Свидетели собирались по воскресеньям в небольшом актовом зале «Лесной сказки». Это было странно для Кости. Он всегда представлял себе церковь, какой бы она ни была, храмом с иконами, изображениями святых, гравюрами, резьбой или росписью на худой конец. Но он увидел обшарпанный зал с высокой сценой и несколькими рядами деревянных кресел, соединенных по три между собой, уже покрытых грибком, исписанных ручками (видимо, кресла достались по наследству от какой-то школы), выжженных на них посланиях в духе «здесь был Вася». Пока шло собрание, он с интересом вчитывался в эти послания, рассматривал рисунки и формулы, чьи-то шпаргалки и шифры, оставленные, как наскальная роспись, с расчетом на вечность. Он так увлекался, что терял связь с тем, что происходило на сцене, был так погружен в собственные мысли, что порой производил впечатление горячо молящегося послушника.
После того как Андрей очнулся, пережив пятичасовую операцию, реанимацию и недельную кому, Костя испугался, что все зашло слишком далеко. Не потому, что его сын чуть не погиб, в этом он себя не винил, хоть смутно и понимал, что отчасти стал причиной, катализатором, как он это называл. Его скорее пугало то, что вся эта история доставляла слишком много хлопот, финансовых затрат, требовала постоянного участия, походов в больницу, бессмысленно просиженных там часов после тяжелых смен, переживаний его супруги, ее слез, которых он не переносил, поскольку терялся, когда она начинала плакать, а нужно было как-то ее утешать, что ему претило. Все это не могло не отразиться на его жизни, потому что он снова работал каждый день и брал дополнительные смены, чтобы покрывать расходы. Сначала ему пришлось примерить на себя роль образцового мужа и отца (этим он решил очистить себя от всяких подозрений в своей причастности к случившемуся), но потом он вошел в нее и после первых сочувственных отзывов соседей и родственников о его нелегкой судьбе понял, что эта роль играет ему на руку, и стал горячо участвовать в жизни семьи.
Саша, едва пережив случившееся, сумела разглядеть в муже его старания и решила для себя, что эта трагедия может их объединить. Она вспомнила, что говорил ей Настоятель: единственный язык, на котором могут говорить двое, – это язык веры. И эти слова после возвращения Андрея стали для нее толчком, и, как ей показалось, она сумела внушить их мужу так, что жизнь их переменилась. Они вместе стали ходить на собрания Свидетелей.
С потолка актового зала свисала огромная люстра. Цепь, на которой она держалась, уходила в дыру потолка, обрамленную колосьями лепнины, покрытой тем же зеленым грибком, что и кресла, только гораздо гуще, будто грибок этот удерживал штукатурку, которая отставала тонкими пластами и не падала благодаря ему да еще молитвам собравшихся. Но сыростью не пахло, пахло ладаном, и Косте это нравилось.
В центре сцены, которая была слишком высокой, чтобы наслаждаться происходящим на ней (участники собрания были вынуждены задирать головы к Всевышнему, и можно было заметить, как периодически они разминают затекшие шеи, пытаясь снять напряжение), стоял алтарь. Он представлял собой каменный столб шириной в метр, заканчивающийся наверху домиком с покатой крышей. На алтаре были высечены изображения животных и растений, тонко, детально и так искусно, что произвело на Костю глубокое впечатление, правда чисто профессиональное: ему стало интересно, из чего сделан этот столб и при какой температуре он плавится. Под крышей священного домика на алтаре находилось углубление, пещера или карман – как угодно, в котором курился ладан и куда в начале службы помещали общее подношение Тому, чье Имя не произносят. Подношением назывался плетеный поднос, обложенный цветами, куда прихожане заранее клали небольшие букеты или икебаны.
На сцене Настоятель читал проповедь. Но Костю больше интересовало, кто и сколько может высидеть, не сломав себе шею. Он наблюдал за хором вертящихся голов (они вращались словно по цепной реакции уже через пятнадцать минут после начала собрания), пытаясь понять, существует ли какой-то закон или последовательность, которым подчиняются эти головы. Затем он увлекся самими шеями, грудями и бедрами прихожанок, но тоже быстро остыл, потому что женщины здесь были слишком унылы и непонятны ему, и он не отпускал свои мысли дальше оценок.
