Александр, непобедимый на поле боя, был совершенно беспомощен в личных отношениях. Ведь он был одержим похвалой, и когда его называли Зевсом, он думал, что над ним не насмехаются, а почитают за страсть к невозможному и забвение природы.
Пусть Александр будет богом, если это так важно для него.
Пусть он будет сыном Зевса и Посейдона одновременно, если ему так хочется, мне всё равно.
Что же происходит, когда короли окончательно берут верх [над народом]? Когда суверенная власть не заключена во дворце или другой ограниченной утопии, а может действовать относительно беспрепятственно во всех королевских владениях? Мне кажется, это создает совершенно новый набор дилемм, и эти дилеммы также принимают вполне предсказуемую форму.
Одно дело – взять дворцовый сад или даже дворец и превратить его в крошечную модель совершенства, рай вне времени, событий и процессов распада, где фундаментальные дилеммы человеческого существования хотя бы на время сняты. Совсем другое дело – сделать это с городом или королевством. Мало кто даже пытается. Более того, королевская власть стремится вырваться из такого уменьшенного рая: чем меньше власть короля ограничена в пространстве, тем больше он осознает тот факт, что его власть всё же ограничена во времени, и, следовательно, тем ближе он сталкивается с противоречиями собственной смертности.
В средневековой версии романа об Александре Македонском, написанной на иврите, великий завоеватель напрямую сталкивается с этой дилеммой. Покорив все царства мира, он отправляется рыскать по земле в поисках бессмертия. Наконец, пробравшись в Эдемский сад, он находит и уже собирается испить воды (вечной) жизни, как вдруг слышит неземной голос:
«Подожди! Прежде чем пить эти воды, не хочешь ли ты узнать о последствиях?» Тогда Александр поднял глаза и увидел стоящее перед ним сияющее существо, подобное тому, что стояло у ворот Сада, и он понял, что это, должно быть, ангел… Александр сказал просто: «Да, пожалуйста, расскажи мне». Тогда ангел Разиэль [413] – а это был именно он – сказал Александру: «Знай же, что тот, кто выпьет эти воды, познает вечную жизнь, но никогда не сможет покинуть этот Сад». Эти слова очень поразили Александра, ведь если бы ангел не остановил его, он бы уже вкусил этих вод и стал бы узником рая (цит. по: Anderson 2012: 97).
В этот момент Александр понял, что, если выбирать, он предпочитает быть заключенным во времени, а не в пространстве, и навсегда покинул Эдем.
Каждая традиция немного по-своему «калибрует» основные проблемы человеческого существования, приписывая разную относительную важность и особое значение дилеммам, связанным с трудом, сексом, страданием, воспроизводством или смертью. Тем не менее нет ни одной традиции, в которой человеческая жизнь не была бы сопряжена с невозможными дилеммами, и ни одной, в которой реальность смерти не занимала бы среди них заметного места. Трагедия человеческого существования заключается в том, что мы представляем себе мир во вневременных категориях, но сами не являемся вневременными. Короли, как правило, оказываются в центре подобных проблем, потому что они одновременно являются «обычными» людьми, своего рода образцовым примером проблем человеческого существования, но в то же время существами, которые, по крайней мере потенциально, способны преодолеть эти проблемы. Как мы уже видели, даже когда короли проигрывают, самый эффективный способ контролировать их – это заставить их притворяться, что они бесплотны и бессмертны. Достаточно обратиться к древним фантазиям о героях-завоевателях вроде Александра, чтобы понять, насколько сильно эта дилемма продолжает преследовать их, если они побеждают. Эпос о Гильгамеше – лишь самый ранний и самый известный пример. Как известно, Гильгамеш, покорив всё, что считал достойным покорения, впал в депрессию от мысли о неизбежности смерти и отправился на поиски травы бессмертия в далекую Страну Тьмы. Как узнает большинство читателей спустя пять тысяч лет, ему это удалось, но повел он себя легкомысленно и потерял и траву, и бессмертие, которые достались змее. В конце истории Гильгамеш утешает себя тем, что смотрит на стены Урука, которые он построил и которые останутся его вечным памятником.
Вариации этой истории появляются снова и снова. Сказки о чудесах накапливались вокруг великих произведений архитектуры, в центре которых обычно оказывались монархи, тем или иным способом пытавшиеся обмануть смерть. Некоторые из этих монархов, очевидно, были более успешны, чем другие. Среди самых успешных, по крайней мере в легендах, была ассирийская царица Семирамида, которую Диодор Сицилийский назвал «самой знаменитой женщиной, о которой у нас есть какие-либо сведения» (2.3.4) и которая, как говорят, ко времени Александра завоевала почти весь известный мир (Herodotus 1.155, 1.184; Diodorus Siculus 2.3–20; Voltaire 1748; Gilmore 1887; W. R. Smith 1887; Sayce 1888; Frazer 1911c: 349–352, 366–368; D. Levi 1944; Eilers 1971; Roux 2001; Dalley 1996, 2005; Kuhrt 2013). Стоит остановиться на ее истории, потому что в античном мире она, похоже, на какое-то время стала парадигмой наиболее полной возможной реализации человеческих амбиций.
Ученые до сих пор спорят о том, какая историческая фигура послужила прообразом легендарной Семирамиде – если такая фигура вообще существовала. Судя по всему, первоначально эта фигура представляла собой смесь нескольких месопотамских цариц, среди которых наиболее известна Саммурамат (Шаммурамат), жена ассирийского царя Шамши-Адада V (823–811 г. до н. э.), возможно, армянка по происхождению, которая могла править в качестве регента во время малолетства своего сына [414]. Разумеется, ученые спорят по поводу практически каждой детали, но похоже, что Саммурамат стала месопотамским прототипом любой независимой женщины-правительницы, которая вела военные кампании, покровительствовала мудрецам и спонсировала великие произведения архитектуры и инженерного искусства (Dalley 1996: 531; 2005: 18–19; 2013b: 123–124). По-видимому, ее история по-настоящему начинается лишь во времена Персидской империи (Eilers 1971; Roux 1992), так что ко времени посещения Геродотом Вавилона три века спустя Семирамиду помнили как создательницу земляных сооружений и других чудес. Геродот намекает и на более скандальные легенды, но не излагает их (W. R. Smith 1887: 304). Два поколения спустя Ктесий, греческий врач, живший при персидском дворе, сообщает нам подробности (Nichols 2008).
К моменту написания рассказа Ктесия царица уже имеет полубожественное происхождение; считается, что ее мать была проклята и превратилась в рыбу, а сама она была воспитана голубями. Но прежде всего ее история, похоже, стала патриархальной фантазией об ужасных – хотя и приятно возбуждающих – вещах, на которые, как подозревали мужчины той эпохи, способны женщины, если им позволить соперничать с ними на равных (см.: Slater 1968; Asher-Greve 2006) [415]. Во многих версиях приход Семирамиды к власти буквально представляет собой ритуал инверсии, который вышел из-под контроля. Она прекрасная куртизанка или, возможно, служанка, которая обманом заставляет царя Нина позволить ей стать царицей на один день во время праздника, а затем, быстро переговорив с его недовольными генералами, приказывает отправить его в заточение. В других историях она просто выходит замуж за влюбленного царя, поражает его своими военными способностями и захватывает власть после его смерти [416], но в любом случае Семирамида стремится превзойти достижения своего бывшего мужа – настоящий подвиг, ведь в этих историях он является первооснователем Ассирийской империи. Она начинает серию завоеваний, которые приводят ее от Эфиопии до ворот Индии, основывает города Вавилон (строит висячие сады) и Экбатану, а также ей приписывается строительство каждого впечатляющего памятника в Западной Азии, автор которого неизвестен. Говорят, что Семирамида также избегала повторных браков, предпочитая заводить любовников из числа самых красивых своих солдат, которых она приказывала убить, когда они ей надоедали; поэтому к тому времени, когда армии Александра проходили через Азию, любой искусственный холм неизвестного происхождения называли «курганом Семирамиды» и предполагали, что в нем находится тело одного из ее женихов. Смит (Smith 1887: 306–307) и Фрэзер (Frazer 1911c: 372) поэтому считали, что Семирамида отчасти была просто секуляризованной версией месопотамской богини войны и плодородия Инанны/Иштар/Астарты, чьих ежегодных любовников ждала такая же несчастливая судьба [417].
Самое впечатляющее: Семирамида так никогда и не умерла. Предупрежденная оракулом Аммона в Ливии о том, что кто-то из ее близких предаст ее и что она не должна сопротивляться, узнав, что ее сын Ниний сговорился с придворными евнухами, чтобы свергнуть ее, она вызвала его, объявила, что передает ему царство, и просто исчезла, превратившись в бога. («Некоторые, создавая миф об этом,– добавляет Диодор (2.19.20),– говорят, что она превратилась в голубя».) Это особенно важно для данного исследования, потому что Семирамида, похоже, была первым известным нам монархом (во всяком случае, первым известным мне), который считается не умершим, а исчезнувшим – парадигмальный пример для Ньиканга и десятков других африканских основателей династий, которые также исчезают и становятся богами перед лицом враждебности со стороны родственников или народа [418].
