К книге
О королях. Диалог мэтров современной антропологии о природе монархической властиГлава 7 Заметки о политике божественной монархической власти, или Элементы археологии суверенитета. Выводы
90%
Глава 7 Заметки о политике божественной монархической власти, или Элементы археологии суверенитета. Выводы
71

Этот очерк – об археологии суверенитета (иногда в прямом смысле, хотя чаще в метафорическом), но совсем не о происхождении государства. Читатель, вероятно, заметил, что я почти не затрагиваю эту тему. Так и задумано. Некоторые из королевств, рассматриваемых в этом очерке (Империя инков, Китай и др.), повсеместно считаются государствами; считать ли таковыми другие (Бенин, королевство натчезов и др.), зависит от определения; тогда как третьи (королевства шиллуков, джукун и др.) почти никто государствами не считает. Тем не менее для конкретных вопросов, которые я здесь исследую, вопрос о том, является ли королевство государством, имеет крайне небольшое значение.

Мне кажется, что само «государство» превращается в нечто вроде отжившего понятия. С середины XX века ведутся бесконечные споры, например, о «происхождении государства» – собственно, при работе с таким материалом, как тот, что я здесь рассматриваю, часто кажется, что происхождение государства является единственным вопросом, который действительно стоит задавать. В таких спорах почти всегда предполагается, что «государство» – это единое явление, так что, говоря о происхождении государства, мы обязательно говорим и о происхождении урбанизации, письменной литературы, права, эксплуатации, бюрократии, науки и почти всего остального, что произошло между изобретением сельского хозяйства и эпохой Возрождения и осталось в истории, за исключением, возможно, возникновения мировых религий. С нашей сегодняшней точки зрения становится всё более очевидным, что такой подход попросту ошибочен. «Государство» лучше рассматривать как сплав разнородных элементов, часто абсолютно разного происхождения, которые собрались вместе в определенное время и в определенном месте, а теперь, похоже, дрейфуют в разные стороны.

Одной из целей данного сборника было начать разработку нового набора подходов. Именно с этой целью в данном очерке я рассматриваю понятие суверенитета – которое, как мне кажется, укоренено в том, что мы называем «божественной монархической властью». Вопрос о происхождении суверенитета существенно отличается от вопроса о происхождении государства, но при этом, возможно, имеет даже большее значение.

* * *

Прежде чем перейти к выводам, следует пояснить, что я понимаю под словом «суверенитет». В самом простом смысле этот термин означает власть приказывать. Но власть приказывать сама по себе не является простым понятием. Во всех известных нам человеческих языках есть императивные формы, и в любом обществе будут ситуации, когда одни люди будут считать уместным указывать другим, что им делать. Это очень слабо связано с большими структурами власти. Возможно, в какой-то степени это даже противоречит им. В высокогорных районах Мадагаскара женщины свободно используют императивные формы, особенно в управлении домашними делами (Graeber 1996b). Там гораздо чаще можно увидеть женщин, отдающих прямые приказы мужчинам, чем наоборот; но такие общества ни в коем случае нельзя считать матриархатами. Один из способов выражения власти мужчин-патриархов, по сути, заключается в отказе отдавать прямые приказы.

Малагасийские женщины, когда они отправляют детей по делам или говорят мужу, чтобы он прекратил пить и пришел помочь накрыть на стол, не имеют в своем распоряжении практически никаких средств принуждения. В этом смысле они не отдают «приказов». Под «властью приказывать» я понимаю способность отдавать приказы, подкрепленные угрозой наказания [454].

Люди, живущие в либеральных обществах, привыкли проводить резкое различие между ситуациями, когда такие приказы могут отдаваться «произвольно», отдельными людьми – скажем, диктатором или гангстером,– и ситуациями, когда считается, что человек, отдающий приказы, обеспечивает исполнение системы правил или законов. Однако в конечном счете это довольно искусственное различие. Во-первых, на практике оно в лучшем случае расплывчато. Даже там, где строжайшим образом соблюдаются законы, должностным лицам предоставляется определенная степень «свободы действий» в отношении того, когда и как (и стоит ли вообще) приказывать или применять санкции (когда они утверждают, что у них связаны руки, они обычно нечестны), и они почти всегда защищены от каких-либо серьезных последствий, если нарушают правила. Судья или сотрудник налоговой службы знает, что его никогда не обвинят в краже или вымогательстве, даже если выяснится, что он сознательно выманил деньги под надуманным предлогом, а полицейский или тюремный надзиратель знает, что его никогда не обвинят в убийстве или нападении – или даже, если на то пошло, в изнасиловании – практически независимо от того, что он делает. В результате приказы диктатора и приказы полицейского в конституционной республике имеют гораздо больше общего друг с другом, чем с приказами человека, вообще не обладающего властью принуждения.