Проповедь Настоятель произносил если не горячо, то так убедительно, судя по лицам и отсутствию жалости прихожан к собственным шеям, что и сам Костя, хоть и не вникал в суть слов Настоятеля, был очарован энергией старика и его обаянием. А после поймал себя на подлой мысли, что испытывает трепет и даже страх, похожий на тот, что у него был в школе перед экзаменами, когда немели руки, щекотало под копчиком и приходилось по нескольку раз бегать в уборную. Так что во время речи Костя предпочитал опускать голову и вчитываться в наивные послания школьников на креслах.
Настоятелю прислуживала женщина с мужским лицом, похожим на наковальню (она тоже пугала Костю одним своим видом), и Сергей Николаевич, его свекор, превратившийся уже в дряхлого старика, слабость которого выдавали дрожащие руки и медленная походка, будто он нащупывал ступеньки. Оба – старик и Наковальня – в паузах между пассажами Настоятеля подносили к нему венки, которые тот благословлял для возложения на алтарь.
Он всегда, думал Костя, был слаб, этот старик. И девять лет назад, когда смиренно вышел из квартиры Костиной матери, не взяв даже машинку своего отца, а ведь знал, за кого собирается замуж его дочь, но все равно молча ушел, согласившись с приговором; и потом, когда оставил им квартиру, уехал в «Сказку»; и потом, когда не желал вмешиваться в их жизнь; и после приступа Андрея, когда сам перенес инфаркт. Эту слабость Костя воспринимал как болезнь, которая поражает людей, пусть даже одаренных и унаследовавших титул, состояние и кровь предков, но не способных к жизни, а потому прячущихся от нее в религии, писательстве – да в чем угодно, подменяющих реальность вымыслом. Они предпочитают сидеть здесь и спасаться от естественного отбора. И даже его жена, Саша, вымерла бы, как мамонт, если бы не он, каким бы ей ни казался, который обеспечивает ее существование.
Конечно, он не думал о том, что сам лишил ее мечты, сам сломал ее жизнь, которая когда-то представлялась ей восходящим движением, ничем не пресекаемым полетом, конца которого не было видно вовсе не из-за густых облаков, а скорее из-за слепящего солнца.
После речи Настоятеля к алтарю выстраивалась цепочка из людей, и каждый произносил короткую молитву, называвшуюся посланием, – говорил от себя пожелание миру, природе, человечеству. Затем прихожане целовали руку Настоятеля, а он в ответ осенял каждого не крестом, за чем наблюдал Костя в церкви, а кругом, зажав между указательным и средним пальцем бутон цветка.
Но как только служба доходила до этой части и Костя представлял, что ему придется целовать дряхлую руку старика, которого боится, он морщился, но все же вставал в очередь прихожан, глядя в пол, считал до двадцати у столба (примерно столько секунд, как он понял, в среднем длится послание), подходил к Настоятелю и склонял голову еще ниже, чувствуя, как бешено бьется его сердце и расслабляется прямая кишка. Он получал благословение и, избежав поцелуя, направлялся скорее в уборную.
Саша оставалась после собрания побеседовать с Настоятелем, а Костя брал коляску с Андреем и прогуливался по «Сказке». За ними иногда увязывалась Джонни, девочка возраста Андрея, которая жила здесь с Настоятелем, и Костя рад был вручить ей коляску, чтобы она катила впереди, а сам шел за ними.
