дафни. Завидев греческие военные корабли, пять или шесть османских чиновников, занятых в таможне и на почте, поспешили искать убежища в русском монастыре Св. Пантелеймона. Торпедный катер, расположившийся перед монастырем, послал настоятелю просьбу выдать беглецов. После некоторого обсуждения это было сделано. В это время семьдесят человек высадились и, подняв сине-белый флаг над зданиями таможни и почты, отправились в Карею. 〈…〉 Невезучий каймакам был арестован на своем же диване».

Рассказ продолжается долго: там говорится о прибытии солдат и торжественных обедах в их честь; о том, как всю Гору окутал далекий отзвук колоколов; о новостях про новые успехи со стороны балканских союзников; а затем о разногласиях, которые между ними возникли. На Афоне о них думали: «Повсюду 〈…〉 великое беспокойство уступило место радости. Колокола прекратили перезвон. 〈…〉 Что будет с Горой теперь, когда она свободна? Соединится ли она вновь с Грецией, как того требуют греческие монастыри? Или, по желаниям славян, останется независимой под контролем православных людей?»

Так, в ликовании и тревоге закончилось правление турок. Святая гора снова была под властью христиан. Но вопрос теперь был – каких?

6 февраля 1913 года в The Times сообщили, что российское Министерство иностранных дел потребовало, «чтобы Греция не заменяла предшествующую администрацию греческими властями». Оно предлагало взамен, чтобы Афон управлялся международной комиссией, состоящей из представителей всех православных государств – среди которых неизбежно наибольший вес имела бы Россия. Этой схеме противоречило заявление Австро-Венгрии о том, что она должна войти в комиссию, так как ей принадлежит Сербский православный патриархат в Карловице. Всё осложнялось еще и тем, что сами греки настаивали, голосом Мелетия Метаксархиса, нынешнего патриарха Александрийского, что Великобритания тоже должна быть представлена, как владеющая юрисдикцией над автокефальной Церковью Кипра. Соглашение, отрицающее все эти предложения, было достигнуто в Лондонском мирном договоре 1913 года, пятый пункт которого предоставляет «определить судьбу 〈…〉 полуострова Афон» пяти великим державам; как будто, учитывая все остальные пункты противоречия в этом крошечном предвоенном мире, он и так не был в их руках. Таким образом, проблемы умело избежали; кроме того, пугавшее всех русское владычество было предотвращено, по крайней мере временно.

Это было в мае. Предстояла Вторая балканская война. Тем временем интерес, который Россия продолжала проявлять к этому самому святому после Иерусалима, в пределах Восточной церкви, месту, был еще подстегнут ересью, которая грозила лишить русских их самых весомых аргументов за преобладание на Горе – имяславием. Монах по имени Антоний Булатович, бывший гусарский офицер, испытал религиозный экстаз, обнаружив, что, согласно авторитетному мнению многих отцов, «имя Бога, будучи частью Бога, само по себе божественно». Его радость передалась товарищам. А услышав, что архиепископ Антоний Волынский отверг это учение, которое уже проникло в их души, они обратились за оправданием к своим настоятелям и эпитропам. Те отказались их поддержать, и они избрали других. Но первые были против, и, как в монастырях, так и в скитах, русские монахи стали вступать в драки. Однако еретики, которых сначала осадили и лишили продовольствия, впоследствии одержали победу. А российское правительство, с одобрения Священного Синода в Москве, испросило у Константинопольского патриарха разрешения подавить нарушение догмы силой. Разрешение было дано. В июне 1913 года на Горе высадились войска.

Прибыл также специальный посланник Московского Синода, архиепископ Никон. Не объявляя о своем приезде, он высадился в Россиконе, поспешил в храм и произнес проповедь, которую монахи презрели, выйдя из храма в ее середине. В скит святого Андрея его не пустили вовсе.

К середине июля обстановка накалилась. Архиепископу, желавшему отслужить литургию, не дали ключи от монастырской ризницы. Военные выломали двери. Отцы, отойдя в леса, стали забрасывать их камнями. А они в ответ открыли огонь в темноте. Впоследствии 616 монахов-еретиков были депортированы, большинство отправились в добровольное изгнание на берега Желтого моря. Священный Синод в Москве официально подтвердил, что в беспорядках были ранены двадцать четыре человека, и дал любопытную информацию о том, откуда берутся на Горе русские монахи, утверждая, что «сорок из них с преступным прошлым отправлены в тюрьму в Одессе». Настоятель Россикона прислал благодарственную телеграмму царю, который в своем ответе пожелал монастырю «мира, процветания и благочестия». А греки, услышав залпы оружия, теперь считали, что русские не просто зазнаю́тся, но нарушают спокойствие и к тому же еще вера у них подозрительная. Мрачные слухи, отголоски тех времен, когда на корабли садились во время русско-японской войны монахи-резервисты, продолжали кружить по Ближнему Востоку. Здания были казармами, монахи – армией. Вооружение спрятано. А вновь преобразованные скиты и келлии занимали стратегические пункты Горы.

