Я не помню то Рождество.
Недели после похорон прошли как в тумане. Меня через все это провела мама. Она словно была светом, который опять включился; она справлялась с житейскими делами, как будто всегда была здесь. Время от времени этот свет слегка мерк, и я чувствовала это, моя скорбь замещалась беспокойством, однако такие периоды длились недолго. Она вернулась.
Тетя Джин опекала Руби.
В один из тех моментов, когда выныривала из собственного мрака, я наблюдала, как они втроем готовят горы сэндвичей с тушенным в горшочке мясом для поминок, тихо переговариваясь друг с другом, трудясь как один, так неожиданно сформировавшаяся команда, объединенные общей скорбью и болью. Глядя на тетю Джин, я чувствовала, как ее жесткие грани смягчаются.
Службу вел мистер Спенсер, и меня на какое-то мгновение сильно шокировало его появление там, на кафедре. Я словно забыла о нем и о том, что он тоже был в списке. Мистер Спенсер говорил о Шэрон с величайшими любовью и нежностью, и складывалось впечатление, что это он ее ближайший друг, но я не сердилась на это. Ощущение было такое, что так и должно быть.
Пока мистер Спенсер говорил, я внимательно наблюдала за ним. Он стоял прямо, его взгляд был открытым и ясным; он был почти красив. Я вспомнила, каким он был в тот день после концерта, и поняла, что пусть и на мгновение, но можно вернуться после всего плохого, что случилось с человеком.
После похорон жизнь, казалось, съежилась, причем настолько, что я видела перед собой только день, а иногда только час. Вот так я преодолевала все это. Среди всего того, с чем мне было трудно смириться, был тот факт, что после смерти я видела Шэрон более отчетливо, чем при ее жизни; и больше всего на свете мне хотелось рассказать ей о том, что раньше я не ценила, но стала ценить сейчас: о силе ее характера в защите других, например Стивена и Иштиака; о ее участии практически во всех моих затеях, хотелось ей того или нет, просто чтобы поддержать меня.
Однако в первую очередь я поняла, что всегда относила ее к «типу» – самых красивых, самых удачливых, – а на самом деле Шэрон была гораздо глубже этого. Она была как калейдоскоп, который ей однажды подарили на день рождения и в который мы увлеченно играли; она была полна красок, никогда не следовала устоявшемуся шаблону, всегда двигалась вперед, менялась – и при этом обязательно оставалась в центре красоты.
Проблема с лучшими друзьями в том, что где-то на жизненном пути они становятся частью тебя. Как бы дополнительной конечностью. И если ты их теряешь, тебе приходится учиться делать все без этой конечности. Учиться жить без Шэрон для меня было все равно что заново учиться ходить. Бывали дни, когда я могла сделать несколько шагов. Но в другие дни теряла равновесие и падала, падала, падала… Прежде чем я осознала это, такие дни превратились в недели, а потом и в месяцы.
А жизнь продолжалась.
В школе я начала присматриваться к Иштиаку, как делала это раньше. Я наблюдала за ним в классе, где иногда он сидел и читал или писал, и по его лицу текли слезы. Он был готов говорить о ней постоянно и с кем угодно, со всяким, кто соглашался слушать.
– Откуда ты знаешь, как быть? – спросила я у него.
– Я уже проходил через это, – ответил Иштиак.
– Через что?
– Через разбитое сердце, но я выжил.
Именно от него я научилась, как скорбеть.
Каждые выходные он и Пол приходили к моему дому и спрашивали, пойду я гулять или нет. В большинстве случаев мы закутывались в куртки, заматывали шею шарфами, надевали перчатки и просто ходили по улицам нашего города, как будто могли уйти прочь от тоски. Я водила их по всем тем местам, куда приводил нас мой список, и рассказывала истории про наше расследование. Это помогало.
Некоторые истории я стала записывать вместе со своими воспоминаниями о Шэрон, а потом сходила в новый магазин мистера Башира и купила еще один блокнот. Этот был красивее, чем предыдущий, с обложкой из ярких завитков и узоров, как в калейдоскопе; он напоминал мне о Шэрон. Своим лучшим почерком я стала писать на первой странице. Составлять список замечательных вещей. Список всего, что я любила в ней, и всех наших приключений, и всего, чем я могла бы быть похожей на нее. Когда я дошла до истории, как она учила бегать Стивена Кроутера, мои слезы закапали на страницу, сливая слова в такие же завитки и узоры, как на обложке.
Первый блокнот я убрала, а этот, новый, держала при себе.
Бывали дни, когда чувство вины становилось невыносимым.
Никто мне об этом не говорил, но я знала, что все, вероятно, винят в случившемся меня. Я и сама считала себя виноватой. Все мои попытки избежать боли поисками другого виноватого заканчивались еще более сильной болью.
