К книге
Узоры на обояхXIV
71%
XIV
15

Прошло три с половиной года, и Макс вернулся. Вернее сказать, вернулся он не сразу. По крайней мере не домой. Когда ему сообщили, что он амнистирован и теперь может идти куда захочет, он неожиданно для себя воспринял это как предательство, как подвох, как очередную жестокость, которую приготовила ему судьба, как будто кто-то невидимый решил разрушить все то, к чему он стремился, что обрел за эти годы. К этому времени он уже успел разделить жизнь на прошлое и настоящее (в будущее еще не был готов смотреть), созрел для того, чтобы быть собой, примириться со всем, что у него есть, но еще не окреп в этом, не обрел уверенности, как ребенок, который едва научился ходить и которого любое, даже самое маленькое препятствие способно вернуть на четвереньки. И вот такое препятствие возникло перед Максом.

Он поймал себя на мысли, что не хочет идти. Ведь он только-только перестал судорожно считать секунды, минуты и часы, складывать их в годы (может быть, поэтому не заметил, как быстро пролетели эти три с половиной), научился наслаждаться ими, принимать их как условность, как погоду или температуру воздуха, но не зависеть от них, а теперь время снова обрушилось на него, теперь с ним снова нужно бороться, нужно снова подчиниться ему. Он понял, что стены тюрьмы дают ему больше свободы, чем выбор, перед которым он сейчас стоит, а он еще не готов к этому выбору и даже не готов к мысли, что этот выбор у него есть. Здесь, в окружении кирпичного забора и под присмотром закона, ему все понятно, а там…

Но его торопили, лишали возможности все обдумать, вели коридорами, щелкали гулкими засовами бесконечных дверей, подталкивали к выходу, словно теперь он был так же опасен для этого места, как был опасен для общества три с половиной года назад. И вот ворота закрылись за его спиной, не оставив ему надежды приготовиться к тому, что он за ними увидит.

Перед ним до горизонта лежала степь. Ему не за что было зацепиться ни взглядом, ни мыслью, нельзя было найти хоть какой-то ориентир, знак, который укажет, что он должен делать. Конечно, Макс должен был вернуться домой, но он ужаснулся этой мысли. Не потому, что он не хочет туда идти (как раз наоборот), а потому, что боится вернуться туда, где его помнят и знают другим, где от него будут ждать, где за ним будут наблюдать, бояться его – и ему ничего не останется, кроме как соответствовать этим представлениям. Он испугался встречи с собой прежним. Он ужаснулся финалу, который был неизбежен, если только он поддастся искушению увидеть мать и брата, которых он любит всем своим существом и желает страстно обнять. Он подумал и о Джонни, о том, что может поехать к ней.

Последнюю мысль он отмел сразу. Его спасла другая – у него есть еще полтора года до наступления известного срока. И эта отсрочка – пусть мнимая, потому что он уже знает, что будет считать дни, часы и секунды до встречи с родными, – хоть немного, но отдалит финал. И он пошел навстречу горизонту, думая о том, что у него есть недолгое время побыть с самим собой. И может быть, чья-то неведомая сила, которая подарила ему надежду, а потом отняла ее, даст ему еще один шанс. Может быть, сделает даже так, чтобы все они исчезли – мать, Андрей, все, кто знал его и не знал, сделает так, чтобы он шел и шел и не мог пересечь степь, сделает так, чтобы он не нуждался в пище, стал пустотой, тишиной, ничем и в конце концов сделает его счастливым! Как он был бы счастлив!

Макс устроился маляром в ближайшем поселке. Там, на месте небольшого полустанка, возводили вокзал, который должен был укрывать от дождя и холода тех, кто приезжает на свидания к заключенным. И как только все работы были закончены, он стал первым, кто сидел в новехоньком зале ожидания, а затем поднялся в поезд с новехонького перрона и поехал в город, о котором ничего не знал. Не знал даже того, что 10 сентября 1929 года, когда этот город еще был селом Зыряновское, на Большой улице, в доме 5 его прадед по отцу Федор Афанасьевич Быков конфисковал все имущество и застрелил его прадеда по матери Николая Алексеевича Федорова на глазах сына и жены.