Теоретически, конечно, дорожный полицейский отличается от диктатора, потому что он был назначен на свою должность в рамках конституционного порядка и в соответствии с правильными процедурами – даже если он сам может и не следовать правильным процедурам, когда стреляет или арестовывает кого-то. Фактически здесь утверждается следующее: в той мере, в какой он может действовать по собственному усмотрению – то есть осуществлять произвольную власть,– он является продолжением суверенитета, то есть произвольной власти, самого правительства. Этот суверенитет, как периодически напоминает нам Карл Шмитт, словно какой-то неловкий дядюшка, чье появление нас смущает, заключается прежде всего в способности приостанавливать действие права. Это призрак божественной монархической власти, который всё еще нависает над нами. Полицейские, которым регулярно сходят с рук убийства, просто используют тот небольшой, но смертоносный кусочек монархической власти, который был делегирован им ее нынешним обладателем, субъектом, которого мы называем «народ».

Я вернусь к этому вопросу позже. Здесь же я хочу обратить внимание на то, что слово «порядок» не случайно обладает тем семантическим диапазоном, который у него есть. Суверенитет как способность стоять вне морального или правового порядка и, как следствие, способность создавать новые правила, быть воплощением (по крайней мере, потенциального) хаоса, чтобы навязать порядок, и власть приказывать, то есть способность отдавать «приказы» в военном смысле, неизменно опираются друг на друга и являются частью друг друга. Именно это я имею в виду, когда говорю о «принципе суверенитета».

Божественная монархическая власть просто представляет этот принцип в чистом виде. Знаменитая «монополия на насилие», которую Вебер приписывал современному государству, есть просто секуляризация этого принципа.

В этом очерке я попытался дать хотя бы начальное представление, во-первых, о том, как вообще появился принцип суверенитета, и, во-вторых, о том, что происходит, когда суверенитет становится центральным организующим принципом политической жизни – что сегодня происходит почти повсеместно. Я хочу подчеркнуть, что не считаю, что в этом развитии было что-то особенно неизбежное. Вероятно, можно доказать, что в любом сложном человеческом обществе, скорее всего, возникнут некоторые обстоятельства, при которых некоторые люди смогут отдавать произвольные приказы – если только в обществе не будет достигнут консенсус по поводу того, что власть приказывать ошибочна и неприемлема как таковая. Тем не менее существует огромная разница между социальным порядком, в котором суверенные полномочия появляются в некоторых ограниченных обстоятельствах, и порядком, в котором суверенитет является доминирующим организующим принципом социальной жизни. Исторически последний вариант встречается гораздо реже. Например, в большинстве самых ранних цивилизаций, о которых мы знаем, суверенитет, похоже, не играл такой роли. В Египте был свой божественный монарх, как, похоже, и в Китае, но в долине Инда, в культуре Триполья, даже в ранней Месопотамии мы не видим никаких признаков такой фигуры или любого другого человеческого существа, претендующего на роль окончательного источника или окончательного арбитра легитимного применения силы – тем более такого, который стоял бы вне правового или морального порядка и таким образом претендовал бы на конституирование этого порядка [455]. Даже в классической Греции, по крайней мере до Александра, такие полномочия оставались в руках богов [456].

Однако, как только принцип суверенной власти укореняется, от него практически невозможно избавиться. Королей можно убить, монархическую власть – отменить, но даже в этом случае принцип суверенитета, как правило, сохраняется. Следовательно, необходимость понять историю этого принципа невозможно переоценить.