В такие дни я проживала жизнь от минуты к минуте и сворачивалась калачиком в своей постели, то читая, то погружаясь в сон. В такие дни я иногда просыпалась и обнаруживала, что на стуле у туалетного столика сидит папа и читает газету или пьет чай. В то время он постоянно был рядом. Он перестал ходить в паб. Однажды я проснулась и увидела его на стуле, и с моих губ непроизвольно сорвались слова, которые я не сразу осознала.
– Пап, – сказала я, – можно с тобой кое о чем поговорить? Кое о чем важном…
Он удивленно посмотрел на меня:
– Конечно можно. А в чем дело?
– Я видела тебя. За день до того, как все случилось. С Руби.
Папа побледнел, а в следующую секунду его щеки стали пунцовыми.
– Не понимаю, что ты имеешь в виду, – сказал он. – Когда? Ты о чем?
Я услышала в его голосе отзвуки гнева, которые едва не вынудили меня остановиться, дабы не разжигать этот гнев, однако вспомнила, какой решительной была Шэрон, когда пыталась переубедить меня насчет списка. Нет, я не отступлю.
– Пап. Нет смысла притворяться. Я видела тебя. Я видела, как ты целовался с ней. Совсем не по-дружески. – Я чувствовала, как от возмущения мой голос звучит громче, и глубоко вздохнула, чтобы успокоиться.
Папа пристально посмотрел на меня. Я буквально видела, как он взвешивает варианты и решает, как опровергнуть мои обвинения. Я тоже смотрела на него, непреклонная снаружи и дрожащая внутри, мысленно представляя лицо Шэрон. И папа начал сдуваться, как воздушный шарик, его лицо сморщилось. Он предпринял новую попытку.
– Не знаю, что тебе там привиделось, но ты ошиблась, – продолжал настаивать он, и его взгляд метался от одного угла комнаты к другому.
– Пап, ты же знаешь, что я уже не ребенок, – устало сказала я. – Я знаю о тебе и Руби. Я знаю, что ты ходил к ней по ночам. Я знаю, что, когда ты говорил, что идешь в паб, ты туда не шел. – Мой голос начал дрожать от ярости, которую я пыталась скрыть, лицо горело.
Папа тяжело вздохнул, и мы несколько мгновений сидели в молчании, прежде чем он сказал:
– Все кончено. Честное слово, все кончено, и я очень сожалею. – Он посмотрел на меня, и его глаза блестели от невыплаканных слез.
Я была ошеломлена. Не знаю, чего я ожидала, но только не этого.
– Почему? – спросила я. У меня из глаз потоком текли слезы. – Зачем ты это сделал?
– Ты еще мала, чтобы понять, – сказал папа. – Но однажды поймешь. Из-за твоей мамы. Из-за того, что она стала такой. Было очень трудно. Это не оправдание. – Он покачал головой. – Мне не следовало бы говорить с тобой о таких вещах. Но все кончилось. Честное слово, солнышко. Все закончилось в ту ночь.
– Это закончилось из-за… из-за того, что случилось? – Я все еще не могла произнести «смерть Шэрон» вслух. Папа посмотрел мне в глаза.
– Нет, Мив. В ту ночь – когда ты видела нас – я пришел к ней, чтобы попрощаться. Это никак не связано с тем, что случилось с Шэрон. – Он глубоко вздохнул и продолжил: – Не знаю, можешь ли ты понять, но полиция вела расследование, опрашивала по поводу Потрошителя и все такое. И я… в общем… я солгал им. Я не мог сказать, где я был. И я не смог жить с этой ложью. Эта ложь делала меня таким же, как он.
Мне хотелось сказать что-нибудь, но слова застряли в горле.
– А я не хотел быть таким же, как этот человек, – сказал папа, и в его блестящих глазах отразились мои. – Я хотел быть тем, кем ты, твоя мама и тетя Джин могли бы гордиться.
И в этот момент, зная, как я старалась, чтобы те же самые люди гордились мной, я все поняла.
Двадцатого августа тысяча девятьсот восьмидесятого года Маргарита Уоллз, сорокасемилетняя сотрудница Отдела образования и науки в Падси под Лидсом, работала допоздна. По дороге домой она подверглась нападению – ее ударили молотком по голове и задушили веревкой. Ее тело нашли садовники на следующей день.
Семнадцатого ноября тысяча девятьсот восьмидесятого года убили двадцатилетнюю Жаклин Хилл. Она была студенткой и после семинара шла домой в общежитие в Лидсе, когда ее молотком ударили по затылку, затащили на пустырь и там убили, нанеся множество ударов отверткой. Ее тело на следующее утро нашел управляющий магазина по пути на работу.
Она стала тринадцатой и последней жертвой Потрошителя.
Я ничего не знала. В то время я могла думать только о Шэрон. Весть об убийствах не смогла пробиться сквозь стену моей скорби.