Александр вполне осознанно стремился подражать и, по возможности, превзойти достижения Кира, основателя империи Ахеменидов, но еще в большей степени он видел свою соперницу в Семирамиде. Его катастрофический поход через Гедросийскую пустыню в Индию должен был сравниться с одним из ее подвигов, и даже в конце жизни, как сообщается, он выражал недовольство тем, что, в отличие от нее, так и не завоевал Эфиопию (Arrian 6.24.3, 7.15.4; Stoneman 2008: 68, 129, 140–143). Как и Семирамида, Александр сделал себя богом, посетив оракула Аммона в Ливии, к вящему недоумению греческих государственных мужей; он также основал города, воздвиг памятники и сделал всё то, что должен был сделать великий завоеватель. Но по-настоящему он победил свою соперницу только после смерти, когда «История Александра Великого» [419], изумительная версия его жизни, была переведена на десятки языков и стала, возможно, самой популярной нерелигиозной книгой следующего тысячелетия, легко затмив славу конкурирующей истории о Нине и Семирамиде [420]. Почти мгновенно сам Александр стал мерилом пределов человеческих амбиций, а его истории пошли еще дальше, чем история Семирамиды, не только даровав ему Эфиопию и Индию, но и заставив его овладеть всеми человеческими знаниями и мудростью, попытаться достичь небес на летающей машине, управляемой грифонами, исследовать дно моря в водолазном колоколе, а к Средним векам даже найти путь в Эдемский сад. При этом его слава превзошла всех предшественников не благодаря его достижениям, но из-за того, чего он не достиг: в «Истории» его завоевания становятся просто попытками преодолеть смертность; он постоянно пытается достичь вечной жизни или хотя бы узнать час своей смерти и в этом терпит неудачу. Как и Гильгамеш, он пускается в невозможный поход через Страну Тьмы, чтобы добыть Воду Жизни, но в конце концов она достается кому-то другому – на этот раз не змее, а его собственным повару и дочери, которых он наказывает, изгоняя их в вечную жизнь, где им больше нечего показать (Dawkins 1937; Stoneman 1995: 98-99; Szalc 2012) [421].
Собственно, и в этом можно усмотреть структурную инверсию меньшего масштаба: Семирамида была царицей, которую предал сын, на что она отреагировала с нехарактерной благосклонностью и таким образом обрела бессмертие; Александр был царем, которого предала дочь, отреагировал на это с несвойственной ему яростью и в результате не обрел бессмертия. В любом случае во всех версиях «Истории» его стремление стать богом оказывается безуспешным [422]. Как герой Осевого времени, лучшее, что он может сделать,– это наконец прислушаться к различным мудрецам, ангелам, йогам и философам, которых он встречает в своих путешествиях, и научиться понимать и принимать свои пределы как смертного существа.
Таким образом, Александр действительно обрел бессмертие, но только став своего рода «простым» смертным, глупо стремящимся к бессмертию. Преимущество этих историй, какими бы фантастическими они ни были, заключается в том, что они наглядно демонстрируют ставки в борьбе за абсолютный суверенитет. Здесь важно уточнить, как я использую термины. Суверенитет в том смысле, в котором мы здесь о нем говорим, был сравнительно поздним явлением в Западной Азии бронзового века, чей политический ландшафт уже давно представлял собой лоскутное одеяло из храмов, дворцов, кланов, племен, автономных городов и городских кварталов. Мало того что большинство «империй» на самом деле были галактическими политиями того или иного рода – правители редко обладали суверенной (то есть произвольной) властью за пределами собственных дворцов, а те, кто настаивал на создании чего-то вроде империи путем завоеваний и объявлял себя мировым правителем (например, Саргон Аккадский, ок. 2340–2284 гг. до н. э.; Frankfort 1948: 228; Liverani 1993) или претендовал на божественный статус (Нарам-Син, ок. 2254–2218 гг. до н. э.; цари третьей династии Ура, ок. 2112–2004 гг. до н. э.), добивались бессмертия лишь в том смысле, что в последующие века их вспоминали как образцы злобы и порока (Cooper 1983, 2012). Правители Аккадской, Ассирийской, Мидийской и Ахеменидской империй стремились добиться универсального суверенитета в принципе. Но именно из дико преувеличенных историй, накопившихся вокруг таких фигур, как Семирамида и Александр, которые не только правили миром, но и, похоже, не встречали значительного сопротивления населения, мы можем получить четкое представление о том, что было поставлено на карту даже в случае успеха. Каждый из этих правителей был одержим стремлением превзойти предыдущих. Каждый стремился к бессмертию через: 1) преобразование ландшафта путем монументальных архитектурных или инженерных сооружений, 2) сохранение своих подвигов и достижений в легендах и летописях, 3) попытку основать прочную и процветающую династию (в этом Семирамида преуспела больше, чем Александр: ее сын Ниний, как говорят, был основателем длинной династии потомков) [423].
Проблема в том, что первые два способа достичь бессмертия часто оказываются в прямом противоречии с третьим – настолько, что можно с полным основанием утверждать, что мы имеем дело со структурным противоречием. Чем больше человеку удается выйти за рамки земного существования, тем сильнее его современные эпигоны втягиваются в структурное соперничество с памятью о нем. Здесь мы можем рассмотреть пример Египта, где, что совершенно необычно для мира бронзового века, цари действительно достигли статуса богов с абсолютной суверенной властью над своими владениями. Фараоны были воплощенными божествами, живыми воплощениями Гора; они не умирали, и многие из их гробниц были настолько огромны, что (как нам периодически напоминают по телевизору) их до сих пор можно увидеть из космоса. Однако именно по этой причине величие одного фараона должно было стать непосильным бременем для его детей, которые буквально существовали в тени своего мертвого предка. К моменту правления последнего фараона пятой династии, Унаса (ок. 2352–2322 гг. до н. э.), то есть к концу эпохи пирамид, мы также видим монарха, которому пришлось иметь дело с существованием девятнадцати различных монументальных фараонских гробниц, каждая из которых принадлежала известному предшественнику, который также был божеством, продолжавшим свое бессмертное существование внутри гробницы.
Еще в 1960-х годах Льюис Мамфорд (Mumford 1967: 168–187, 206–223; Мамфорд 2001: 219–246, 279–283; ср. Fromm 1973; Фромм 2004) выдвинул аргумент, что божественные монархии бронзового века отчасти были результатом появления новых социальных технологий. Хотя египетские механические технологии были крайне ограниченны – египтяне пользовались немногим большим, чем шкивы и наклонные плоскости,– они уже разработали техники поточного производства, позволяющие разбивать сложные задачи на ряд очень простых действий, похожих на работу машины, и затем распределять их между огромной армией людей. Таким образом, первые сложные машины были созданы из людей. Эти человеческие машины, в свою очередь, были поставлены под контроль суверенной власти через иерархические цепи командования, которые, как предполагает Мамфорд, вероятно, впервые возникли в военном контексте. Результат был беспрецедентным. Эти технологии дали древним правителям власть в таких масштабах, с какими не сталкивался ни один человек, и это очень сильно ударило им в голову. Существуют легенды о правителях, которые приказывали сносить завоеванные города в один день и отстраивать заново на следующий; хвастались причудливыми актами массового садизма, например приказами убивать или калечить десятки тысяч людей за один день (в каком-то смысле вопрос, правда это или нет, второстепенен). В качестве иллюстрации эмоциональной окраски жестокой мании величия, которая, по его мнению, возникла вместе с этим новым механическим порядком, Мамфорд (Mumford 1967: 184; Мамфорд 2001: 244) приводит надписи на гробнице Унаса, которые египтологи стали называть «Гимном каннибалов»:
Небо темнеет, звезды гаснут, небесные своды дрожат, кости земли сотрясаются, жрецы замирают против них. Они видели, как могущество Унаса растет, как бог, живущий на своих отцах, питающийся своими матерями… Это Унас, пожирающий людей и живущий за счет богов…
Это Шезему [бог суда] разделывает их для Унаса, готовя то, что у них внутри, на камнях своего вечернего очага. Именно Унас съедает их магические силы, проглатывает их души. Великие служат ему утренней трапезой, средние – вечерней, малые – ночной. Старые боги и богини служат ему кухонным очагом…
Унас – бог, старше самого старшего. Тысячи идут за ним, сотни приносят ему жертвы… Унас снова поднялся в небо; он коронован как Владыка Горизонта. Он сломал суставы их позвонков; он взял сердца богов… (After Eyre 2002: 7–10; ср. Piankoff 1968)
Мамфорд был прав. Трудно представить себе большего мегаломаньяка, чем человек, утверждающий, что буквально ест богов на завтрак. В то же время трудно сбросить со счетов тот факт, что пирамида Унаса была одной из самых маленьких в Древнем царстве, возможно, вдвое меньше большинства окружающих ее гробниц в комплексе Саккары (Bárta 2005), которые сами были лишь немногим меньше тех, что находились в Гизе. Похоже, мы являемся свидетелями поистине эпического эпизода гиперкомпенсации. Возникает соблазн говорить о зависти к пирамидам [предков].
Тем не менее я бы сказал, что за подобными грандиозными заявлениями кроется более глубокая и фундаментальная проблема: как примирить претензии на абсолютный и всеобщий суверенитет с продолжающимся существованием предыдущих монархов, которые претендуют на то же самое? Это достаточно сложно, даже когда предыдущий монарх еще жив, но проблема только усугубляется, когда он становится очередным королевским мертвецом. Эта дилемма приняла особенно острую форму в Египте, где мертвые почти постоянно присутствовали в той или иной форме: не только их гробницы были видны из столицы, каждая со своим штатом жрецов-душеприказчиков и погребальным имуществом, но, как отмечает Дэвид Венгроу (Wengrow 2006: 142–146, 220–231, 266), бюрократические структуры производства в Египте первоначально возникли в основном благодаря необходимости управлять их владениями, и записи Древнего царства свидетельствуют о том, что они продолжали составлять очень большую часть экономики Египта (Muhs 2016: 42–45, 106, 125–126). Еще одна значительная часть доходов царства выплачивалась непосредственно богам через различные храмы. Девятнадцать пирамид означали девятнадцать мертвых фараонов, каждый со своими землями и административной организацией, конкурирующих не только за ритуальное внимание, но и за свою долю в общем объеме прибавочного продукта – зерна, мяса и овощей, изымаемых у крестьян, населявших сельскохозяйственные угодья. Притязания Унаса поглотить богов (включая его собственных предков) можно рассматривать как вызывающее утверждение окончательного суверенитета одного бога, окруженного множеством столь же голодных соперников.
