В предыдущей главе были описаны тяготы, с которыми столкнулись странники в подполье, и стратегии их реакции на эту почти беспрецедентную для них ситуацию. До этого момента позднеимперская и раннесоветская исторические траектории сообщества странников развивались параллельно и по схожим сценариям с другими религиозными сообществами, от мусульман до скопцов. Странники прошли путь от самооткрытия в начале XX века до энергичного взаимодействия с советскими властями в 1920‑х и наконец были выдавлены в подполье к началу 1930‑х сталинской культурной революцией. Это мог быть предсказуемый и телеологичный конец их истории. Однако поставить точку здесь означало бы лишить возможности высказаться тех странников, которые обрели голос именно в это тяжелое для сообщества время. В этой главе речь пойдет о тех странниках, для которых сталинская культурная революция оказалась временем возможностей, поскольку открывала для них новые и привлекательные социальные ниши.
Глава посвящена взгляду на предвоенный сталинизм740 тех, кому было с ним по пути. Хотя, как уже говорилось во введении, споры о применимости термина «модерность» к российской и советской истории не прекращаются уже несколько десятилетий, речь пойдет о том, что новые социальные условия 1930‑х годов воспринимались теми, кто существовал в них, как новые, современные и позволяющие им переопределить свою идентичность в неких новых рамках. С точки зрения некоторых странников те социальные ниши, которые открывал для них этот режим, сталинизм 1930‑х годов, выглядели чрезвычайно привлекательными именно своей современностью и вместе с тем ограничениями этой современности. Кроме того, по крайней мере один из моих героев смог уловить знакомые и привлекательные эсхатологические интонации в непрерывно колеблющейся советской идеологии рубежа 1920‑х и 1930‑х годов741.
Илл. 3. Максим Иванович (Залесский) в конце 1920‑х. ГАЯО. Ф. Р-221. Оп. 1. Д. 313. Л. 39
Главный герой этой главы уже неоднократно упоминался выше. Теперь настало время рассказать его историю, которая и дополняет траектории героев предыдущих глав, и противоречит им. Речь пойдет о Максиме Ивановиче Залесском (1894?–1975)742, сыне крестьянина, историке-любителе, в разное время работавшем в колбасной лавке и на лесобирже, а также состоявшем на службе в ОГПУ–НКВД–МГБ. Кроме того, что представляется наиболее важным в контексте описываемой истории, Максим Иванович был странником-мироотреченцем и одним из последователей корнило-федоровцев.
Работая в ОГПУ–НКВД–МГБ, Залесский фактически был осведомителем, или стукачом. Эта социальная ниша (если ее можно так назвать) имеет глубокие корни в истории российской правоохранительной системы. Однако, несмотря на то что по крайней мере с конца XVII века и по сей день доносчики – важная часть деятельности формирующихся и развивающихся институтов политического сыска743, в период Большого террора, вопреки устоявшимся культурным представлениям, лишь небольшая часть политических дел основывалась именно на доносах осведомителей744.
В российском и советском общественном воображении прочно укоренился отрицательный образ стукача, действующего в корыстных целях. Как правило, доносчики не оставляли после себя воспоминаний и признаний, которые могли бы пролить свет на их понимание этической стороны своей деятельности. Однако Максим Иванович – это явно не тот случай. Максим Иванович подробно описал, что двигало им, когда он вступал во взаимодействие с правоохранительными органами. Я оставляю за скобками личную моральную оценку того ремесла, которым занимался мой герой. В первую очередь случай Залесского ценен для меня, поскольку, помимо прочего, позволяет продемонстрировать, каким представлялся механизм советской репрессивной машины 1930‑х годов тем, кто поддерживал ее производительность.
Биография Залесского уже становилась объектом исследования. Ирина Пярт показывала, как в воображении Максима Ивановича «народный милленаризм» странников переплетался с милленаристской советской идеологией и как это переплетение привело его к сотрудничеству с советскими правоохранительными органами745. В свою очередь, я, во-первых, вписываю случай с Залесским в более широкий контекст истории странников первой трети XX века; во-вторых, привлекаю более широкий круг источников, позволяющих глубже понять биографический путь Максима Ивановича. Наконец, в-третьих, объяснение сотрудничества Залесского с ОГПУ смешением в его картине мира советского милленаризма и эсхатологии странников представляется не совсем исчерпывающим. Я пытаюсь понять, что еще могло побудить Залесского сделать решающий выбор.
Безусловно, их вера (в том числе вера в разворачивающийся эсхатологический процесс) была исключительно важна для странников. Однако не менее важной для них была собственная прагматическая гибкость, позволявшая им энергично занимать подходящие социальные ниши, открывавшиеся перед ними на фоне постоянно меняющейся позднеимперской и раннесоветской социальной реальности. Иными словами, я считаю, что странники, включая Залесского, не были столь уж твердолобыми милленаристами, которых могла привлечь в советское пространство только идеологическая семантика, отдаленно напоминающая их собственную религиозную. Межвоенный сталинизм должен был предложить странникам нечто еще. Нечто, что смогло бы удовлетворить их насущную потребность быть частью более широких социальных пространств. И хотя время религиозных попутчиков для советской власти закончилось в конце 1920‑х годов, сложному и многогранному сталинскому социальному пространству все же было что предложить странникам.