Как же следует понимать это представление о монархе как о ребенке, воспитываемом народом?
На большей части Мадагаскара монархи обычно представляют себя чужеземцами: они ведут свою родословную от далеких королевств, экзотических полузабытых земель, таких как Мангалор или Мекка. Как показал Маршалл Салинз (Sahlins 1981b, 2008), в этом нет ничего необычного. Большинство монархов настаивают на своем происхождении откуда-то из-за пределов тех земель, которыми они правят. В мифе, а также в ритуале сценарий с монархом-чужеземцем, как его описывает Салинз, следует вполне предсказуемому нарративу: сначала монарх, прибывший издалека, внушает своего рода священный ужас, как чужая, неистовая сила, чья абсолютная витальность выражается в склонности к произвольным актам насилия. Но, покоряя свой народ, он также исподволь покоряется ему; часто кульминацией этого становится его женитьба на дочери народа, которым он правит и который тем самым становится для него ближайшим аналогом родителей; в ходе этих событий он оказывается окружен, инкорпорирован и одомашнен своим народом и даже символически умерщвлен, чтобы возродиться как дитя этого народа [295].
Не может ли нечто подобное происходить и здесь? Перспектива связать одно с другим выглядит очень заманчиво. Но есть проблема: суверены мерина в действительности не пытались представить себя чужеземцами. В других частях Мадагаскара королевские династии, напротив, представляли себя именно так. Они были склонны видеть себя в роли чужаков-завоевателей, навязывающих свое господство автохтонному населению, которое считалось истинными «владельцами земли» (томпон’тани) и которое поэтому сохраняло некоторые важнейшие ритуальные привилегии, такие как право выдвигать кандидатуру монарха или возводить его на престол. Хотя в ранней истории мерина можно найти следы таких институтов, самое позднее к концу XVIII века от них не осталось и следа. Официальные истории стали представлять всё население мерина, андриана и хува, как иноземных захватчиков, а истинных коренных жителей страны, вазимба,– как эльфоподобных первобытных людей, которые были побеждены и изгнаны из страны. Короли мерина претендовали на абсолютную власть надо всем в своих королевствах, включая все земли и рабочую силу (Fugelstad 1982).
Тем не менее можно сказать, что в образе монарха-как-ребенка, особенно ребенка несносного, как Лейлоза, по сути, связываются воедино две его ипостаси из истории о монархе-чужеземце: монарха-как-аутсайдера, стоящего вне морали, и монарха-прирученного-народом.
В своем очерке о божественной монархической власти у шиллуков (глава 2 настоящего издания) я предположил, что эти же два элемента часто соединяются несколько иным образом. Из этого сценария можно также вывести два более общих принципа, которые всегда присутствуют одновременно и находятся в постоянном взаимном напряжении. Я назвал их божественной и сакральной монархической властью. Первая имеет место не столько в тех случаях, когда королей принимают за богов (такое случается на удивление редко), сколько тогда, когда они действуют как боги – то есть безнаказанно вершат произвол. Божественная монархическая власть соответствует суверенитету в понимании, предложенном Карлом Шмиттом в «Политической теологии» ((1922) 2005), как то, что находится вне правового порядка и, следовательно, может его конституировать. Сакральная монархическая власть – нечто совсем другое. Быть «сакральным» означает быть «отделенным», что признавал еще Дюркгейм, опираясь на логику полинезийских табу, поэтому на практике наделение короля статустом сакрального существа всегда означает окружение его столь сложной системой ограничений, протоколов и табу («не касаться земли, не видеть солнца» [296]), что суверену становится крайне трудно осуществлять свою произвольную божественную власть иначе, как в очень тщательно ограниченных формах. По существу, и это особенно верно в небюрократизированных королевствах, чем сложнее придворный церемониал, тем меньше реальная персональная власть монарха.
Я хочу сказать, что помпезность и протокол, которыми окружены власть имущие, редко, если вообще когда-либо, являются творением их самих – это не более вероятно, чем то, что король Туго, которому иногда приписывают «изобретение» сакральной монархической власти у шиллуков, счел хорошей идеей создать отряд палачей, уполномоченных убить его, как только старшие жены решат, что он утратил прежние сексуальные способности. Почтительность – это всегда палка о двух концах. С одной стороны, жестокие мужчины неизменно требуют «уважения», определенного вида ритуальной почтительности; с другой стороны, крайние формы такого уважения могут легко превратиться в способ изоляции и контроля над такими жестокими мужчинами. Это остается верным, даже если монарх в других отношениях остается деспотом, способным по своей прихоти отдавать приказы о казнях и подобных актах впечатляющей жестокости или разрушения: во-первых, потому что все монархи, достойные называться таковыми, в той или иной степени деспотичны, а «суверенитет» и «деспотизм» – по существу одно и то же; и, во-вторых, потому что напряжение между божественным и сакральным аспектами монархической власти всегда в той или иной степени конституирует саму эту власть. Это правда, что ритуализация может зайти слишком далеко и полностью выхолостить содержание монархической власти, сделав монархию сугубо церемониальной или конституционной. А вот обратный процесс в реальности невозможен. Даже в случае с Лейлозой, который из монарха превратился в нечто очень похожее на обычного бандита, потребность его сына утвердиться в более высоком статусе, чем просто сын бандита, заставила его быстро передать большую часть своей власти кому-то другому.