Любопытно, что не только египетские фараоны столкнулись с этой дилеммой. Если уж на то пошло, ситуация императоров инков была еще более экстремальной. Система престолонаследия инков (Cobo (1653) 1979: 111, 248; Conrad 1981; Zuidema 1990; Gose 1996a, 1996b; Jenkins 2001; Moore 2004; Yaya 2015) редко обсуждается за пределами работ специалистов, что странно, учитывая ее ключевое значение для понимания стремительной экспансии империи инков. Она была одним из немногих политических образований, существовавших в Америке до Колумба, которое, по всеобщему признанию, было государством, причем весьма грозным, распространив единую систему управления на территорию, которая на пике его развития простиралась примерно на две тысячи миль, от Эквадора до Чили. В основе почти маниакального темпа экспансии империи инков (чьи правители завоевали территорию протяженностью в две тысячи миль чуть более чем за столетие) лежала система, которая обеспечивала умершим правителям сохранение почти всех полномочий и привилегий, которыми они обладали при жизни.
Наследование было патрилинейным, и суверенная власть переходила от умершего Инки к его старшему или наиболее способному сыну. Суверенная власть, однако, была практически единственным, что наследовал новый Инка. Старых королей мумифицировали, и с мумиями нужно было обращаться почти так же, как с живыми людьми.
После смерти правителя инков права на управление, ведение войны и взимание налогов с империи переходили непосредственно к его главному наследнику, который становился следующим главой государства. Однако здания, слуги, движимое и прочее имущество покойного императора продолжали считаться его собственностью и передавались корпоративной социальной группе (панака, или королевский айлью), в которую входили другие его потомки. Эти вторичные наследники фактически не получали права собственности на вышеупомянутые предметы; они получали свое содержание из собственных владений панака. Вместо этого они управляли имуществом своего предка, используя его для ухода за мумией и поддержания культа. По сути, панака умершего императора обращались с ним так, как если бы он был еще жив (Conrad 1981: 9).
Каждый новый правитель, или Сапа Инка («Единственный Инка», единственность которого заключалась в том, что он был еще жив), должен был собрать отряд воинов и завоевать новые территории, чтобы содержать свой двор, жен и прислугу. Тем временем мумия отца вела прежнюю жизнь: посещала ритуалы, управляла имуществом, проводила регулярные приемы в своем городском дворце или загородном поместье, устраивала пиры для приезжих знатных особ, на которых медиумы передавали его волю (Gose 1996a: 19–20). Не все правители становились мумиями, владеющими поместьями: некоторые умирали «плохой смертью», и их тела уничтожались или не восстанавливались; другие умирали, не успев завоевать ни одной собственной территории (Yaya 2015: 651). Тем не менее накопление дворцов превратило Куско, столицу инков, в очень необычный город с постоянно растущим числом полностью укомплектованных королевских дворцов (Rowe 1967: 60–61), каждый из которых был в центре ритуального внимания постоянно растущей панака, состоящей из всех потомков (не наследующих) детей бывшего короля.
Одна из причин, по которой такая схема столь необычна, заключается в том, что она выявляет фундаментальное противоречие в логике династического правления – противоречие, которое большинство систем так или иначе пытаются смягчить, но которое невозможно игнорировать в ситуации, когда физическое присутствие старых монархов продолжается и проявляется в столь отчетливых формах. Противоречие заключается в том, что, хотя старшие монархи, как правило, всегда будут иметь более высокий статус (отчасти просто по принципу старшинства, отчасти, в большинстве случаев, еще и потому, что они находятся ближе к исходной харизме монарха-чужеземца, основавшего династию), статус их потомков будет меняться в обратном направлении: те, кто отождествляется с более ранними правителями, будут иметь более низкий статус, чем те, кто отождествляется с более поздними правителями, и их позиции в общем генеалогическом порядке будут неуклонно снижаться с течением времени.
Поначалу это звучит нелогично, но если задуматься, как работают подобные системы иерархических родословных, то всё становится на свои места. Если представить себе генеалогию, начинающуюся с короля А и проходящую через старшего сына А, короля В, затем старшего сына В, короля С, и так далее, то статус потомков младших (не наследующих) сыновей короля А будет только снижаться с течением времени. В конце концов, младшие сыновья короля B всё еще происходят от короля A (отца короля B), младшие сыновья короля C всё еще происходят от A и B и так далее, вплоть до детей нынешнего короля, которые, конечно же, являются принцами, причем самого высокого ранга из всех. Тем не менее род, основанный младшими детьми короля А, основателя династии, и происходящий только от короля А, а не от кого-либо из других, будет, как правило, отождествляться с королем А, заботиться о его гробнице, святынях или реликвиях или иным образом поддерживать особый ритуальный статус, основанный на их отождествлении с основателем династии и величайшим из всех королей. Потомки короля B, скорее всего, будут обладать чуть более низким ритуальным статусом, короля С – еще более низким и так далее.
Таким образом, наименее статусный королевский род будет хранителем памяти о наиболее статусном королевском предке. Родословные, в которых ранжирование статуса происходит по порядку рождения, в антропологической литературе называются «коническими кланами» или «ветвями», а их последствия детально проработаны в литературе (Kirchhoff 1949, 1955; Sahlins 1958; применительно к случаю инков – Jenkins 2001). Если у основателя рода трое детей – предположим для простоты, что не имеет значения, сыновья это или дочери, как на самом деле часто и происходит,– то они занимают места под номерами 1, 2 и 3, но если у каждого из них есть по трое детей, то дети второго уже не номер 2, а номера 4, 5 и 6, в следующем поколении – номера с 10 до 19 и так далее. Для этого есть технический термин – «снижающийся статус» (H. Geertz and C. Geertz 1975: 124–131; C. Geertz 1980: 26–32). Если человек не становится королем, его потомкам некуда идти, кроме как вниз, и можно ожидать, что со временем статус его рода будет снижаться всё ниже и ниже. Обычно в такой системе есть точка отсечения: так, среди натчезов и мерина говорили, что после семи поколений королевские потомки теряют все благородные привилегии и снова становятся простолюдинами.
В реальности, конечно, всё не так просто, поскольку у человека обычно два родителя, а не один, и брак позволяет уклониться от иначе неизбежного снижения статуса – либо путем заключения брака с более статусным супругом, либо вообще вне системы (снова работает принцип монарха-чужеземца). Но чем сильнее статус зависит от однолинейной генеалогии, матрилинейной, патрилинейной или когнатической [424], тем неизбежнее будет снижение статуса. Например, в случае с инками в 1532 году долину Куско, окружавшую столицу, полностью заняли члены десяти панака, происходивших от бывших королей, внутри которых статус индивидов действительно определялся генеалогической удаленностью от основных родословных (Zuidema 1964, 1989; Gose 1996b: 405; Jenkins 2011: 179–181). Все претендовали на происхождение от Манко Капака, основателя империи, но Чима Панака, отождествлявшая себя с Манко Капаком, хранившая изображение основателя и проводившая ритуалы от его имени, на самом деле имела низший статус (Bauer 1998: 125–126).
Мой тезис в том, что, по крайней мере в случае королевских генеалогий (а они по определению ранжированы по статусу), фактически существуют два разных механизма снижающегося статуса и работают они по-разному. С одной стороны, у королевской родословной неизбежно появляются боковые ветви (точно так же как и панака) и каждая новая ветвь толкает все старые ветви еще ниже по статусу. Мы можем назвать это «побочным» или «горизонтальным» нисходящим статусом: чем дальше род отходит от центра, тем менее знатным он становится. С другой стороны, мы также можем выделить принцип вертикального нисходящего статуса, который работает внутри самой основной династической линии [425]. При прочих равных условиях основатель династии обязательно будет занимать более высокое положение, чем его потомки, по той же причине, по которой отцы превосходят сыновей, а также потому, что, чем дольше существует династия, тем более отдаленным будет считаться нынешний правитель от первоначальных (часто чужих) источников своей власти.
Я думаю, что это структурная особенность или, по крайней мере, постоянная тенденция в любой династической системе; но проблема становится еще более острой в традиционных обществах, где сама история рассматривается как процесс разрыва или упадка по сравнению с мифическими или героическими временами. Майкл Пуэтт утверждает, что в Китае бронзового века, во времена династий Шан (ок. 1600–1046 гг. до н. э.) и Чжоу (1046–256 гг. до н. э.), эта проблема приобрела системный характер. Ритуальная роль каждого правителя заключалась в принесении жертвы своему отцу, который затем просил бы за своего сына уже перед своим отцом, и так далее по цепочке до первоначального основателя династии, который обращался к Богу или Небу ради благополучия своего народа:
Однако в такой жертвенной системе была заложена неизбежность упадка… Поскольку она определялась генеалогически, каждое последующее поколение всё больше отдалялось от предков, служивших Небу… По мере того как правящие короли становились ритуально слабее, соперничающие претенденты из могущественных родов неизбежно начинали искать союз, который позволил бы им свергнуть короля и основать новую династию (Puett 2012: 214).