Но город этот не был выбран осознанно: Макс просто сел в первый поезд, который остановился на выкрашенном им же вокзале, а его назначение, скорее всего, было предопределено, следуя теории Настоятеля, прежними жизнями предков, отцовской и материнской кровями, которые снова начинали бороться в нем, – тем, что было до него, вместе с ним и останется после него.

К тому времени, как Макс оказался в Зыряновске, его рудники давно были завалены и забыты. Они представляли интерес лишь горстке любителей поживиться на артефактах, которые скучали здесь в дешевых полупустых и грязных гостиницах, а вернее общежитиях (позже выяснилось, что общежитие одно-единственное и никаких гостиниц в городе нет), потому что постояльцы вряд ли чувствовали себя в них гостями – скорее, сбродом в условиях чуть лучше, чем палаточных. В свободное от пьянства время искатели ошивались либо в местной библиотеке, которая по совместительству была еще и архивом, – там они спали над талмудами либо, надев полевую форму, отправлялись на раскопки бывших шахт, где вся их работа сводилась к бумажной отчетности, минуя практическое применение знаний, а то и вовсе не сводилась ни к чему, а лишь переносила посиделки на свежий воздух.

Соседей по комнате у Макса не было, чему он только обрадовался. Прогулка по городу заняла у него не больше часа, и половину этого времени Макс пытался найти сам архив, чтобы устроиться туда на работу. Архив находился в довольно ветхом, лишь местами сохранившем чувство вкуса бывшего хозяина доме номер 5 по улице Ленина.

Работы для Макса не оказалось, но ему удалось познакомиться с двумя немцами, которые были заинтересованы больше, чем директор архива, в восстановлении исторической правды. Они предложили Максу партнерство: он должен был отыскивать в документах все, что касается шахты номер 17 (потому что по-русски они не понимали, а директор не желал понимать их), а в полевые дни (которые были определены заранее, вне зависимости от дня недели и степени похмелья) участвовать в ее раскопках, поскольку никто из горстки местных копателей не желал, во-первых, работать на немчуру (по словам директора архива), а во-вторых, за зарплату. Ведь добытые нелегально артефакты (по словам того же директора) стоили значительно больше годового оклада, а полевые дни для их добычи определялись день в день, а не заранее – и напрямую зависели от количества выпитого накануне. Макс согласился.

Благодаря усидчивости и способности к систематизации, которым он научился за три с половиной года в тюрьме, он быстро понял, что степень похмелья директора архива значительно превышает степень его интереса к работе. Документы, даже не годами, а уже десятилетиями копившиеся здесь, представляли собой макулатуру, сброшенную когда-то в утиль и забытую, кажется, навсегда. Несколько комнат дома были беспорядочно завалены папками, стопками, связками бумаг, один вид которых приводил в отчаяние не только немцев, но и самого директора. Однако после продолжительной пытки, в которую входили сначала отрезвление, а потом и опохмел директора, Максу стали известны хотя бы периоды и порядок, в котором успешно захламлялись комнаты архива.

Немцы, видя его напор уже в первый день работы, несказанно обрадовались и прониклись к Максу уважением. Его появление обещало им значительное сокращение их ссылки в этот унылый город, где, как они выражались, даже вода из крана ленится течь.

Максу они тоже понравились – иностранцы жаждали работы, не зная отдыха. Они были всегда облачены в полевую зеленую робу (как два близнеца, которых Макс так и не научился отличать) и нагружены всевозможными инструментами и приборами (их назначение Макс пока не знал), словно были не археологами, а солдатами, ежедневно вступающими в неравный бой с местными жителями за историческую справедливость. Собственно говоря, так оно и было, потому что немцы чувствовали сопротивление и неприязнь на каждом шагу и очень скоро делегировали общение с горожанами, включая местных чиновников и напомаженных продавщиц, Максу.