Прошел год. И тогда эти мелкие подвижки соединились в одну большую перемену. Предполагаемое расположение пяти великих Держав кануло в забытье. А Гора осталась как бы там ни было отождествляемой с Грецией. Четыре года спустя это сообщество благотворителей, которое должно было определить ее судьбу, сократилось до двух членов. И согласно одной статье Севрского мирного договора, который позднее, в 1923 году, был ратифицирован в Лозанне, был признан суверенитет Греческого государства, и давались следующие гарантии:

«La Grèce s'engage à reconnaitre et maintenir les droits traditionels et les libertés dont jouissent les communautés monastiques non grecques du Mont Athos d'après les dispositions de l'article 62 du Traité de Berlin du Juillet 13, 1878»[103], – той статьи 62 Берлинского договора, которая обращается к неуточненным прецедентам девяти столетий. Таким образом, гарантируется неприкосновенность иностранных монастырей. Но ввиду утверждений, которые настойчиво приводит английская пресса, о том, что греческое правительство решило закрыть Гору для новопосвященных греческой национальности и таким образом предположительно закрепить Гору за славянами, чье положение неуязвимо, изучающий политические странности может обратиться к статьям со 106 по 109 конституции Греции. Там с жесткой выразительностью, заключенной в краеугольный камень государства, автономия Горы и неотчуждаемость ее земли от двадцати правящих монастырей закреплены на все времена на таком прочном основании, какое только могут дать слова. И в ответ на предположение, что возвести румынский скит в ранг правящего монастыря будет актом дружбы со стороны греческого правительства, ответ был таков:

Греция не может изменить status quo горы Афон ни для своего собственного преимущества, ни для пользы любой другой державы. Ей препятствуют:

1. Закон обычая, идущий из глубины веков.

2. Ее обязательства по договору.

3. Ее собственное законодательство.

Положение устоялось. И будущие поколения, когда христианство уже уйдет в историю, возможно, всё равно будут наблюдать выжившего одиночку, незыблемого внутри политических барьеров. История парадоксальна. Автономия Горы сохранялась, пока остальная Европа отнимала у монахов последние следы мирской власти, благодаря бездеятельности неверного им правительства. На нее заставили обратить внимание гаранта международного права, и таким образом спасли от полного включения в греческое государство, благодаря притязаниям русских. А теперь она остается заповедником этой великолепной неземной красоты, которую когда-то по всем побережьям Леванта пронесла Византия.

О том, как близко было русское владычество и каким ненавистным оно могло казаться, напоминали нам фотографии Горы на стенах спальни: по большим дорогам едут экипажи, маршируют казаки, играют оркестры. Угроза миновала. Давайте вернемся, с прощением, к ее оставшимся утихомиренным устроителям.

В прошлом году, насытившись гремучим великолепием храма, мы с облегчением обратились к часовенке близ него и обнаружили там внутри старую греческую икону Успения Пресвятой Богородицы. Туда Валентин привел нас вновь и пообещал попросить для нас разрешения ее фотографировать. Затем мы поднялись в еще одну церковь, заключенную на одном из верхних этажей главного здания между келий; своего рода огромная комната, разделенная рядом колонн, и еще сильнее сверкающая позолотой и блеском XIX века, чем храм внизу. Выйдя из нее, мы встретили монаха шести с половиной футов ростом, с фигурой сержанта строевой подготовки, жестоким лицом с тугими губами, челюсть шире лба, в разные стороны торчат два серых аккуратных кончика бороды. У ног этого колосса Валентин пал на колени, пока не коснулся бородой пола. Затем попросил разрешения фотографировать икону. Заместитель настоятеля, каковым он оказался, исчез в какой-то комнате, где, как меркнувшую звезду, мы мельком увидели Митрофана. Он вернулся с согласием настоятеля.

К сожалению, праздник Успения прошел не так давно, и в раму иконы были вставлены по всему краю льняные цветочки яблони – симпатичное украшение само по себе, с подкрашенными бутонами, но катастрофически мешающее. Позвали ризничего часовни; достали молоток и щипцы; и всю конструкцию оторвали от постамента и вытащили из рамы. Изображение, датируемое XVII веком, отличалось насыщенностью и теплотой цвета, не похожей на большинство икон на Горе; где, учитывая, что она была из каштановой древесины, икона, похоже, и была написана. Отличала ее и непривычная гармония фигур. Однако, как и икона в Григориате, она была совершенно лишена современной ей итальянской легкости, но обладала чертами декоративного византийского формализма: небо в золотых сверкающих астерисках; Христос стоит в ореоле эллиптического сияния; и вместо тени – непременный обстоятельный свет.

Завершив осмотр, мы пообедали с Валентином в миниатюрной гостевой трапезной. В отчаянии от назойливого любопытства Марка, он соблаговолил сообщить нам кое-какую информацию. В этом монастыре, рассказал он, настоятель, хотя у него есть заместитель и совет старейшин, правит как автократ. По прибытии каждому монаху определяют какую-нибудь работу, сначала не соответствующую его способностям, в качестве проверки характера. Валентин, как мы уверились судя по его более довольному виду, занимался уже чем-то менее противным ему, чем раньше. Когда-нибудь, возможно, он станет настоятелем. И когда-нибудь мы вернемся и узнаем историю его жизни. В каком-то другом монастыре нам говорили, что он бежал из Крыма с армией Врангеля.