Пуэтт приводит интригующий аргумент, что Первый Император (259–210 гг. до н. э.) попытался разорвать этот цикл, объявив себя богом, который, таким образом, мог оставаться доступным для прямого контакта со своими потомками, независимо от генеалогической дистанции; но проект провалился, что в конечном итоге привело к характерной человеческой [т. е. небожественной.– Примеч. пер.] китайской концепции монархического правления, которую мы находим в династии Хань и после нее (ibid.: 216–218; ср. 2002: 237–245). Тем не менее китайские мудрецы просто находили другие причины настаивать на том, что династии двигались к неизбежному упадку.
Термин «снижающийся статус» изначально был предложен Гирцами (Geertz and Geertz 1975) для описания системы иерархизированных родословных на Бали, где линии, отходящие от основной ветви, всегда находятся под угрозой потери статуса со временем, но и здесь можно говорить как о вертикальном, так и о горизонтальном снижающемся статусе. Все балийские короли претендуют на происхождение от принцев, ставших наследниками после падения яванского королевства Маджапахит, но хроника Бабад Далем повествует о том, как даже наиболее статусная ветвь королевской линии, короли Гелгеля и Клунгкунга, неуклонно отходит от своего божественного происхождения, в результате того или иного промаха они попадают в немилость в глазах божества. Таким образом, даже статус королей, на который указывают их титулы, снижается от богоподобного Мпу, к священническому Шри и далее к относительно скромным воинским титулам Далем и Дева (см.: C. Geertz 1980: 15–18; Weiner 1995: 105–135; Acciaioli 2009: 62–65). Здесь противоречие между вертикальным и горизонтальным принципами проявляется явно, поскольку каждый род, отколовшийся от царской линии на более позднем этапе, должен занимать более высокое положение, чем те, что отделились раньше, но на деле этот эффект нивелируется тем, что сама правящая линия теряет статус – несомненно, создавая разнообразные возможности для возникновения у соседних ветвей глубоких разногласий по поводу того, чей статус выше (см. рис. 2) [426].
Вместо того чтобы множить примеры (идея о том, что королевские династии часто рассматриваются как постепенно приходящие в упадок, вряд ли является спорной), позвольте мне подвести промежуточный итог аргументации. Я предположил, что, когда короли окончательно побеждают в том, что я назвал конститутивной войной между сувереном и народом, добиваясь распространения суверенной власти на всё королевство, они склонны использовать допущение о своем богоподобном статусе (то самое оружие, которое обращается против них самих, когда побеждают народные силы) как источник вдохновения для своих попыток преодолеть свою смертность в реальности. Они будут превращать себя в легенды, возводить мегалиты, создавать династии. Однако в той мере, в какой им удастся добиться успеха, у их преемников неизбежно возникнут проблемы, особенно если эти преемники захотят сделать то же самое. Поколения вступают в соперничество друг с другом. Мертвые короли окружают живых и не дают им дышать.
Рисунок 2. Снижающийся статус (Acciaioli 2009: 63)
Далее, я не думаю, что эта проблема уникальна для королевских династий. На самом деле, нечто подобное, скорее всего, происходит везде, где статус живых зависит от их предков, похожих на них самих. Впервые я пришел к такому выводу, размышляя о своеобразной двойственности церемоний фамадихана, ритуалах погребения в высокогорных районах Мадагаскара (Graeber 1995), которые теперь проводят представители всех социальных слоев. Такие ритуалы одновременно и чествуют память умерших, и позволяют потомкам стирать эту память, в буквальном смысле измельчая тела предков. Эта двойственность наблюдается везде, где предки принимают человеческий облик. С одной стороны, если у человека вообще нет предков, он не является социальным существом (на Мадагаскаре он становится «потерянным человеком», что в переводе означает «раб»); с другой стороны, если предок – это просто человек, которому удалось удержать вокруг себя своих детей и запомниться в качестве основателя или великого предка деревни, клана или гробницы, то такой предок неизбежно будет соперником по отношению к любому потомку, предел амбиций которого – сделать то же самое.
Я подозреваю, что здесь мы имеем дело с общесоциологическим принципом. Если предки коренным образом отличаются от своих потомков или существуют в принципиально ином времени (например, в австралийском Времени сновидений), они, как правило, рассматриваются как источники власти для своих нынешних потомков; если же между ними и потомками нет фундаментальных различий и они живут в одном и том же времени, как у малагасийцев, они, как правило, рассматриваются как соперники и источники ограничений. Первое особенно характерно для тех обществ Австралии, Северной и Южной Америки, которые характеризуются тотемизмом, где предки даже не являются людьми или существуют в некоем мифологическом времени, в котором современных различий между богами, людьми и животными еще не существовало; второе, как правило, характерно для обществ Африки, Восточной Азии и австронезийского мира, где, напротив, широко распространено поклонение или умилостивление человеческих предков, обладающих именами.
Погребальный ритуал малагасийцев из горных районов Мадагаскара, как я предположил, до некоторой степени является популяризацией королевского ритуала. В связи с этим возникает интригующий вопрос о том, насколько часто и в какой степени культы предков на низовом уровне всегда являются апроприацией королевской или аристократической практики или, по крайней мере, находятся под ее влиянием. Этот вопрос может быть решен только в ходе дальнейших исследований, и, несомненно, речь идет о взаимном присвоении; здесь же я просто отмечу, что именно в тех частях мира, где существует культ предков, можно встретить и королевства, тогда как в зоне распространения тотемизма монархии фактически отсутствуют [427]. Как и везде, здесь тоже есть несколько исключений (в основном в Восточной Африке, включая, что любопытно, и Ганду, и шиллуков), но Американский континент, похоже, хорошо согласуется с этим предположением, поскольку именно там, где мы находим королевства – в Андах, среди майя и сапотеков, тотемизм слаб или отсутствует, и вместо него мы обнаруживаем культы предков [428].
Как бы то ни было, во всей тотемической зоне предки, хотя и часто воспринимаются как опасные, наделяют своих потомков различными формами власти; во всей зоне, где характерной практикой является умилостивление именных предков-людей, принадлежащих к королевскому, аристократическому или иному роду, духи предков склонны вмешиваться в человеческую жизнь нежелательным образом: в лучшем случае они требуют постоянных подношений, в худшем – дают о себе знать, мстительно или произвольно (т. е. суверенно) навлекая бедствия и смерть [429].
У королей неизменно есть человеческие предки, и эти предки регулярно становятся проблемой. Как правило, исконный монарх-чужеземец – основатель династии рассматривается скорее как источник легитимности и власти, чем как ограничитель (конечно, если только нынешний монарх не слишком амбициозен), но чем ближе к настоящему, тем более тяжким бременем становятся родовые воспоминания. Египетские и перуанские мумии – лишь крайние примеры более общей тенденции. Точно так же как фрэзеровскую сакральную монархию в значительной степени можно рассматривать как ряд техник обуздания и контроля монархов, так и многие ритуальные институты, существующие в королевствах, где суверенитет смог вырваться из своих первоначальных рамок – где, как я выразился, монархи одержали победу,– можно рассматривать как состоящие из множества стратегий преодоления этой проблемы, которая сама по себе является лишь одним из проявлений более общей проблемы вертикального снижения статуса. Здесь у меня нет возможности дать подробное изложение, но примерный список таких стратегий включает как минимум следующие пункты:
1. Убийство или изгнание мертвых, в смысле стирания или маргинализации их памяти.
2. Отождествление себя с мертвым [королем], в смысле создания системы наследования [его имени и] положения.
3. Попытки превзойти предков каким-либо драматическим образом, наиболее исторически важными из которых, по-видимому, были:
а) возведение монументов;
б) завоевание новых территорий;
в) массовые человеческие жертвоприношения.
4. Переворачивание истории с ног на голову и изобретение мифа о прогрессе.
В заключение позвольте мне рассмотреть их по порядку.
1. Убийство или изгнание мертвых
«Генеалогическая амнезия» (или «структурная амнезия») – это неизбежная черта любой генеалогической системы. Не всех умерших можно вспомнить. Например, кланы – это родовые группы, которые утверждают, что происходят от одного предка, но не могут проследить промежуточные звенья между этим предком и своими собственными бабушками и дедушками (или другими поколениями предков, до которых простирается их память), а все, кто находится в промежутке, просто забываются. Но даже в сегментарной системе родословной, как у нуэров, где родословную каждого индивида якобы можно отследить вплоть до основателей его или ее родовой группы через непрерывную цепь предков, существует «амнезийное пространство» (M. Douglas 1980: 84) пятью поколениями раньше, дыра в памяти, в которую должны исчезнуть предки, чтобы между вечно неизменными предками-основателями и настоящим временем всегда было только десять–двенадцать поколений.
