К книге
Самое ценное во мнеЧистые земли. 8. Разбивается «практический потолок», рыба-лед задыхается в слезах счастья
68%
Чистые земли. 8. Разбивается «практический потолок», рыба-лед задыхается в слезах счастья
25

Самолеты летают высоко. Глыба металла, фаршированная чемоданами, людьми и индивидуальными ланч-боксами, поднимается на восемь-десять километров над землей. Однажды я задумалась, зачем так высоко, погуглила. Оказалось, что все дело в воздухе. Чем выше, тем меньше его сопротивление, а значит, и топлива приходится тратить меньше. Если бы мы поднимались, скажем, на один километр, то понадобилось бы заправляться в несколько раз чаще, иначе самолет просто упал бы посреди океана.

Мне нравится думать про высоту. Про то, что это такое для человека, если он сам и самолет, и все вокруг. Наверное, это любовь. Или вдохновение. Или что-то еще в том же духе. То, что помогает преодолевать страшные расстояния между собой одним и другим и оставаться при этом все тем же человеком.

Хорошее словосочетание, которое я узнала, читая про самолеты: «практический потолок». На какой-то высоте разреженность воздуха из преимущества становится опасностью, потому что минимум воздуха необходим для поддержания тяги двигателей.

Однажды я видела запись неудачного взлета. Это было в госпитале. На столе в общей комнате стояла большая картонная коробка. Я приняла ее за лично мне принадлежащий подарок: такие интерпретации мое воображение предлагало в тот период очень категорично. Рядом не было никого из персонала, так что я беспрепятственно открыла ее и обнаружила множество бумажек и тетрадок. Наверное, они принадлежали выписавшимся пациентам. Я наугад взяла тетрадь и стала листать.

Тетрадь начиналась убористым почерком: буквы теснились, наезжая друг на друга, стесняясь перейти за поля или занять больше половины клетки. Через несколько страниц они выдохнули, расправились. К середине их начало пошатывать, поля уже не были чисты. Мне стало страшно. Вспотели руки. Я стала листать быстрее, почти не следя за текстом, только за общей картинкой разворотов: да, к концу речь исчезла, стала бессвязным набором пьяных линий.

Собственно, я и сама была участницей неудачного набора высоты. Мой самолет коснулся «практического потолка» и испытал турбулентность, которую я приняла за падение и экстренно выбросила все, что было в тот момент второстепенным: логику, социальные ограничения, осторожность. Можно ли как-то рассказать об этом? Есть ли для этого слова?

С этими мыслями я сажусь в самолет Лондон – Москва. В полете со временем происходят метаморфозы. День прибавляет или сбрасывает часы, можно даже выехать и приехать в одно и то же время. Так играет пространство, находящееся со временем, если размышлять психологически, в нездоровых, созависимых отношениях.

В полете я смотрю на облака, мало изменившиеся с дня моей последней поездки на родину. Усилием воображения я даже могу представить, что лечу не в Россию, а наоборот, возвращаюсь в Англию. Словосочетание «сила воображения» веселит меня не меньше, чем «практический потолок». Возможно, у них есть что-то общее.

Сила воображения возводит вокруг меня коридор библиотеки Эксетерского университета: на полу синий ковролин, я прижала телефон к уху, дедушкин голос очень слаб, я не помню, что он говорит. Он говорит: будь счастлива. Пусть все будет хорошо. Главное, чтобы все было хорошо.

Он залез на табуретку, чтобы поменять лампочку. Он упал. Он в больнице. Ничего опасного, говорят сначала. Но нога опухает, сердце щемит. Его отправляют в стационар.

Ощущение неудачи. Я не могу ничего сделать со звенящим чувством потери. Чтобы как-то этот звон притупить, решаю приехать домой. Денег на карточке может не хватить. Звоню брату, он покупает билет на утро следующего дня. Вечером я узнаю, что дедушка умер.