* * *

Первый вывод, к которому пришло это исследование, заключается в том, что, хотя гипотеза Хокарта о ритуальном происхождении королевской власти кажется подтвержденной – или, по крайней мере, вполне согласующейся с фактами,– траектория перехода божественной власти к смертным людям (или, лучше сказать, ее прорыв за рамки ритуала) не была единой или прямолинейной. У большинства известных нам охотников-собирателей есть множество монархов, но эти племена охотников-собирателей старательно избегают того, чтобы суверенные полномочия попадали в руки смертных людей, по крайней мере на постоянной основе, а обычно вообще в любой форме. По-видимому, нет причин полагать, что ситуация была иной и в далеком прошлом. Общества, в которых властные полномочия могут быть использованы только в ритуальных контекстах, безусловно, существовали. Если не во всех, то во многих из них – общество Центральной Калифорнии является одним из примеров, но есть и другие очень похожие случаи в Чили и Огненной Земле (Loeb 1931) – эти полномочия действительно приобретают черты того, что я называю суверенитетом: те, кто отдает приказы, стремятся нарушить обычные правила и конвенции, чтобы продемонстрировать, что они стоят вне морального порядка, могут действовать произвольно и безнаказанно, даже придумывать правила по ходу дела. Но именно поэтому они также считаются смешными. А скоморохи, наделенные такими полномочиями, как правило, оказываются последними людьми, у которых могла бы быть хоть какая-то власть в повседневной жизни.

Это делает возможной особую траекторию, в рамках которой суверенные полномочия постепенно утрачивают свои шутовские черты, но всё же ограничиваются рамками определенного ритуального сезона, времени или года. Альтернативная траектория – та, которая может привести к полноценным божественным монархам и, следовательно, в итоге и к современному национальному государству (помимо прочего),– позволяет суверенным полномочиям возникать на постоянной основе. Но в этом случае они ограничены в пространстве. Фактическое историческое происхождение таких договоренностей остается неясным. Возможно, так будет всегда. Королевство натчезов, лучший из известных нам примеров классической божественной монархической власти в Северной Америке, по-видимому, возникает лишь в самом конце долгой политической истории, начинающейся с мирной и децентрализованной цивилизации Хоупвелл, основанной на своего рода ритуальных амфиктиониях [457], подъема огромного имперского центра Кахокия, который затем был оставлен, а на его месте возникло множество более мелких враждующих королевств, после распада которых образовались племенные республики, явно отвергавшие принцип наследственной власти (к XVIII веку натчезы были единственной старомодной божественной монархией, которая еще сохранялась в регионе Миссисипи).

Какова бы ни была предыстория, случай натчезов иллюстрирует структурные особенности, которые, как мне кажется, можно найти в любом варианте божественной монархической власти. Возможно, будет полезно перечислить их:

1. Суверен является чужеземцем по происхождению (монарх-чужеземец).

2. Суверен продолжает фундаментальным образом находиться вне общества, в той мере, в какой он не связан обычной моралью или законом.

3. Все настаивают на абсолютной власти суверена над жизнью, смертью и имуществом подданных, которая действует в его физическом присутствии.

4. Физическое присутствие суверена тщательно ограничено.

5. Суверен и народ существуют в рамках фундаментального конституирующего антагонизма (война), который парадоксальным образом рассматривается как ключ к бессмертию суверена и его трансцендентному, сверхчеловеческому качеству.

a. При жизни суверена это проявляется во враждебной сакрализации: наложении сложных табу, отрицающих смертные качества монарха, отрезающих его от регулярных контактов с подданными, а зачастую и предписывающих его заключение в тщательно ограниченное физическое пространство (деревня, комплекс, дворец).

b. Подобные акты враждебной сакрализации в то же время часто превращают деревню, поселок или дворец в своего рода миниатюрный рай, где основные дилеммы земного существования могут быть, по крайней мере временно или частично, преодолены.

c. Ритуальные убийства монархов (зафиксированные в основном в Африке) представляют собой просто наиболее экстремальную форму такой негативной сакрализации.

Еще раз обратимся к еврейской версии истории об Александре Македонском, где завоеватель едва не оказывается навечно запертым в Эдемском саду. По-своему этот сюжет – идеальное выражение внутреннего напряжения, присущего концепции суверенитета. В своем стремлении стать богом царь-завоеватель наконец достигает Эдема, и перед ним открывается перспектива окончательно разрешить все дилеммы человеческого существования, ставшие следствием грехопадения, но только при условии, что ему будет отказано во всех контактах со своими подданными. Но тогда в каком смысле он может считаться сувереном?