Когда тела предков находятся рядом физически (как в высокогорных малагасийских гробницах или в случае с мумиями инков) или предки увековечены иным образом – в физических святынях, реликвиях или других материальных знаках, сделать это становится гораздо сложнее. С самими этими объектами нужно как-то обращаться. То же самое происходит, когда генеалогии сохраняются в письменном виде, как в случае с китайскими родовыми табличками, или когда существуют институциональные структуры (например, египетские погребальные жрецы или королевские родословные шиллуков), чье существование основано на сохранении памяти о предках. В случае с королевскими предками, скорее всего, одна или все эти опции будут иметь место. Всегда существует социальный и материальный аппарат памяти. По этой причине королям часто бывает очень трудно стереть память о конкретных королевских предках, даже если они этого захотят. Я уже упоминал историю шиллукского короля, который пытался – и безуспешно – пробраться в святилище королевского предка, чтобы «разжаловать» его потомков (см. главу 2). Даже гораздо более могущественные короли Ганды иногда терпели неудачу в подобных попытках. Когда один особенно властолюбивый кабака приказал сжечь дотла святилище божественного предка, «искра от горящего святилища поднялась вверх и обожгла грудь королевы-матери», оставив рану, которая продолжала болеть до тех пор, пока король наконец не смирился и не приказал вернуть святилище в прежнее состояние (Kagwa 1971: 74; Wrigley 1996: 211) [430].
Для того чтобы стереть память о предках, нужны крайние меры, и эти меры могут обернуться против тех, кто их применяет. Попытки стереть предков из истории, как, например, знаменитая попытка фараона Нового царства Тутмоса III стереть свою мать Хатшепсут и ее наместника Сененмута, редко бывают успешными (хотя, конечно, если бы такой проект полностью удался, мы бы об этом не узнали) [431]. Тем не менее, даже когда предков нельзя уничтожить, их можно маргинализировать или сделать неважными. Сама монархия с правителем-чужеземцем в некоторых случаях может рассматриваться как способ начать всё с чистого листа на новом месте. Другой подход заключается в том, чтобы обозначить некий фундаментальный перелом или разрыв и таким образом провозгласить новую династию. Очевидно, с большей вероятностью это будет уловка, используемая народными силами или придворными против действующих королей, но есть и случаи, когда династический разрыв оказывается внутренним. Случай Униса снова оказывается показательным. Он считается последним правителем Пятой династии, но на самом деле нет никаких свидетельств того, что его преемник Тети был чужаком в каком-то особом смысле (W. S. Smith 1971: 189–191; Rice 2003: 210; Grimal 1988: 79–81),– большинство придворных Униса остались на своих местах, а новый фараон, предположительно принадлежавший к побочной ветви правящей линии, женился на одной из дочерей старого фараона, чтобы сохранить преемственность. Он также основал новую столицу вдали от старых захоронений и построил две пирамиды, помимо своей собственной, для своих основных жен. Всё это говорит о попытке «перезапустить» историческую память и, предположительно, ограничить посмертные амбиции властолюбивого Униса. В последнем начинании его успех был весьма ограничен, поскольку Унис позже возродился как местное божество и всё еще оставался объектом народного поклонения в Саккаре много веков спустя во времена Среднего и Нового царств, а Тети к тому времени, похоже, был в значительной степени забыт (Malek 2000: 250–256).
Это приводит к последней опасности, связанной с попытками маргинализации предыдущих правителей, являются ли они предками или нет: даже если социальный аппарат, с помощью которого поддерживалась память о них, будет выкорчеван с корнем, они могут стать народными героями, которых возьмет на вооружение противоположная сторона в конститутивной войне между монархом и народом. Это часто происходит на излете жизни династий. Первый зафиксированный случай – это, как ни странно, император Нерон, последний из Юлиев-Клавдиев. Сейчас Нерона вспоминают глазами его врагов как чудовище и кровожадного психопата, который, как это ни смешно, возомнил себя великим поэтом, актером и музыкантом. Но даже в официальных источниках есть убедительные свидетельства того, что на самом деле его эксцентричность была совсем другого рода: в начале своего правления он систематически отказывался подписывать смертные приговоры и даже приказал, чтобы гладиаторы больше не сражались до смерти на спонсируемых им играх. (Правда, однажды он приказал, чтобы сенаторы сами принимали участие в состязаниях по фехтованию, на тот момент уже бескровных, что, возможно, частично объясняет озлобленность по отношению к нему.) Он также попытался заключить постоянный мир с главным имперским соперником Рима – Парфией [432]. Как ни странно, по древнеримским стандартам Нерон был едва ли не пацифистом. Возможно, он зашел несколько дальше других в попытках прославить свое имя и сохранить память о нем («он отменял прежние названия многих предметов и мест и давал им новые производные от его собственного имени; так, месяц апрель он назвал неронием, а Рим собирался переименовать в Нерополь» [Светоний, Нерон 55]. После того как Нерон был свергнут в результате военного переворота в 68 году н. э., весь этот аппарат памяти был немедленно демонтирован, он стал одним из немногих Юлиев-Клавдиев, которые так и не были обожествлены [433]; делались попытки представить его как тирана, настолько ужасного, что последующее введение военного правления было полностью оправдано (Henderson 1905; Griffin 1984; Champlin 2003).
Большинство бывших подданных Нерона, очевидно, были с этим несогласны. Уже в 96 году н. э. мы читаем, что «даже сейчас все желают, чтобы Нерон был жив; и подавляющее большинство верит, что он жив» (Dio Chrysostom 21.10). В восточных провинциях появились три разных претендента, выдававших себя за Нерона, по крайней мере одному из них удалось поднять крупное восстание; парфяне держали другого в качестве разменной монеты; и уже в 410 году до н. э. св. Августин Блаженный (Гиппонский) писал, что язычники всё еще настаивают на том, что Нерон жив, лежит во сне и ждет «подходящего времени», чтобы вернуть себе трон, так же как христиане боялись, что, будучи мертвым, он восстанет из могилы как Антихрист (О Граде Божьем 20.19.3). Как пишет один биограф,
постоянное ожидание, что Нерон вернется из своего убежища (или из мертвых, в негативной формулировке Антихриста), ставит его в один ряд с немногими историческими фигурами, которых люди хотели вернуть,– таких как король Артур, Карл Великий, святой Олаф, Фридрих Барбаросса, Фридрих II, Константин XI, царь Александр I и Элвис Пресли (Champlin 2003: 21).
Характерно, что последнего называли королем [434]. К этому списку можно добавить Куаутемока в Мексике и Тупака Амару в Перу. Почти каждый из них был фигурой, память о которой тщетно пытались стереть его преемники.
2. Отождествление с мертвым королем
Другой способ решить проблему – объявить себя тем же человеком, что и предыдущий, более известный правитель, или, пользуясь системой позиционного наследования, провозгласить, что все короли на самом деле суть один и тот же человек. Это можно представить как, возможно, наиболее полное воплощение того, что Маршалл Салинз называет «родством» или «героическим Я», когда вождь маори может сказать врагу: «Я убил твоего деда», ссылаясь на событие, которое произошло за много веков до этого (Prytz-Johansen 1954: 29–31; Sahlins 1983a: 522–523; 2013: 36–37).
Стефани Далли (Dalley 2005: 20) утверждает, что указанный подход был весьма распространен на древнем Ближнем Востоке, где живые монархи могли уподоблять себя своим более знаменитым предшественникам, которые были «прототипами» великих правителей – скажем, как Саргон I Ассирийский (722–705 гг. до н. э.), который просто взял себе имя и личность Саргона Аккадского (ок. 2340–2284 гг. до н. э.), или подобно различным независимо мыслящим царицам в той же части мира, ставшими «Семирамидами» [435]. Можно сказать, что существует сильная и слабая форма такой идентификации. Почти все короли играют в эту игру в слабой форме: либо отождествляя себя с героями прошлого (как Эдуард IV, если взять довольно случайный пример, представлял себя реинкарнацией короля Артура [Hughes 2002}), либо просто беря одно и то же имя: именно поэтому в Высокое Средневековье почти все английские монархи носили имена Генрих или Эдуард, а во Франции было шестнадцать разных королей с именем Людовик. Попытки использовать эту стратегию в сильном варианте, утверждая, что монарх на самом деле Саргон, или Артур, или последний Людовик, относительно редки. Все шиллукские реты являются воплощением основателя династии, Ньиканга, но одна из причин, по которой монархическая власть у шиллуков считается столь интересным и экзотическим примером, заключается в том, что они были одним из немногих народов, которые довели этот принцип до логического завершения, однако даже у шиллуков исторические личности отдельных государей на самом деле не уничтожаются.
На самом деле системы наследования положения, когда тот, кто занимает определенную должность, уподобляется некоему историческому прототипу, гораздо более характерны для относительно эгалитарных политий, таких как Хауденосауни («Лига ирокезов») XVII–XVIII веков. Герои, о которых рассказывали, что они принимали участие в создании Лиги за столетия до этого, были вполне себе живы: хранителем огня в центральной ложе онондага всегда был Тадодахо; в «Перекличке основателей» записаны имена пятидесяти вождей, которые до сих пор присутствуют на каждом совете Лиги (Morgan 1851: 64–65; Graeber 2001: 121–129; Abler 2004). Но это были общества, где не было реальной разницы между именами и титулами, поскольку каждый клан имел фиксированный запас имен, которые могли раздаваться только замужними женщинами в рамках кланов, по одному имени за раз, и весь результат, по-видимому, сводился к тому, что возможности для самовозвеличивания были ограничены до минимума [436]. Короли, как правило, избегают наследования положения именно по этой причине. Оно может позволить им лишить своих предков уникальных имен, но только ценой отказа от своего собственного.