В самолете Москва – Лондон, возвращающем меня с похорон, все и начинается. Ко мне приходят слова. Они приходят и взрываются в моей голове. И в эхе, проходящем по телу волной от этого взрыва, есть что-то странное. Бог и собака. Небо и асфальт. Спойлер и графика. Все слова кажутся мне одинаково священными, будто нет никакой разницы, сколько им лет и какой язык их произвел, будто неважно, понимаю я их или нет, они просто начинают вдруг приходить в меня, разбрызгивают фейерверк своей невероятной, недостижимой, творящей материи.

Материя. Внутреннее путешествие, совпадающее с путешествием внешним. Декорации меняются под давлением тепла сознания. Мышление похоже на лепку, а время – на пластилин: поражает невинность сопротивления любой, даже устрашающей формы.

И вот я выхожу из пластилинового самолета, я приехала из пластилиновой Англии, я побывала в пластилиновом госпитале, и меня встречает пластилиновый брат. По дороге домой он говорит, что я чокнутая, и плачет. Ему больно, что мне все кажется кукольным. Я стараюсь поправить его – пластилиновым, но он в этот момент слишком соленый, чтобы понять, о чем я.

Дома никому не нравится моя идея пластилинового путешествия. Не могу решить, что говорить маме, что говорить папе, иду ли я спать или разбираю вещи.

Мои пальцы сейчас в нерешительности: лепить ли кружку, из которой мы пьем чай, или возводить небоскребы, между которыми я гуляю, что делать со слезами. Они такие крошечные, но так важны для дополнения образа.

Единственное, что получается у меня слепить, чтобы рассказать о том, как я чувствую себя в родительском доме, – черное, мягкое, бесформенное что-то. Наверное, напоминающее круг оттого, что я долго держу его в руке.

– Мы не понимаем пластилин, – говорит мама.

Я откладываю пластилин и рисую.

Я ездила на ретрит вместе с буддистами. Там у меня заболела голова. Она была как самый плотный металл. Иридий – подсказывает «Википедия». Голова была как иридий.

Чтобы вылечить эту голову, чтобы разрядить ее пульсирующую плотность, я попросила акупунктурщика провести со мной сеанс. И когда он вставлял иголки в мое тело, я вдруг вспомнила, как мы с Другом лежали на кровати и по очереди переворачивали страницы книги.

И когда акупунктурщик попросил показать ему язык, я вспомнила, как мы с моим Другом целовались. И, когда в мой лоб вошла иголка, я испугалась, что душа, которую я пригласила в себя благодаря Другу, уйдет из меня, и, подтверждая мою страшную догадку, душа прошлась по всему моему телу и вылетела. Я осталась с бьющимся сердцем и умом, складывающимся в речь. Но внутри было пусто.

И чтобы не думать об этом, я зажмурилась. Мастер вышел из комнаты, погасив свет, а я продолжала слышать, как со скрипом открываются и закрываются двери, как входят и выходят люди.

тук… тадам… тук… тадам…

Но дверей в доме было всего две, и никто не мог открывать их так часто.

А утром, как только рассвело, я догадалась, что мертва, хотя, возможно, путь назад еще есть, если я разгадаю, в каком моменте смерть изъяла меня из правильного мира и перенесла в эту его копию, к смерти?

Возможно, я просто так глубоко погрузилась в медитацию, глубоко и неправильно, что мое неподготовленное сознание стало мне показывать картинки, похожие на реальность?

Или упал самолет, везущий меня в Англию: шок от падения стер мои воспоминания?

Память подсказывала отрывки из снов, которые я видела в детстве: в этих снах были и заливные луга южной Англии, и маленький домик, похожий на тот, в котором мы остановились для ретрита. Сны, как инсталляции в музее Тейт, знали про меня больше, чем я сама.

Или еще раньше: я умерла в тот вечер, в тринадцать лет, когда увидела на руках множество очень маленьких черных точек, когда сердцебиение показалось мне ненадежно тихим, а слабость в голове и руках, вызванная недоеданием, – фатальной, неисправимой?

Или – акварель как будто выпала из моих рук и стала сама рисовать, а я только смотрела – я никогда не рождалась, и вся моя жизнь на самом деле – попытка освоиться в зыбучем песке сна, в коме?

