Когда самые страшные вещи улеглись, Самуил снова засобирался в лавру, ему не терпелось навестить старого своего друга и учителя Зосиму. Происходящее становилось все более невыносимым для него. Дочки выросли, у Параскевы родился третий ребенок, София, оправившись от работы в военном госпитале, потихоньку вернулась к обязанностям сестры милосердия. Вроде бы и миловала их судьба, а что-то сильно давило, смущало сердце Самуила.
Промыкавшись несколько недель, отпраздновав со всей семьей очередное Рождество, он отправился на поезде сначала в Москву, а оттуда уже и в лавру, минуя и старые излюбленные места, и многочисленных родственников, и приятелей.
Зосиму Самуил застал в мрачном расположении духа, абсолютно поседевшего. Монах, по своему обыкновению, быстро передвигался по территории обители, раздавал поручения на ходу, иногда останавливался, чтобы выслушать жалобу или просьбу.
– Ну что, приехал, братец Самуил? – Взгляд Зосимы потеплел.
– Маюсь я, тяжко очень, отец Зосима. Малодушно помышляю…
Зосима молчал, не пытаясь подтолкнуть Самуила к продолжению фразы. На морозе у него зябли руки, которые он старался то втянуть в рукава своего старенького зипуна, подаренного много лет назад богомольцем-казаком, то засовывая в карманы.
– Отец Зосима, вот у меня башка с дырой! Дуняша для вас и других братьев навязала теплых варежек, возьмите, Бога ради, как рождественский подарочек. – И вытащил из сумки объемистый бумажный сверток, из которого выглядывали пушистые серые рукавицы.
Зосима улыбнулся почти как прежде, покачал головой:
– А вот за рукавицы спасибо, уважила Дуняша стариков.
На этом начатый было тяжелый разговор прервался, монах позвал своего старого теперь уж друга Самуила пообедать.
На следующий день вдарили трескучие морозы, практически парализовав на несколько дней жизнь в монастыре. Монахи топили печки и старались набиваться в дальние теплые кельи по трое-четверо, чтобы не замерзать. Самуил проводил все время с Зосимой – в беседах, молитвах и повседневных делах, потому как и трапезу для братии нужно было готовить, и с уборкой помогать, и за немощными старцами ухаживать, ведь им помощь нужна была особенно. Закончив к вечеру с колкой дров в сарае, Самуил вернулся к Зосиме, а тот, как будто вспомнив что-то смешное, с улыбкой спрашивает:
– Так что ты маешься-то, дружочек?
Самуил опешил, он не ожидал такого вопроса, не собрался еще с мыслями, чтобы продолжить тот разговор.
– Помните, отец Зосима, каким я явился в лавру двадцать с лишним лет назад? Я и тогда был неприкаянный, тоже маялся.
– Как не помнить, помню. Мы с тобой смотрели на последнего русского царя.
– Так вот опять на меня та тоска находит, беспросветным все видится. Как будто Господь оставил нас всех…
Зосима молчал, внимательно разглядывая Самуила.
– Кому, Самоша, многое дано, с того многое и спрашивается. Помнишь, как Христос просил пронести чашу мимо него? Так и мы сейчас все в этом Гефсиманском саду, все просим. Но еще много пострадать нам всем предстоит и за грехи свои, и за Христа. – Он прикрыл глаза, подумал, а потом добавил: – И безвинно.
– Отец Зосима, но почему страдать-то? Все время страдать! Невыносимая жизнь, тяжкая, ад на земле, – горячо возразил Самуил. – Я прожил почти пятьдесят лет, сколько детей перехоронил, всех старших родственников, сколько голода, мучений. И опять страдать?
– Мне тебя нечем утешить, дружочек. Жизнь вечная не в радость будет, когда на земле так.
До самой ночи продолжался этот разговор, но утешения он не принес ни старому монаху, ни Самуилу.