Шахта номер 17, представлявшая для них интерес, была в свое время одной из крупнейших и самых глубоких. По их словам, она была арендована немецким принцем (Макс вообразил его в зеленой робе, но не запомнил, как зовут) у императора Александра, оснащена по последнему на тот момент слову техники, а с приходом Советской власти разрушена, затоплена (оставалось непонятно кем, белогвардейцами или большевиками) и использовалась как могила (уже понятно кем), в которой в числе прочих были захоронены подданные Германии и сам принц (в зеленой робе с незапоминающимся именем). Их задачей было найти подтверждение своим словам.

Макс взялся за работу с незнакомым ему прежде рвением. Он знал, сколько времени у него в запасе, и, глядя на груды бумаг, на заваленный землей, принесенной сюда ногами, лопатами, повозками, вход в шахту, боялся, что не успеет, боялся так, словно это стало делом его собственной жизни, а не жизни двух облаченных в робу близнецов-немцев, которые исполняют его даже не по собственной воле, а по воле такого же безымянного немца, пославшего их сюда. Он так торопился (хотя это и нельзя было назвать спешкой, потому что за три с половиной года он научился спокойствию и вдумчивости в каждом деле), что забывал про отдых и сон, так старался найти ответы, что даже немцы, хоть и зараженные его трудолюбием, пытались успокоить его расписанием и задачами на день. Но он обгонял их желания, и уже через полгода архив стал похож на тюремную библиотеку, с той лишь разницей, что в тюрьме порядок и четкая систематизация слеплены не усердием заключенных, а скудностью выбора, а здесь все было наоборот. Даже директор протрезвел и надел чистую, хоть и с протертыми манжетами и воротничком, рубашку, чтобы взглянуть на данные ему под опеку владения.

В тот же день в архив пришла администрация города, которую пригласил директор, и заключила, что нельзя использовать иностранные инвестиции в обустройстве городского архива. Поэтому своим постановлением и устным предупреждением она запрещает Максу трудиться в архиве за немецкий капитал, а немцам, в свою очередь, запрещает нанимать бывших заключенных, которые обязаны государству своим исправлением, а значит должны трудиться на его, государства, бескрайних нивах.

Макса уволили. Вечером немцы обнаружили его пьяным на полу общественного душа в общежитии. Из забитой ржавчиной лейки на него несколькими острыми струями била холодная вода. Когда он увидел их, неотличимых друг от друга, в зеленой робе, выглаженных и бодрых, ему захотелось уничтожить их вместе со стрелками на брюках, с преданностью к своему делу, с неотступным желанием найти правду и послужить своему принцу, имя которого он вдруг вспомнил, но не смог произнести. Он вскочил, замахнулся, но, поскользнувшись, упал, ударился о единственный белый ломоть кафеля (остальной зарос зеленым грибком) и потерял сознание. Немцы несли его, голого, в комнату через все общежитие. Заботливо, как первый и единственный артефакт своих раскопок.

На следующий день в то время, когда Макс шел к вокзалу, на который он приехал полгода назад, все та же неведомая сила, что привела его сюда и волей которой он лишился жизни по окончании отсрочки, что-то внушила директору. Он, не поддающийся обычно никаким внушениям, кроме разве ежедневного – выпить, чтобы не умереть, занюхивая грязной шторой первую похмельную рюмку, – вдруг разглядел в трудах Макса единственную для себя возможность пить и опохмеляться за счет государства. От этой мысли директор отрезвел, надел единственную чистую рубашку и, вылив на себя приличную дозу одеколона, изъятую из-под груды хлама, одеколона, который мог отбить не только его перегар, но и всякую жизнь, посмевшую к нему приблизиться, отправился на поклон в беленое здание на центральной площади.