Но кто тогда я? Ответить на вопросы было невозможно, но во мне была уверенность, что по ту сторону, в реальности, есть кто-то любящий меня, кто-то ждущий встречи со мной. И пока я нахожусь в трансе, неважно, после аварии или во время медитации, он заботится там обо мне, и там проходит мое настоящее время.

И звуки, которые я сейчас слышу, – возможно, я наконец действительно слышу то, что происходит в реальности, а не в воображении: так во время пробуждения человек вздрагивает от того, что хлопает форточка.

Эта идея казалась мне все более и более убедительной, только сама возможность и убедительность сна во сне смущали меня, но тогда, когда я думала эти мысли, воспоминание о сне было уже где-то далеко, потому что я не могла спать, а могла только думать о том, что хочу проснуться и обнять того, кто ждет меня.

Любовь не была внезапной для меня. Я чувствовала, что меня любят, с самого начала, и, обнаружив простое объяснение своему то возникающему, то гаснущему ощущению пребывания в чужой любви, я легко поверила в то, что моя жизнь – иллюзия, а любовь, ожидающая меня за ее границей, – настоящая.

К счастью, когда краски предлагали эскизы, я больно ударилась локтем о кровать, и идея, что тело мое – иллюзия, как-то потупилась и поникла.

Нет, мое тело настоящее, и, если мне нужно проснуться, я буду открывать именно эти глаза, а если нужно будет обходиться без глаз, то они мне предложат это вежливо и прямо – так, как делают любящие.

Я пошла в лес около ретритного центра и села у реки, говорившей сразу на нескольких языках. Из нее вышел маленький человек и объяснил мне три вещи, которые я должна буду пересказать кому-то, кого я вскоре встречу.

Первое, говорил он, хмуря свое прозрачное серебристое, будто сотканное из паутины, лицо, ты должна понимать, что не они управляют миром. Хоть ты и видела, что они создают и передают идеи всем, кто думает, что принимает решение, на самом деле они не больше чем домашние животные. Второе, сказал он, ты должна благодарить за то, что узнала. Третье – предложи свою инициативу.

Держать сразу три вещи в голове кажется очень трудным, но я держу их до последнего, доношу до гостиной, где участники ретрита очень медленно, очень закодированно совещаются. Ничто в них не выдает властителей мира: пара играет с ребенком, женщина делает простирания, люди за столами обсуждают политику и образование.

– Если бы у всех была своя земля и переход земель бы фиксировался, то мусора бы почти не было. У нас, в России, земля ничейная и часто грязная. Или чистая, но тогда принадлежит одному или совсем ничья. Общее и чистое – сложный нонсенс, для него нужны правила, но кто устанавливает правила, если единоличный владелец земли – каждый? – говорю я, подхватывая разговор про частную собственность.

Краски перестают рисовать. Теперь я просто смотрю фильм, который без всяких усилий на неведомой мне высоте переносит меня через время и пространство. Между несколькими камнями в лесу я вижу проход в другой мир. Это арка, высотой мне по щиколотку. Вглядываясь в нее, я вижу, что там, на другой стороне, – зеленый прекрасный лес и дорога. Все миниатюрное, но совершенно понятно, что, если совершить переход, уменьшусь и я.

Я не делаю попыток нарушить этот проход, просто смотрю на него, пораженная. Потом перевожу взгляд наверх. И вижу холм, на котором распяли Христа. Самого Христа там, конечно же, нет. Зато вокруг ходят пожилые туристы. В бинокли они рассматривают ангелов, пролетающих над полем: ангелы совсем не похожи на топ-моделей и вообще не похожи на людей: они просто сгустки света, теплого и холодного одновременно.

Я приезжаю в город с буддистами и начинаю теряться. Я не знаю, как относиться к городу. Я вижу, что это место цели, место движения, место для создания, но не нахожу, кто я и для чего.