«Лесная сказка» была домом престарелых, руководство которого, ведь оно у него было, рассуждал Костя, не имело никакого отношения ни к Свидетелям, ни к Настоятелю. Как старику удалось развернуть здесь свою общину, для Кости оставалось загадкой. Конечно, приход был безобидным и состоял из тех несчастных, кому легче было поверить в цветочного, как он его называл, Бога, чем самим справиться со своими проблемами и взять свою жизнь под контроль. Все эти нытики, бо́льшую часть из которых составляли старики «Сказки», собирались здесь, по его мнению, чтобы сложить с себя ответственность за собственную жизнь на Бога, Настоятеля, на кого угодно, поплакаться в жилетку, посплетничать о невзгодах, обсудить чужие грехи, короче говоря, отвлечься от своей унылой и горькой жизни и разойтись по конурам до следующего воскресенья. Никакого желания вникать в их цветочные песнопения у Кости не было. Он быстро повесил на Настоятеля и его приход ярлык «секта для обездоленных» и, пока ждал жену, пребывал в собственном воображении, уходящем далеко за пределы актового зала и собственного тела.
Джонни укатывала Андрея к небольшому пруду, где играла с ним. Костя бродил по аллеям, смотрел на высохшие лица стариков и думал о том, что ему трудно даже представить, были ли все эти люди младенцами или хотя бы мужчинами его возраста. Теперь уже невозможно понять и определить, как они выглядели раньше. Измученные горем, высушенные ветром, потрепанные годами, как флаг на забытом флагштоке, серые, бесцветные и безжизненные, воспаленные, бледные и ороговевшие, как мертвый коралл, безымянные, забытые, превратившиеся в массу из бугров и глубоких впадин, похожих на куски использованного пластилина, эти лица не давали ему покоя. Он не верил, что когда-нибудь это случится и с ним, не верил в свою старость, в смерть, не верил, что человек может довести себя до того, чтобы каждое воскресенье целовать чужую руку в надежде на спасение. Но еще больше его пугали глаза некоторых из них. Они выглядывали из-под опущенных усталых век в никуда, подальше от этого места.
Старики сидели серыми неподвижными буграми на стульях и колясках, как будто поток лавы много сотен лет назад пронесся по этому месту, оставив за собой застывшие валуны, ожидающие конца света. Их тела были здесь, а мысли умчались в прошлое, пожирая воспоминания, прокручивая пленку жизни так быстро, что старики даже сами не улавливали, о чем думают. Когда на мгновение вспыхивали их глаза, потому что они все еще живы, когда вспыхивали их глаза, чтобы увидеть, где находится их тело, никто из них не мог сказать, о чем он думал и куда возвращался, потому что на самом деле они ничего и не помнили, а лишь предполагали, что у них была память, была жизнь и что-то в ней происходило. Невозможно сказать, что именно, так это было давно, да и стены вокруг, санитарки, процедуры и лекарства навсегда вытравили из них прошлое. И теперь все они испытывают лишь слабый намек на то, что когда-то чувствовали: радовались, плакали, восхищались, пугались, волновались до покалывания в пальцах, вытирали потные ладони перед первым свиданием.
Но Косте было неведомо, что у этих стариков есть душа, которая нисколько не состарилась с того самого момента, как они появились на свет, и не состарится никогда; даже когда тела их перестанут быть застывшими буграми, а примут горизонтальное положение и остынут навечно, их душа останется прежней. Он видел в них лишь уродливость и насмешку жизни и надеялся избежать их участи.
После прогулки Костя возвращался в актовый зал и своим уставшим видом призывал супругу домой. Иногда успешно, а иногда она мучила его дальше. Они шли в здание пансионата, где в одной из комнат жил Сергей Николаевич. Это были особенно неприятные минуты. Во-первых, с самого момента свадьбы они друг друга невзлюбили. А во-вторых, он не переносил запах, который который наполнял комнаты и коридоры пансионата. Это был запах не предметов, а человеческой старости, который взял верх над койками, белеными стенами, мраморным полом, проник в поры ковров и накидок, лег невидимой пылью на глянец мебели. В нем угадывалась смерть, которая гнилью поражает кости и плоть. Будто всех этих стариков пожирали изнутри невидимые черви.
Костя не мог привыкнуть к этому запаху ни через пятнадцать минут, ни через час, а жена все говорила, говорила с отцом, и эти мучения кончались, лишь когда в комнату приходила санитарка для процедур.