Результатом его визита, о котором еще долго вспоминали и из-за которого в кабинете главы города уборщицы экстренно откупоривали заклеенные с зимы окна, стала синяя трудовая книжка с записью о приеме Макса на работу в городской исторический архив помощником архивариуса на половину ставки. Директор нес книжку как хоругвь на крестном ходу и от гордости за свой поступок разговелся, даже не добравшись до места службы. Сначала оставшимся одеколоном, а потом в честь праздника решил побаловать себя водочкой. Немцы нашли его в рюмочной в заляпанной и порванной рубашке, потому что та же неведомая сила, которая чуть меньше ста лет назад позволила (понятно кому) убить и бросить в шахту номер 17 их сородичей, видимо, берегла рубашку исключительно для этого случая (и больше она не понадобится). Они выслушали его хвалебную себе речь на незнакомом языке, но такую эмоциональную, что даже им стало понятно: они обязаны уважать и признавать его власть. Они обнялись и побежали на вокзал ловить Макса.

Макс вернулся в архив и, поняв, что этот город способен на все и даже на то, чтобы сократить его отсрочку, принялся за работу с еще большей яростью. Теперь половину дня он законно трудился в архиве, вторую половину (немцам пришлось поменять график) тайно выезжал на раскопки шахты, а ночами (днем ему удавалось, впрочем без особого труда, выносить архивные документы) он продолжал работу в общежитии. Но очень скоро он пожалел, что оказался в этом городе, взялся за эту работу, поддался тогда, на вокзале, уговорам немцев вернуться, не принял запрета администрации, которая, как ему теперь ясно открылось, говорила голосом судьбы, а он его не услышал.

Разве мог он поступить иначе, рассуждал много лет спустя Настоятель, когда говорил о причинах любого, даже самого мелкого поступка, обусловленного исключительно волей прежних поколений и требований будущих.

Макс открыл для себя то, что потрясло и покалечило его больше, чем когда-то осознание отца в себе, которое теперь казалось ему лишь короткой вспышкой самолюбия и гордости. Все его прежние переживания были многократно усилены, возведены в степень ужаса и неуемного отчаяния оттого, что он обнаружил благодаря своей усидчивости, мимолетному (равному трем с половиной годам) спокойствию и умению систематизировать и выделять суть.

Первое, что он выяснил, – это прежнее название улицы, на которой стоял архив. В 1929 году она еще называлась Большая (а не Ленина), а этот дом, в котором он работал сейчас на полставки, был под тем же номером 5 и принадлежал его прадеду, а до него – его прапрадеду (и еще на несколько колен ниже). В этом доме родился его дед, а на этом столе, за которым директор (в уже рваной рубашке, потому что судьба приберегла ее чистой только для одного случая) ежедневно пил и опохмелялся за государственный счет, стоял «Ремингтон» (он помнит эту фотографию). Тот самый, на котором теперь набирал и, может быть, набирает в этот самый момент свои слова Андрей.

Макс вдруг почувствовал, что не то чтобы скучает по Андрею, нет, хотя и это тоже, конечно, но скорее он чувствует вину перед ним, только еще не знает, почему и какую именно. Как ни странно было для него самого, он уже знал, что поймет это не сам, не вытащит наружу из подсознания, а прочтет обо всем в архивах. И они поддались ему.

Столько повозок, людей и времени нанесли так много земли на это место и так много пыли на эти бумаги, что для того, чтобы разобраться во всем, нужно собрать все эти поколения в голове, с их именами, историями, желаниями и волей. Итак, прадед Макса по матери был застрелен в голову его прадедом по отцу Федором Быковым.

Федор Быков родился в семье рудокопа Афанасия Быкова, который трудился, как и все поколения до него, на этой самой шахте, арендованной у императора Александра немецким принцем. Они добывали серебро, опускаясь под землю каждый день, с того момента, как могли осознать, что они делают (по документам с 5–6 лет), до 27–32 лет (по документам), когда легкие их останавливались, забитые рудной пылью, истощенные нехваткой кислорода, разжиженные пневмонией, задушенные раком.

Прадед Макса по матери, князь Николай Федоров, был потомком Дмитрия Федорова, командированного в Зыряновск (а тогда еще Зыряновский рудник) его величеством для надсмотра (по документам) над имперскими шахтами и исполнения поставок добываемого собственными рудниками серебра ко двору в Санкт-Петербург. Он же, Дмитрий Федоров, и заключил договор аренды шахты номер 17 с немецким принцем.