Существует несколько исключений. Возможно, самым известным является королевство Луапулу в Центральной Африке, которым всегда правит Казембе (Cunnison 1956, 1957, 1959), но только потому, что династия Луапулу, по-видимому, завоевала группу людей, которые практикуют наследование имени в своих родословных, что крайне необычно для Африки. (Например, когда умирает мужчина или женщина, наследник получает их имя и вступает в права на их имущество и даже семью, хотя после приличествующего краткого промежутка времени им разрешается развестись с нежеланным супругом, приобретенным таким образом.) Более распространенным является слабый вариант, примером которого служит средневековое представление о «двух телах короля» (Kantorowicz 1957; Канторович 2015), где король – это индивид из плоти и крови, способный быть объектом личной верности, и одновременно бессмертная абстракция.
3. Попытки превзойти мертвых
В данном случае пояснения не требуются: мы уже видели, как даже монархи, совершившие столь выдающиеся подвиги, что их собственные предки исчезают из истории (кому-нибудь есть дело до того, кем были дедушка и бабушка Александра?), придумывают себе воображаемых соперников вроде Семирамиды, чтобы с ними потягаться. Мы также видели, как монархи справлялись с постоянным присутствием мумифицированных предков в политической жизни в двух совершенно разных обстоятельствах: в Перу, где каждый новый император инков должен был завоевывать новую территорию, чтобы прокормить своих иждивенцев; и в Египте, где, поскольку долина Нила была ограничена и новые возможности для завоеваний появлялись редко, результатом стало появление монументальной архитектуры, не имеющей аналогов ни до, ни после.
Возведение монументов, конечно, работает только в том случае, если удается надолго закрепить за ними свое имя. Сделать так, чтобы имя закрепилось, бывает нелегко. Как мы видели на примере Семирамиды, обеспечив себе непреходящую славу, каким бы путем она ни была достигнута, вы также будете восхваляемы за всевозможные памятники, которых не строили и, возможно, даже и в глаза не видели, подобно тому как все остроумные вещи, сказанные в Америке конца XIX века, теперь приписывают Марку Твену, а в Англии – Джорджу Бернарду Шоу или Оскару Уайльду, оставляя тех, кто действительно говорил остроумные вещи или строил различные земляные сооружения, стены, башни и города, теперь приписываемые царице, томиться в безвестности.
Однако есть еще один вариант, который я не обсуждал,– это гипертрофия самого суверенитета, понятого в специфическом смысле произвольной разрушительной силы. Иначе трудно объяснить, почему, когда монархи накапливают достаточно власти, чтобы их королевства можно было называть «государствами» – по сути, это тот переломный момент, когда можно сказать, что они окончательно победили,– едва ли не первое, что они делают, это начинают кампанию ритуальных убийств. Такие убийства включают в себя акты массового садизма, которые, как отмечал Льюис Мамфорд (Mumford 1967: 183–185), мы так часто брезгливо вымарываем из истории – резню, пытки, увечья,– но обычно, по крайней мере на этой начальной стадии, их с полным основанием можно назвать человеческими жертвоприношениями.
Археологам, например, известно, что массовые убийства слуг при погребении правителей, как правило, знаменуют самые первые этапы возникновения государств [437]. Иногда это может доходить до уничтожения целых королевских дворов. Существование этого явления детально задокументировано, в частности, в раннем Египте, Уре, Нубии, Кахокии, Китае, Корее, Тибете и Японии, а также у моче в Перу, скифов и гуннов (Childe 1945; Davies 1984; Parker Pearson 1999; van Dijk 2007; Morris 2007, 2014). Этнографически оно также зафиксировано в Западной Африке, Индии и у натчезов. Как видно из последнего примера, когда речь идет о королях, чья абсолютная и произвольная власть в основном ограничивалась периметром их собственного двора, такие массовые убийства лучше всего рассматривать как своего рода финальную вспышку суверенитета – но суверенитета, всё еще неспособного, при всей своей пылающей славе, вырваться за свои рамки. Важно также помнить, что эти жертвоприношения были организованы не прежним королем (который, в конце концов, умер), а его преемником. В этом смысле показательно, что по крайней мере два из наиболее драматичных случаев жертвоприношения слуг (Перу, ранний Египет) происходят именно там, где позже мы обнаружим мертвых монархов, продолжающих содержать собственные дворы и свиты и конкурирующих с живыми за долю прибавочного продукта, что наводит на мысль о том, что одним из мотивов этих массовых убийств могло быть просто желание не допустить такого развития событий. Вместо этого, по любопытному стечению обстоятельств, последнее проявление божественной власти, которое должно возвысить правителя в ранг бога, также приводит к уничтожению всего человеческого аппарата, который служил, по меткому выражению Одри Ричардс (Richards 1964), для «поддержания божественности короля».
Почему же тогда это прекращается? Эллен Моррис (Morris 2014: 86–87) полагает, что исторически принесение в жертву слуг, как правило, приводит к опасной игре в одни ворота. Другие королевские семьи или просто богатые и влиятельные семьи перенимают эту практику; тогда короли чувствуют, что им нужно убить еще больше своих прислужников, чтобы утвердить свою исключительность. Они также неизбежно начинают сравнивать себя с бывшими королями. У нас есть несколько хороших описаний того, как этот процесс может выглядеть на пике своего развития, благодаря материалу из западноафриканских королевствах Ашанти, Бенин и Дагомея (Law 1985; Rowlands 1993; Terray 1994), а также в Буганде (Ray 1991); происходившее там по масштабам и общей направленности, похоже, примерно соответствуют тому, что археологически задокументировано в Китае бронзового века (R. Campbell 2014). Постепенно круг тех, кому предназначено умереть, расширялся, переходя от близких монарха – можно, по крайней мере, представить, что они отдавали свои жизни добровольно,– к уничтожению целых дворов и массовым убийствам сотен или даже тысяч военнопленных, преступников или просто случайных подданных, попавшихся под руку на улице, в пароксизмах абсолютного произвола.
Королевский погребальный процесс заканчивался оргией убийств, называемой кивендо, или «массовой казнью», служившей торжественным открытием святилища покойного короля. Такие убийства происходили всякий раз, когда королевское святилище перестраивалось или в тех редких случаях, когда король лично его посещал. По сообщениям, в 1880 году Мутеса приказал убить две тысячи человек в святилище [своего отца] Ссунны после его восстановления. Жертвы были крестьянами, направлявшимися в столицу и перевозившими товары для своих вождей; они были схвачены королевской полицией, когда приближались к узким мостам, ведущим в столицу… (Ray 1991: 169)
Здесь суверенитет действительно прорывается сквозь сдерживающие его рамки – как часть любопытной двойной игры, в которой живые короли, якобы желая почтить память своих предков, на самом деле стремились превзойти их. Но сам факт того, что суверенитет взрывает свои границы и бросает вызов мертвым таким образом, как правило, делает его несостоятельным. Во многих африканских случаях мы видим королей, высказывающихся о бремени постоянной необходимости демонстрировать свою витальность, убивая других [438]. Мутеса, впрочем, не испытывал подобных терзаний, но в результате снискал дурную славу, и после его правления казни в основном прекратились.
Так обычно и происходит. По крайней мере, во всех известных нам случаях, как только дело доходит до такой стадии, в конце концов начинается некая моральная реакция. Или народные волнения. Или и то и другое. Это может привести к полному отказу от обычая, что, как правило, происходит при переходе в мировую религию (например, буддизм в Корее: Conte and Kim 2016; христианство в Буганде и Бенине); это может привести к постепенному переходу на символические заменители, такие как армии терракотовых солдат в Аньяне (R. Campbell 2014); это может даже привести к своего рода ослабленной форме популяризации, когда широкие слои элиты принимают практику, но только в тщательно ограниченной форме. Последнее, похоже, происходит с сати в некоторых частях Индии, где вдовы мужчин из высших каст должны были совершить самоубийство на похоронах своих мужей (E. J. Thompson 1928; Morris 2014: 84) [439], но тот факт, что эта практика распространилась за пределы семей правителей, передаваясь через касты воинов, безусловно, наводит на размышления. Это также заставляет задуматься о глубинной логике подобных жертвенных проектов: как можно более четко продемонстрировать, что некоторые жизни ценны, только если проживаются ради других. Иностранные наблюдатели часто выражали шок по поводу готовности многих жен, слуг и других приближенных умерших королей и вельмож добровольно следовать за ними в могилу (хотя, как правило, некоторые из них проявляли больше энтузиазма, чем другие). Высококастовая индуистская семья, где жену учат обращаться к мужу как к богу и бросаться на его костер,– это лишь более явная форма той же логики самопожертвования, которая предполагает, что вдовы в странах Средиземноморья должны провести остаток своих дней в черном трауре (или, как в тех районах Индии, где сати не практикуется, в белом трауре); но в то же время это и уменьшенная версия патримониального королевства, которое, по описанию Хокарта (Hocart 1950), само по себе рассматривается как гигантское домашнее хозяйство, где каждая социальная группа в конечном итоге существует прежде всего для выполнения своей роли в кормлении, содержании и обожествлении короля.
Можно пойти еще дальше. Не являются ли эти массовые ритуальные убийства – особенно те, которые происходят, когда насилие выходит за пределы королевского дома и превращается в настоящий цивицид (Feeley-Harnik 1985: 277),– моментами, когда фактически обнажается противоречие между двумя представлениями об отношениях короля и народа: с одной стороны, королевство как дом, с другой – лежащая в основе война? Как всегда, чистый произвол, отсутствие какой-либо логики [440] в выборе жертв, которые зачастую выбираются совершенно случайно, сам по себе является способом продемонстрировать абсолютную природу королевской власти. Если нельзя убить всех, то максимальным приближением к этому будет продемонстрировать, что можно убить любого. Это верно независимо от того, предназначено ли массовое убийство для умиротворения королевских предков (как в Бенине) или оно является жертвоприношением богам, но не предкам (как у мексиканцев), или направлено против колдунов (как на Мадагаскаре: S. Ellis 2002), или, наконец, не служит никакой другой цели, кроме демонстрации абсолютной «власти короля над жизнью и смертью своих подданных» (как в ритуалах коронации у ганда: Mair 1934: 179). Каким бы ни был повод, похоже, что во всех случаях действовала одна и та же логика эскалации, которая, скорее всего, рано или поздно приводила к отказу массовых убийств из-за страха, что противоречия суверенитета могут в конечном итоге разрушить само королевство [441].