В доме Кости тоже появился алтарь. После долгих уговоров супруги он доставил ей эту радость и даже почувствовал нечто похожее на удовлетворение. Но это было такое удовлетворение, которое испытываешь скорее от приема пищи, чем оттого, что сделал счастливым другого. И пока Саша находилась в состоянии эйфории от его щедрости, он в первый раз за долгие месяцы взял у нее то, чем может осчастливить мужчину красивая женщина. Прямо под алтарем, глядя на его вертикальный стержень, который напоминал ему собственный член, а не святыню. И только после ему стало чуточку противно оттого, что он пошел на поводу у жены из-за своей похоти. Он не подумал о том, что она станет совершать подношения теперь и дома, и тем более не подумал, что заставит заниматься этим и его.
Но Саша, как будто угадав его страхи, стала учить Костю, как служить тому, чье имя не называют. Подношения нужно было делать каждые три часа, чтобы свеча на плетеном подносе, обложенном свежими цветами, не гасла, чтобы тлел ладан, наполняя комнату своим ароматом.
Костя пересилил себя и здесь, принял это как игру, в суть которой ему и не нужно было вникать. Вместе с супругой он плел, зажигал, подносил, потом работал у печи, вбрасывая в нее всю свою ненависть, а по выходным надевал белую сорочку под костюм примерного отца и мужа.
Саша забеременела вторым и испугалась. Испугалась, что история может повториться, что ребенок родится калекой. Ее успокаивала лишь мысль о том, что их жизнь хоть пока и не выглядит как жизнь двух любящих друг друга людей, но все же проходит без скандалов – и они с мужем (ей удалось внушить Косте слова Настоятеля, как ей казалось) говорят на одном языке.
Костя, наоборот, обрадовался новости, но потом, рассмотрев свою радость пристальнее, понял, что это не более чем сарказм над самим собой и что этот ребенок – лишь новое препятствие, с которым ему предстоит столкнуться. И он хотел скорее увидеть того, кого они зачали под алтарем. Если это вновь будет калека, думал он, значит, у моего чревовещателя чувство юмора гораздо лучше, чем у меня.
Вопреки всем страхам, Максим родился здоровым. Его неугомонность и веселость не могли не растрогать даже отца. И он, поддаваясь настроению сына, будто воскрес сам, вытащил из тайников души воображение и легкость и стал проводить с ним столько времени, сколько могло ему позволить жерло печи. Теперь Костя бросал уголь с неподдельным внутренним ликованием, раздувая пламя отцовской любви. Он видел в сыне деятельную натуру, которая пыталась подчинить себе всех, кто был рядом, и у нее это получалось. Он никогда не капризничал, не болел, не доставлял лишних хлопот и волнений, как будто решил освободить от всего этого родителей, переживших столько горя и забот с Андреем. И эта легкость общения с Максимом притягивала, обезоруживала, влюбляла, доставляла наслаждение и счастье.
Впервые Костя понял, что в его жизни появился человек, которому он может передать то, что имеет сам, и обогатиться взаимно. Только он не знал, что именно он может дать, если не считать любви и времени.
Но было кое-что мешающее ему насладиться отцовством сполна – религиозность жены, которая только укрепилась во время беременности (и опрокинулась на него), и опека Свидетелей. Всю беременность Саши прихожане молились за ребенка, а Настоятель посвящал ему службы. И теперь, когда он родился, выяснилось, что каждые три месяца нужно проводить ритуалы и церемонии, пока мальчику не исполнится год, а затем посвятить его в Свидетели и проводить те же ритуалы и церемонии с той же частотой, ездить по воскресеньям в «Сказку», а может и чаще, потому что Саша хочет, чтобы Макс обучался у Настоятеля. Костя расценил это как посягательство на сына. Он чувствовал, что его обкрадывают, отнимают у него то единственное, что дала ему жизнь. Он терпел еще несколько лет, но когда почувствовал, что Макс и сам уже не может обходиться без поездок в «Сказку», начал действовать: он запретил Саше возить сына к Свидетелям.