Таким образом, вполне можно сказать, что и классические предания о монархе-чужеземце, и образ монарха-ребенка суть два разных способа прояснить это фундаментальное напряжение. В королевстве мерина оно выражалось прежде всего во фразе мпитайза андриана, что буквально означает «няньки короля». Так называли всех основных помощников и советников монарха, то есть тех, кто создавал и поддерживал придворный церемониал. Этот же термин применялся к тандапа, или дворцовым слугам (Cousins (1876) 1963: 50; André 1899: 55–56 n. 1; Callet 1908: 324, 361, 500, 634, 832, 895, 904, 1053, 1063, 1084, 1187, 1100; Soury-Lavergne and de la Devéze 1913: 312), королевским советникам (Callet 1908: 425, 691, 832, 943, 962, 1028–1029, 1006, 1146), прорицателям и хранителям чар, защищавших королевство (Jully 1899a: 325; Callet 1908: 19, 165, 440; Domenichini 1977) [297], а также челяди, чьей задачей была поддержка различных мелких вельмож, приписанных к менакели, или местным поместьям (Callet 1908: 148, 439, 492, 1043),– считалось, что эти последние «нянчили» или «воспитывали» этих отпрысков королевской линии так же, как народ – короля [298]. Таким образом, этот термин можно применить либо к тем, кто кормил, заботился и физически поддерживал монарха, либо к тем, кто занимался его постоянным образованием: напоминал ему о его обязанностях и ответственности и направлял к надлежащему поведению [299]. Ни то ни другое не было всего лишь метафорой. В исторических преданиях, мпитайза регулярно обращаются к монархам, используя неформальное второе лицо, иалахи или лейреци,– что было бы совершенно возмутительно, будь эти обращения адресованы человеку более высокого статуса в любом другом контексте (у них нет точного английского эквивалента, но это было бы примерно аналогично обращению к королю как к «мальчику» [300]), а монархи отвечают обращениями, которые ребенок использовал бы, обращаясь к отцу, опекуну или человеку, старшему по возрасту: икиаки или идада.
Разумеется, эти же самые мпитайза андриана отвечали и за само создание королевского ритуала.
Выше я отмечал, что королевское домохозяйство всегда венчает сложную систему ритуального труда. Как правило, оно также несколько отличается от домохозяйств, составляющих основу королевства, поскольку, если в обычных семьях создание новых людей и обеспечение их всем необходимым было неразрывно связано с производством и обслуживанием вещей, то королевские домохозяйства по большей части производили только людей. К этому можно добавить: но они делали это не без посторонней помощи. В более широком смысле – очевидно, именно это и происходит в данном случае – организация ритуального труда в масштабах всего королевства была направлена не только на материальное обеспечение монарших семейств, но и на активное формирование того потомства, которое эти семьи производили. Каждый по-своему участвовал в воспитании королевских детей, причем не только в смысле предоставления им еды и одежды, но и в более широком смысле участия в их взрослении: одни группы проводили ритуалы обрезания принцев, другим поручались игры с принцессами и так далее. Однако, парадоксальным образом, именно потому, что задаче воспитания детей короля уделялось такое огромное внимание, она всегда оставалась незавершенной. Короли и королевы никогда полностью не вырастали и не становились до конца самостоятельными. В каком-то смысле они оставались вечными детьми. Это же обстоятельство было и ключом к их легитимности – их холили и лелеяли, обеспечение их здоровья и благополучия было общим делом всех амбаниандро, простых людей, или «поденщиков» (under the day),– но также и очевидным ограничением для осуществления власти, поскольку, как мы увидим, хотя детские проявления капризов были вполне ожидаемы, представление о монархе как о ребенке, по сути, позволяло кому угодно вмешаться и по-матерински мягко, но настойчиво призвать монарха к порядку, когда считалось, что он переступил границы допустимого [301].
Я предполагаю, что это именно та идиома, через которую здесь обыгрываются отношения божественной и сакральной монархической власти. Идиома монарха как ребенка, нуждающегося в опеке, задает ту рамку, в которой произвол власти и даже произвольное насилие отдельных монархов, которого было немало в истории мерина, не только обретает смысл, но и может стать символом легитимности, хотя и легко оспариваемым.