Эта дилемма, возможно, была наиболее явно сформулирована в греко-римском мире, поскольку классические боги были столь очевидными фигурами желания: они не были просто сверхчеловеческими существами (платоновскими репрезентациями совершенных форм силы, мудрости, красоты или мастерства) – по крайней мере, в литературе они всегда представлялись достаточно человечными, чтобы поклоняющиеся могли представить, каково было бы им самим стать вечным воплощением такого принципа, даже если эта мечта могла привести лишь к постоянной фрустрации. Отсюда их пресловутая зависть к человеческому счастью, полное достижение которого означало бы, что их больше не существует. Неслучайно подобные пантеоны, как в Греции, так и в Риме, были созданы в основном после краха систем божественной монархической власти. В этом смысле эвгемеристы [458] были правы: это боги, вдохновленные людьми, которые сами стремятся стать богами.

Поскольку стать греческим богом невозможно (в этом и заключается смысл греческих богов: они то, чем невозможно стать, как бы вам этого ни хотелось), а возвращение в состояние до грехопадения невозможно и нежелательно, абсолютная победа монархов создает (или усугубляет) еще одну проблему: как справиться с бременем собственных предков в той мере, в какой эти предки сумели обрести хотя бы частичное бессмертие. Вторая половина этого очерка – на самом деле, бóльшая его часть – представляет собой изложение некоторых проблем (например, противоречие между вертикальным и горизонтальным снижающимся статусом), которые могут создать династические монархи, и некоторых стратегий, которыми пользуются современные монархи, чтобы справиться с этими трудностями. (Но не всех: например, завоевания и браки почти не рассматривались.) Ни одна из этих стратегий не является полностью эффективной. Но они помогают объяснить некоторые из очевидно иррациональных аспектов многих ранних королевств, от неистовой экспансивности инков или монументального строительства раннего Египта до систематических расправ с королевскими придворными, которые следовали за смертью многих древних правителей.

* * *

Что всё это говорит о нашей сегодняшней ситуации? Как уже сказано, принцип суверенитета всё еще с нами; как только он становится организующим принципом социальной жизни где бы то ни было, избавиться от него, как правило, оказывается чрезвычайно трудно. Отчасти это объясняется тем, что некоторые из элементов, которые мы здесь обсуждаем, являются элементарными структурами социальной жизни людей, которые всегда будут присутствовать в человеческой жизни в той или иной форме. Те, кто успешно нарушает нормы и конвенции, особенно насильственно, всегда будут восприниматься либо как божества, либо как шуты – а иногда как и те, и другие одновременно, как утверждал Ашиль Мбембе (Mbembe 1992) в отношении африканских клептократов. С таким же успехом это можно сказать и о главах государств в Европе и США – например, таких как Сильвио Берлускони или Дональд Трамп. Единственный способ гарантировать, чтобы такие фигляры никогда не могли получить систематическую принудительную власть над своими согражданами,– это избавиться от самого аппарата принуждения. Логика сакрализации и абстрагирования, враждебная или нет, вероятно, всегда будет с нами, хотя на данный момент элиты неплохо справляются с минимизацией ее враждебных аспектов.

Тем не менее суверенитет в том виде, в котором он существует сейчас,– это очень специфическое явление с очень специфической историей. Чтобы изложить эту историю вплоть до наших дней, несомненно, потребуется еще одна книга – или, по крайней мере, еще один длинный очерк. Но в заключение можно хотя бы набросать ее в общих чертах.