После обеда мы посетили монастырскую лавку, где на длинных прилавках были разложены беспорядочные наборы довоенных сувениров для паломников: иконы, Библии, ложки, открытки, четки и всевозможные священные олеографии. Мы нашли несколько блоков писчей бумаги, отсыревшей от возраста, где вместо адреса было изображение Горы, изумрудным конусом поднимающейся из моря, а все монастыри были изображены как немецкие деревеньки с красными крышами. Этими листами нам удалось в конце концов так ошеломить настойчивых кредиторов на родине, что многие, полагая, что мы лишились дома и рассудка, оставили свои попытки докричаться до нас на несколько месяцев.

В четыре часа мы поднялись в верхний храм на службу. Воздух был жаркий и сонный; пласты солнечного света лежали на полированном деревянном полу и сверкали в джунглях золотого убранства. Пение, полное трагических гармоний – неотличимых для западного уха, как те, что поет хор на Бэкингем-пэлес-роуд, – как ничто другое играло на эмоциях. В прошлом году впечатление было еще сильнее. Тогда мы поднимались в темноте. Мрак темной, освещенной свечами церкви, подчеркивался сероватыми промельками рассвета снаружи. Четверо мужчин пели. Без аккомпанемента, с неизмеримо грустной интонацией, казалось, это отголоски в изгнании памяти о жизни, что всегда была грустна, а теперь вовсе угасла.

Во время ужина, когда архондарь спустился на землю из сумерек своего воображения и радостно вздохнул на нашу просьбу о добавке супа, прибыл вчерашний лодочник с письмами, за которыми его отправляли. Несколько писем были адресованы не нам. Но, так как они гнили на почте бо́льшую часть века, их тоже на всякий случай отдали. Одно было надписано турецкой дамой. Какой страшный ключ к загадке прежних бедствий Горы оно в себе таило, мы могли только догадываться.

Есть что-то гротескное, почти пугающее, в сочетании писем, которые добираются до отдаленных мест. Сейчас обнаружилась реклама ночного клуба; счет за писчую бумагу, проштампованный адресом миссис Бёрн; телеграмма от друзей из Венеции, которую надлежало отправить в «Каир» вместо Кареи, с просьбой прислать ответ в «Вену»; приглашение на свадьбу в Вестминстерском соборе, куда был вложен билет для прохода «в закрытую часть»; и приглашение посетить банкет в честь годовщины Наваринского сражения, который пройдет в Лондоне, а вход будет стоить один фунт два шиллинга шесть пенсов с человека. На это я ответил, что рассчитываю отметить эту дату в одноименном заливе. Однако случилось так, что мы вместо этого оказались на Крите. Но на следующий день после годовщины мы вернулись в Афины и увидели, что улицы радостно переполнены толпами Кодрингтонов[104] в форме и с флагами; английская колония трепетала, потому что министр забыл венок Британского правительства; сам министр негодовал по поводу предстоящего ужина, который устраивал неаккуратный секретарь, где должны были расположиться все гости, кроме тех самых Кодрингтонов, для которых его давали; посольство поглотил шелест медалей, пришиваемых и отпарываемых от мундиров для каждого нового приема; успели выпустить несколько новых марок; а весь дипломатический корпус, пресса, интеллектуальные лидеры, финансовые магнаты, министерство иностранных дел, морское министерство, парламент – пытались отойти от действия непривычного празднования два вечера подряд. Греческое правительство выделило два корабля для сопровождения гостей; и с гостеприимством и широтой сердца, заслуживающей бессмертия в какой-нибудь Сокровищнице Золотых Дел, велело подавать все напитки бесплатно (за его счет).

«Уверяю вас, – оглушали меня потом старики, – я позволял себе не больше стакана кларета за ужином последние тридцать лет. Но эти морячки так щедры, от них не улизнуть. Недолго думая, я попробовал коктейль. И не стану отрицать, после пяти коктейлей я почувствовал себя весьма странно. И смог разве что доползти до бухты каната…»

Один наш друг, который был атташе в посольстве, купил перед выездом в этот поход игру «змеи и лестницы» и еще одну, где поле представляло собой ландшафт с ведьмами и белладонной. Уважаемый профессор богословия, величайший живущий представитель православного взгляда на филиокве, тоже там был. И, как нам рассказали, на него было жалко взирать, когда он, играя за Белоснежку, пересчитывал свои кубики и создаваемое им всю жизнь здание интеллектуального престижа рушилось при встрече с великаном-людоедом или когда он глотал ядовитые ягоды. Когда же он был вынужден вернуться в начало поля, он чувствовал себя так, будто весь восточный христианский мир отказался от патриарха в пользу папы. По нашему мнению, более пристойно было бы, если бы вместо питейных заведений и азарта эта дата была бы почтена в духе ПОМИНОВЕНИЯ. Но это только потому, что нас самих там не было.

Предыдущая главаГлава 13 из 21Следующая глава