Но это чувство, чувство неприлаженности, приходит не сразу. Несколько дней я просто восхищаюсь: восхищаюсь идеальной графикой игры, в которой оказалась, тем, как быстро зрение восстанавливает панораму, стоит мне повернуться.

Я восхищаюсь многочисленными любовными посланиями и воодушевлением, которые посылают мне постеры на улицах, случайные прохожие, книги в магазинах. Все продумано для меня до мелочей: когда я забываю ключи, входная дверь остается приоткрытой, так что я легко попадаю внутрь, преодолевая домофонное заграждение.

Я думаю о том, пойти ли мне в кафе или поесть в парке, и в этот момент начинается дождь, который знакомит меня с Крисом, который целует меня в первый же час знакомства, у которого дома Библия с особенно приятной обложкой и йогический коврик в облаках.

Я беспокоюсь: достаточно ли я хорошая для этой сказки – не нарушаю ли я ее законы? Я боюсь нарушить законы, и, как будто в ответ на это, ко мне прилетает предупреждение: я все еще не сплю. Затем у меня в руках загорается листок бумаги, обжигает руки и волосы. Вода на столе превращается сначала во что-то черное, а затем в красное.

Я заглядываю в комнату Кэт, надеясь поговорить с ней и услышать что-то нормальное, приземляющее. Там царит полный хаос. Ее комната больше моей, но свободного пространства почти нет. Кэт идет на меня боком по узкой тропинке, проложенной через джунгли хлама. И все равно задевает что-то спиной.

– Фак, – говорит она. – Я нашла квартиру, но не смогу переехать, пока не разберусь со всем этим.

Она выглядит сонной и уставшей, ее глаза покраснели, а рот приоткрыт. Нет, она не может мне помочь.

– Нет, я не останусь, мне надо быть дома, – говорю я Крису: он предлагает остаться, просто так: ему не хочется садиться за руль. Нам необязательно что-то делать. «Ты можешь лечь в гостиной». – Мне очень хочется остаться, его дом завораживает спокойствием. Но я настаиваю: поедем. Он подвозит меня обратно. Я снова не сплю.

Я не объясняю ему причины, потому что думаю, что он должен знать сам или понять. Они не прощают ошибок. Они ждут, когда я сделаю что-то, что они смогут интерпретировать как ошибку.

На следующий день я иду на урок свободного движения. Вижу лежащего на полу пожилого мужчину и понимаю, что вот он – тот старый усталый создатель, к которому меня посылал человек из воды.

Наш ведущий старый и одинокий, он двигается бесстрастно, он не обращает на меня внимания. Зал огромный, а он занимает только его небольшую часть. Он устал создавать, понимаю я. Или уже не я, а она – они?

Она безобразно ведет себя: кричит, говорит, что не он тут хозяин. Что и им, тем, кто рос на его глазах, есть тут место. Мы умеем создавать, говорят мои тени. Мои тени поднимаются, им надоело быть удобными и шептать. Они хотят наверх.

Друг тоже тут, он тоже пришел на урок свободного движения, он спрашивает меня, все ли в порядке, не хочу ли я поехать к нему. Я не хочу, я не уверена, что это безопасно для нас, что это не сочтут нарушением.

Я иду к вокзалу, поезд должен довезти меня от Тотнеса до Эксетера, и не дохожу до него: вдруг оказываюсь в райском саду, огороженном проволокой. Близится полночь. Я прижимаюсь к большому дереву, оглядываю огромный заливной луг и понимаю, что уже нарушила правила и надо было остаться у кого-то. У Криса или у Друга, неважно.

Я сижу под деревом и чувствую, как начинает подбираться холод. Я знаю, что там, за оградой из колючей проволоки, будет что-то страшнее, чем холод, но все-таки встаю и иду. Брожу, слышу звуки леса и скрежет, кажется, ада, а потом останавливаюсь и прошу Бога вывести меня. И он присылает за мной машину с фермером, везущим яблоки.

И так далее, и так далее, и так далее.