В этой книге, посвященной божественной монархической власти, сравнительно мало говорится о монархической власти Осевого времени – то есть о той ее форме, которая стала преобладать в основных регионах Евразии после примерно около 500 года н. э. Появление великих мировых религий, которые, как я уже говорил, возникли в основном как реакция масс на всё более циничную и материалистическую основу монархической власти раннего Осевого времени, запустило бесконечно сложные теологические споры о статусе мирских монархов в Китае, Индии, христианском и мусульманском мирах. Фрэнсис Окли (Oakley 2006, 2010) описал некоторые связанные с этим вопросом сложности христианской мысли, значительная часть которой фокусировалась на том, к какой из ипостасей Троицы был ближе король или император. Эти споры имели решающее значение для выстраивания баланса власти между церковными и мирскими властями в то время и в том месте, где суверенитет был, как говорится, «парцеллизован» (Wood 2002), то есть разделен и распределен бесконечным множеством часто противоречивых и дублирующих друг друга способов.

Современные национальные государства, разумеется, основаны на принципе «народного суверенитета», то есть на том, что со времен Века Революций, конца XVII – начала XVIII века, власть, которой когда-то обладали короли, теперь окончательно принадлежит субъекту под названием «народ». На первый взгляд, в этом нет никакого смысла, поскольку над кем еще, кроме народа, может осуществляться суверенная власть и что вообще может означать осуществление карательной и надправовой власти над самим собой? Возникает соблазн сделать вывод, что понятие народного суверенитета стало играть ту же роль, которую, как утверждали и критики эпохи Просвещения, и консервативные защитники церкви, в Средние века играла Тайна Троицы: именно отсутствие в ней смысла превращало ее в идеальное выражение власти, поскольку исповедание веры тогда обязательно означало признание того, что есть кто-то другой, гораздо более мудрый, чем ты сам. Единственное отличие в этом случае заключается в том, что высшая мудрость архиепископов теперь перешла к конституционным юристам [459].

Однако, как мне кажется, реальность немного сложнее. «Народ», о котором идет речь в понятии «народный суверенитет»,– существо совсем иного рода, чем те племена, что противостоят шиллукским или малагасийским королям. Я подозреваю, что он является продуктом скорее империй, чем королевств. Я также подозреваю, что империи – во всяком случае, империи, породившие современное понятие национального государства,– существенно отличаются от галактических политий, описанных в этой книге, как бы сильно последние ни походили на них внешне. Я говорю об империях, которые, в отличие от столь многих королевств, не являются добровольными соглашениями, облеченными в антагонистические формы, а действительно основаны на военном завоевании или преобразовании добровольных соглашений в соглашения, в конечном итоге основанные на силе. Конечно, никакие длительные человеческие отношения никогда не основываются исключительно на силе; но всё же именно тогда, когда афинский демос провозгласил, что его союзники больше не могут свободно выходить из альянса, чтобы их города не подверглись нападению, Делосский союз [460] стал Афинской империей.

В таких соглашениях есть нечто интересное. Они редко, если вообще когда-либо, сводятся к тому, что королевская династия навязывает свою власть всё большему числу завоеванных народов. Многие из них вообще начинаются не как королевства, а как республики (например, Афинская, Карфагенская или Римская империи, а в последнее время и Американская), союзы кочевых кланов (например, готы, авары, арабы и монголы) и т. д. [461] Если они объединяются вокруг одного императора, который неизбежно является чужеземцем для большинства тех, кем он управляет, он вполне может проследить свое происхождение от странствующих героев из далеких царств, как подобает хорошему монарху-чужеземцу; но ключевой структурной особенностью любой настоящей империи является не император, а существование титульной нации империи, составляющей сердце ее армии, будь то аккадцы, ханьцы, мексиканцы, римляне, персы, франки, татары, русские, афиняне, амхарские тиграи или французы. В результате – и это, на мой взгляд, очень важно – определенная степень суверенитета фактически переходит к самой этой имперской нации. Поэтому имперские нации и были первыми нациями в собственном смысле. Это приводит к сложной политической борьбе, в которой завоеванные народы постепенно тоже начинают определять себя в национальных терминах. Таким образом, империи становятся питомниками наций и этнолингвистических групп, которые видят свою судьбу как в некотором смысле связанную с реальным или воображаемым аппаратом правления.

Здесь мы не можем рассказать эту историю. Но она подчеркивает, что эхо экзотических злоключений давно ушедших монархов всё еще звучит в тех формах власти – в конечном счете власти произвольной,– которые и по сей день окружают нас в национальной политике, подобно множеству уязвленных и возмущенных божеств.

Предыдущая главаГлава 71 из 79Следующая глава