4. Изменение направления истории
Практически все из уже перечисленных способов чреваты трудностями или могут привести к саморазрушению. Но есть еще один способ: можно напрямую бросить вызов самой логике снижения статуса, переосмыслив историю не как историю неизбежного упадка, а как историю постепенного прогресса.
Мы привыкли считать, что идея прогресса – это недавнее нововведение и что все «традиционные» общества (то есть все общества вплоть до, скажем, Европы эпохи Возрождения или даже, возможно, эпохи Просвещения) считали, что они произошли от богов, а не эволюционировали от дикарей. На самом деле, значительное число человеческих обществ, похоже, придерживалось обеих позиций одновременно. Как исчерпывающе доказал Артур Лавджой на примере греко-римской античности, большинство древних авторов почти повсеместно предполагали, что люди когда-то жили в пещерах и питались орехами и ягодами, прежде чем открытие искусств и наук привело к возникновению городской цивилизации (Lovejoy and Boas 1935; ср. Adelstein 1967; Nisbet 1980). Различия между ними – и здесь они часто расходились довольно резко – касались не реальности прогресса, а его морального значения: следует ли считать самые ранние дни человечества золотым веком или временем беспросветной дикости. Сторонники «примитивистской» и «антипримитивистской» позиций продолжали спорить по этому вопросу, пока христианству не удалось решить вопрос в пользу Эдема примерно на тысячелетие. (Потом, конечно, всё началось снова, как и раньше.)
Эти споры релевантны, потому что очень часто изобретения или открытия, сделавшие возможной цивилизованную жизнь, приписывались монархам. Или богам; но именно по этой причине эти две категории, монархи и боги, часто пересекались. Гекатей представлял египетских богов как великих изобретателей, ставших монархами за свои творения: письменность (Тот), земледелие (Исида), виноградарство (Осирис) и так далее (Diodorus Siculus 1.13.3, 1.14–16; 1.43.6). Позже Эвгемер превратил эту идею в общую теорию, утверждая, что все истории о богах на самом деле являются воспоминаниями о королях, королевах и других выдающихся смертных, а приписывание открытий правителям, которые впоследствии становились богами, стало обычной практикой, причем не только среди последователей Эвгемера: так, Плиний приписывает Семирамиде изобретение ткачества (ibid.: 7.417) и некоторых типов длиннокорпусных кораблей (ibid.: 7.57).
В это же время аналогичные дискуссии шли и в Китае. Там тоже существовала идея о постепенном изобретении искусств и ремесел, а «мудрецы», делавшие эти изобретения и открытия, часто представлялись в виде монархов. (Например, считалось, что Желтый император [442] лично изобрел домостроение и ткачество, а его жена – шелк.) Там тоже разгорелась оживленная полемика о моральном статусе технического прогресса: моисты [443] рассматривали технологические и социальные изобретения как подъем из состояния дикости, даосы – как отпадение от золотого века, а конфуцианцы занимали множество промежуточных позиций (Needham 1954: 51–54; J. Levi 1977; Puett 2002).
Если вся перестройка представлений об истории ограничивается тем, что в историях о создании культурных институтов первобытные боги просто заменяются на монархов, это не приводит к особенно серьезным последствиям. Современные короли всё равно остаются в тени своих предков. В самом деле, если основатель королевства окажется еще и изобретателем земледелия, металлургии или музыки, конкуренция с ним будет совершенно безнадежной. Однако если рассматривать историю как постепенную и непрерывную череду открытий и изобретений, как это делали некоторые греческие и китайские писатели эллинистического периода, то это, по крайней мере, допускает возможность конкуренции и даже возможность создания революционных инноваций в наши дни. Возможно, лучше всего представить это следующим образом: монарх, считающий себя одним из представителей длинной череды изобретателей, может использовать принцип суверенитета, позволяющий ему выходить за рамки традиционных структур и институтов – точно так же, как он позволяет выходить за рамки закона и морали,– чтобы стать своего рода внутренним королем-чужеземцем, способным направлять новую творческую энергию на подрыв существующих традиций изнутри. В результате – и это имеет решающее значение в данном контексте – король может одновременно идентифицировать себя с древней традицией (в рамках которой короли выступают в роли новаторов) и в то же время утверждать свое безусловное превосходство над ними, претендуя на совокупное наследие из всех их нововведений, а также на свое собственное.
Я уже отмечал в главе 5, что история королевства мерина была задумана именно так. «Тантара ни андриана», история и этнография Имерины объемом в тысячу двести страниц, написанная в 1860–1870-х годах авторами мерина и собранная миссионером-иезуитом по имени Калле (Callet 1908), представляет историю королевства как постепенный процесс изобретения, открытия или появления ключевых институтов сменяющимися королями мерина (используемая терминология, похоже, намеренно расплывчата в отношении того, какими именно):
• Андриамораморана – разделение игры, основные принципы иерархии.
• Андриандранолава – политическая риторика.
• Рафохи, Рангита – астрология, ритуалы первых плодов (сантатра).
• Андриаманель – железные оружия, металлургия, гончарное дело, каноэ, ритуалы обрезания, деньги и торговля.
• Раламбо – одомашнивание скота, овец, гадание, медицина, защитные талисманы (сампи), брачные обычаи, празднование Нового года.
• Андрианджака – обычаи погребения и траура, королевский культ предков.
• (Андриантомпокоиндриндра – наследник королевского рода, не правил: письмо.)
• (Андриандро – наследник королевского рода, не правил: мушкеты.)
• Андрианцитакатрандриана – рисоводство, ирригация, придворный этикет.
• Андриамасинавалона – правовые принципы, гадание с помощью яда [бенге], рабство, дополнительные брачные обычаи (развод, полигиния).
Для наших целей важно, что, когда речь идет о монархах-изобретателях (например, в китайской, вьетнамской, яванской, персидской, инкской или мексиканской традициях), в большинстве случаев наиболее важные принципы и институты являются открытием наиболее ранних монархов. В случае же Мадагаскара наиболее креативными оказываются три монарха в середине списка – Андриаманело, Раламбо и Андрианджака. Эти трое, по сути, знаменуют собой резкий разрыв со своими предшественниками, которых называют вазимба, фундаментально нецивилизованными существами, знакомыми с магией и некоторыми элементарными социальными формами, но не имеющими представления о металлургии и сельском хозяйстве.
Значение слова «вазимба» было предметом большого количества споров, но сегодня оно может либо обозначать предка, чье тело так и не было похоронено должным образом или чьи потомки забыли о нем и чей дух, следовательно, прячется в глуши и среди вод, либо относиться (например, во многих устных историях) к аборигенам, изгнанным нынешними жителями страны. Когда первые миссионеры слышали рассказы о вазимба, они неизбежно предполагали, что те представляют некую примитивную «расу», возможно, пигмеев, вытесненных нынешними жителями страны (хува), которых они приняли за волну поздних иммигрантов из Малайзии. (Хува на самом деле означает «простолюдин».)
Очевидно, что всё происходило не так, поэтому многие современные историки (например, Berg 1977, 1980; ср. Dez 1971a; Domenichini 2007) стали полностью игнорировать эти истории, предполагая, например, что, когда в устных преданиях говорится о ранних правителях как о вазимба, это означает, что они просто были похоронены в озерах или их тела были потеряны иным образом. Но дело обстоит несколько сложнее. С одной стороны, многочисленные истории, часто довольно древние, действительно говорят о войнах между хува и вазимба, в которых первые, возглавляемые королем Андриаманело, воспользовавшись недавно изобретенными копьями с железными наконечниками, разгромили вторых и оттеснили их на запад (W. Ellis 1838, II: Callet 1908; Savaron 1928, 1931; G. Ralaimihoatra 1973; Raombana 1980). С другой стороны, они также настаивают на том, что Андриаманело был сыном одной из двух последних королев вазимба – источники расходятся во мнениях, какой именно,– которые носили намеренно непривлекательные имена Рафохи и Рангита («Коротышка» и «Кучерявая») [444].
Здесь нет возможности вдаваться в подробности – люди потратили целые жизни, пытаясь разгадать эти истории, существует бесконечное количество традиций с бесконечными тонкостями интерпретации,– но одно кажется совершенно очевидным: мы имеем дело с классическим повествованием о монархе-чужеземце, которое было переписано. Например, отец великого изобретателя Андриаманело либо вообще не упоминается, либо рассматривается как совершенно незначительная фигура [445]. О нем говорят так, как будто единственное, что в нем важно,– это то, что он был ребенком Рафохи или Рангиты (источники расходятся в том, кого именно). Однако если мы обратимся к рисунку 3, то станет ясно, что происходит на самом деле [446].