Как в случае с домом Криса – убежищем, снимающим тревогу, – я отказываюсь остаться в безопасном месте. В месте, где мне спокойно, я не задерживаюсь. Я решаю продолжить. Как будто нетерпеливо проматываю рекламу, чтобы досмотреть захватывающий триллер.

Я пишу и говорю на своем языке, родном, но история опять получается какой-то другой, какой-то чужой, а проверенные слова, вроде Бога и любви, отскакивают, заколдованные слабостью, выеденные порчей.

В Москве я разбираю чемодан и нахожу крест, сделанный одним пациентом госпиталя из осоки. Я вешаю его на стену. Мне кажется, я со многими нашла там общий язык. Проблема всего лишь в том, что у нас разная терминология и область изучения. Но любовь у всех одна. И проигрыш – каждый зашедший туда проигрывает вчистую.

Через неделю после возвращения в Москву я записываю видео. Пытаюсь сделать так, чтобы ролик выглядел естественно, но это получается только с десятого раза. Я говорю Крису, что буду рада его увидеть. Мне надо восстановить паспорт и найти денег, но это ерунда, через пару месяцев мы можем встретиться где-то в Европе. Говорю, а сама не очень в это верю.

Видео – очень странная штука. Это кусочек человека, но человека за ним в момент воспроизведения уже нет. Но он там был. Я думаю об этом, когда отправляю видео, и еще через год, когда отправляю Крису почтой его Библию и получаю снова то самое сообщение: нет.

Нет, я останусь в темноте.

Нет, темноты не существует.

Нет, ты все придумала.

Нет, эта реальность слишком тяжелая.

Нет, мы не разместим это.

Нет, я никогда не говорил с тобой так.

Нет, я говорю с тобой как умею.

Нет, выключи свет.

Нет, направь на меня его.

Я есть свет.

Нет.

Спасибо, любимая.

Читая это сообщение, я ставлю музыку Друга и тихонечко танцую. Я ничего в ней не понимаю. Я знаю, что музыка помогает перемещаться, но боюсь ее, как сверхскоростного средства. Как очень властного средства, задающего высоту.

Я танцую в своей тесной московской комнатке, комнатке, которую я не люблю. Я очень сильно, до слез, жмурю глаза, желая найти потерянную благосклонность.

Ко мне больше не приходят люди из воды. Плакаты больше не разговаривают со мной. Мне кажется, там, за пределами моей жизни, никого нет. Но и внутри меня, в этом теле, из которого ушла душа, тоже никого нет. Никто не вернулся туда.

И чтобы не чувствовать это, я очень сильно жмурю глаза и очень сильно прошу: пожалуйста, ну хоть ее, ну хоть мою, назад, можно?

И происходит чудо.

Я снова стою на дороге, подсматриваю за Другом, склонившимся над тетрадью. Он поднимает глаза, спрашивает, давно ли я тут. Я отвечаю – недолго.

Мы идем домой, и он говорит, что его город похож на курорт и он иногда воображает, что живет на юге Франции: тут, например, есть фермерский рынок. Сегодня рынок не работает, но открыта одна хорошая лавочка, в которой он покупает очень дешево морковь и баклажаны. Уже на кассе он берет плитку горького шоколада. Хотя, возможно, это было в другой раз.

Но есть вещь, которая от меня не ускользает, нет. У Друга есть комната, заставленная музыкальными инструментами. А на стене висит «найденный объект». Я сразу узнаю ее. Мою душу. Что-то вроде розового пятна, застывшего в невесомости, пульсирующего желтым и красным.

Я чувствую это пятно и сейчас, оно – живое. Оно – пластилин. Оно – краска. Оно – хлеб. Оно – кровь. Оно – слово. Оно все, из чего сделано все, даже еще не сделанное, даже никогда не сделанное. Оно говорит:

Да, ты сказал нет.

Да, я услышала нет.

Да, ничего нет.

Да, это твое на время.

Да, я позаимствовал это для тебя.

Да, я твой должник.

Да, это не сумасшествие.

Да, это безумие.

Да, нет.

Предыдущая главаГлава 25 из 37Следующая глава