Рисунок 3
На самом деле существует две королевские генеалогии [447]. Первая, та, что слева, тянется по непрерывной линии отцов и сыновей до самых ранних дней человечества. Однажды, гласит история, один из детей Бога спустился на землю, чтобы поиграть с вазимба в великих восточных лесах, но там угодил в ловушку после того, как был обманут и по неосторожности съел баранину (Callet 1908: 11 n. 1). Бог наказал вазимба – которые представлены как первобытные люди, не умеющие заниматься земледелием или скотоводством,– оставив своего сына править ими, а также предоставив ему в жены свою дочь. Плодом этого кровосмесительного союза стала королевская родословная. По расположению их гробниц (о которых еще помнили в начале XIX века, когда всё это было впервые записано) можно реконструировать неуклонное движение на запад от края лесов к центру Великого плато, которое в итоге и стало сердцем королевства мерина.
Королевская родословная справа занимала эту будущую территорию с самого начала. Поэтому можно предположить, что в обычном случае они и будут линией вазимба. И действительно, некоторых их потомков (это, в частности, Антехирока и Таласора) до сих пор называют вазимба, а иногда и «владельцами земли» (Fugelstad 1982; Domenichini 1982, 2004). Есть также намеки на то, что эта оппозиция между лесом и внутренними районами когда-то была центральной в королевском ритуале. Как объясняется в главе 5, по крайней мере со времен правления Андрианампоинимерины (1787–1810) существовала элитная группа с несколько пугающим титулом велонд-рай-аман-дрени («те, чьи матери и отцы еще живы»), происходившая из определенных привилегированных родов [448], которым было поручено содержать королевские гробницы, подносить первые плоды и руководить ключевыми событиями в жизни королевского дома. Хотя некоторые из этих родов были награждены за особые заслуги перед монархией, любая команда Велондрайамандрени должна была включать по крайней мере одну группу, живущую на краю Великого леса, и одну группу вазимба из центральных нагорий. На приведенной схеме Андриампенитра и Зафимами представляют лесников, а упомянутые выше Антехирока и Таласора – коренных «владельцев земли» [449].
Этих велонд-рай-аман-дрени следует тщательно отличать от андриана, что означает и «король», и «те потомки королевского рода, у которых всё еще есть королевский статус». Андриана делятся на семь сословий (субкланов королевского клана), самый старый из которых, как и полагается в соответствии с принципом горизонтального снижения статуса, является самым низким по рангу. Согласно летописям, система рангов [«дворян»] трижды реорганизовывалась тремя разными королями (Раламбо, Андриамасинавалона, Андрианампоинимерина), которые добавляли новые сословия (субкланы королевского клана) и отодвигали старые. Многие из велонд-рай-аман-дрени утверждали, что они на самом деле андриана или когда-то ими были, но были понижены в ранге в ходе одной из предыдущих реорганизаций.
Итак, первоначально, казалось бы, существовало довольно простое противостояние между вторгающимися монархами-чужеземцами и коренными «хозяевами земли», причем андриана были потомками первых. Однако в какой-то момент что-то произошло. Порядок был изменен. Две королевы вазимба, Рафохи и Рангита, которых помнят как местных предков в старой священной столице Аласоре, были вставлены в конец первой генеалогии, а три последующих поколения были представлены как время великих изобретений, когда божественная искра, уже проявившаяся в этой линии с самого ее начала, вырвалась наружу в великих подвигах – часто насильственных – творчества. Истории о чужеземных захватчиках превратились в истории о технологически более совершенных королях-созидателях, разгромивших своих врагов. Считалось, что большинство основных институтов общества мерина были изобретены или «появились» при таких королях и их сподвижниках в течение трех поколений, следующих за Рафохи и Рангитой, но короли продолжали рассматриваться как по крайней мере потенциальные изобретатели. Даже те линии, которые прервали королевскую генеалогию и продолжали признаваться андриана, отождествлялись с конкретными технологическими прорывами, на которые они часто сохраняли монополию: письменность, металлургию и так далее. Важнее всего, что это позволило вычеркнуть всех правителей до Андриаманело, принадлежащих любой королевской линии, как примитивных выходцев из более ранней исторической эпохи, «когда вазимба правили страной» (Savaron 1928: 68).
Мы не знаем точно, когда это произошло, но, скорее всего, примерно в то время, когда монархи мерина начали осушать обширные болота Бецимитатра, окружающие Антананариву (Raison 1972; Cabanes 1974),– грандиозный проект, создавший тысячи гектаров новых земель и, похоже, перевернувший прежнюю систему, когда короли правили людьми, но индигенные томпон’тани, или «хозяева земли», по-прежнему владели землей. Короли мерина стали называть себя томпон’тани, претендуя на владение всей землей в королевстве в рамках расширения элементарного принципа суверенитета [450], а такие группы, как Таласора и Антехирока, были лишены какой бы то ни было ритуальной роли, связанной с землей, которой они когда-то могли обладать – теперь их роль сводилась к «уходу» за королевским домом и заботе о королевских мертвых (Fugelstad 1982: 65–70).
Если на Бали, где правители также претендуют на божественное происхождение, короли постоянно отдаляются от благодати, создавая противоречие между вертикальным и горизонтальным снижением статуса, то короли мерина в этой новой версии династической истории продвигаются вперед – что во всяком случае означает, что два принципа, восходящий статус для королей и нисходящий статус для всех, кто отделяется от королевской линии, приведены в соответствие друг с другом.
Прогрессистская идеология помогает объяснить наполеоновские амбиции королей мерина XIX века, которые стремились стать королями-философами эпохи Просвещения, и то, почему они стали восприниматься своими подданными прежде всего как игривые и несносные дети. Думаю, это также помогает объяснить, как логика королевского культа предков стала популяризироваться, что привело к развитию зрелищного ритуала погребения (ландшафт, повсюду усеянный каменными гробницами, периодические фестивали, ради которых даже городские профессионалы выезжают в сельскую местность, чтобы эксгумировать тела предков и обернуть их новыми шелковыми саванами), которым горные районы славятся и по сей день. Проблема, с которой столкнулись суверены мерина, заключалась прежде всего в том, как удержать свои позиции перед лицом постоянно растущих легионов всё более древних мертвых предков. («Даже мертвые,– гласит одна малагасийская пословица,– желают быть более многочисленными».) Даже после того как местные жители величественным жестом списали их всех со счетов как примитивных вазимба, они, похоже, сохранили культы гробниц своих ушедших монархов, теперь смешавшиеся с более древним представлением о духах вазимба как о потерянных духах вод и дикой природы, истинных «владельцах земли» (см., например, Callet 1908: 256). С падением монархии после французского вторжения в 1895 году каждая местная родовая группа немедленно заявила о своем статусе томпон’тани, настаивая на том, что они являются владельцами своих родовых территорий. Подавляющее большинство также настаивало на том, что их предки-основатели, или разамбе, сами имели какое-то королевское происхождение.
Такие заявления необязательно являются выдумкой. Поскольку за столь долгий период существовало так много королей и королевств, а когнатическая родословная позволяет прослеживать родство как по мужской, так и по женской линии, несомненно, практически любой житель Имерины мог на том или ином основании сделать такое заявление. Что же произошло со всеми побочными родами, отпочковавшимися от правящей династии до Андриаманело (кроме тех, что носили имя велонд-рай-аман-дрени)? Мы не можем этого знать. Источники сосредоточены почти исключительно на тех, кто был приближен к королевской власти. Но иногда по тем или иным причинам в поле зрения попадают и менее известные группы.
Например, в 1895 году, вскоре после того, как французские войска захватили малагасийскую столицу, на землях, окружающих Аривонимамо, произошло восстание, в ходе которого была убита семья миссионеров-квакеров. Его возглавила очень большая родовая группа под названием Занак’Антитра, и по этой причине эта группа, которая даже не упоминается на 1243 страницах «Тантары», стала объектом пристального внимания (Clark 1896; Renel 1920: 39, 128–129; M. Rasamuel 1947, 1948; Peetz 1951a; Danielli 1952). Таким образом, мы имеем некоторое представление о том, как могла выглядеть история местного предка в то время, когда формировались ритуалы погребения в том виде, в котором они практикуются сегодня (Larson 2001). Занак’Антитра утверждали, что происходят от ветви андриана, отколовшихся от Занак’Андриампенитра, лесных жителей гор Анкаратра, расположенных далеко к югу от центра королевства мерина – последних, которые сами утверждали, что откололись от королевской династии за много поколений до этого (как показано на рисунке 3 выше) [451]. По их словам, примерно в 1790 году их предок Андрианциханка и его семья были вынуждены покинуть свои родовые земли во время разрушительной войны и попросили убежища у некой принцессы Равао. Она согласилась принять их при условии, что они откажутся от своего статуса андриана. Позже, даже когда ее муж, король Андрианампоинимерина, предложил восстановить его ранг, Андрианциханка отказался, настаивая на том, что предпочитает не властвовать над другими.
К 1990-м годам эта история, похоже, стала шаблонной. Подавляющее большинство сельских жителей утверждали, что их предки в какой-то момент были андриана. Многие настаивали, что они и сейчас ими являются [452]. По сути, страна теперь населена потомками десятков маленьких монархов-чужеземцев, в результате чего та же самая логика снижающегося статуса и тяжелое бремя, которым являются угнетающие и всё более многочисленные предки-соперники, ранее преследовавшие лишь центральную власть, теперь распространилась на всех остальных [453]. В результате мы имеем население, борющееся с памятью о своих собственных дедах и прадедах с помощью тех же самых инструментов (неблагоприятная сакрализация, вытеснение и т. д.), которые когда-то использовались против королей, в своего рода всеобщей войне против мертвых.