Федор Быков был начальником этой шахты. Он руководил теми, кто еще не захлебнулся, не был смертельно отравлен рудой, не был убит взрывами газа и не погиб под завалами. И когда имперские шахты по воле той же неведомой силы, которая поднимет через несколько лет Андрея на четырнадцатый этаж в комнату, где лифт заглушает мысли, той силы, которая прикрыла хламом огуречный одеколон директора архива, чтобы он не был выпит раньше, чем тот наденет единственную чистую рубашку, когда по воле этой неведомой силы имперские шахты в одночасье перестали быть имперскими, Федор Быков взял в руки власть над всем поселком так же уверенно, как две сотни лет назад его предок взял кирку и размозжил рыжую голову отца князя Дмитрия Федорова, чей младенческий портрет с отбитым уголком рамы был последним, о чем тот подумал перед смертью.

Когда дед Макса, Сергей Николаевич (тогда еще Сережа), пробирался на баркас, сплавлявший руду в Усть-Каменогорск, и делал это не потому, что знал, что может случиться, останься он вместе с матерью, а потому, что мать сама сказала ему: «Беги» и теперь он исполнял ее волю, не больше, Быков собрал в доме номер 5 по улице Большой всех его родственников, семьи немецких подданных, включая самого принца, в чьей аренде находилась шахта, и объявил, мол, Советская власть требует выдать ей всех, кто имеет отношение к управлению и владению шахтами, а также их семьи (по документам), всего 24 человека, поэтому сегодня вечером все они, то есть вы, будете отправлены в Усть-Каменогорск для учинения допроса. В связи с этим организованы подводы, запряженные лошадьми, числом восемь, по три человека со скарбом на каждый. А до того часа всем присутствующим требуется оставаться в этом доме, для чего нанята охрана (исключительно для порядка) и налажено питание.

Впрочем, количество охраны явно не соответствовало задаче. Она была выставлена по всему периметру дома таким частоколом, что скрывала собой забор. Охрану набрали из тех рабочих, кто знал находившихся в доме, и надо сказать, что Быков проявил здесь настоящую смекалку. Никто из вызвавшихся не догадывался о его плане, кроме того, что прочел приказом сам Быков, а потому не проявляли агрессии и нет-нет да перекидывались парой слов с заключенными. Все шло тихо-мирно.

Всем, кто был в доме, готовила хозяйка, прабабка Макса, питания Быков не успел устроить, а может и не стал делать этого, чтобы не было лишних глаз. И прабабка, возможно, одна только знала и чувствовала, для какого допроса их собрали. Но она молчала, искусно скрывала то, что произошло утром, и, более того, вела себя настолько непринужденно, что все чувствовали себя гостями, включая охранников, шумно беседовали за общим столом, обсуждали оснащение шахт (по документам), организацию безопасности, строительство новой больницы для рабочих и создание фонда для их лечения.

На закате прибыл Быков с отрядом красноармейцев, которые сменили охранников-рабочих. Всех разогнали по комнатам, приказали уложить личный скарб, после чего мужчины под конвоем погрузили его на один из выстроившихся длинной вереницей подводов на улице перед домом. С наступлением темноты конвой начал выводить узников из дома. Командовал сам Быков. Всех распределяли семьями. Хозяйку дома, раз она была одна, посадили с немецким принцем, его супругой и сыном, которому не исполнилось еще и десяти лет. Их подвод был в колонне последним. Повозки трогались по мере наполнения так, что расстояние между ними было по 100 саженей (около 200 метров) и разглядеть впереди идущий даже при свете дня было невозможно. Быков ехал верхом впереди колонны.

Дорога выходила из поселка и петляла к реке, на которой узников (по приказу) должны были пересадить на баркас. Она огибала собой шахты с разных сторон. Как раз перед семнадцатой был мост, перекинутый через овраг. За мостом следовал подъем, а за ним возвышалась насыпь, под которой был вход в семнадцатую шахту. Когда первые подводы подошли к мосту, Быков остановил поезд и скомандовал переходить его спешившись. Он сослался на то, что мост сломан, поэтому подводы пойдут в объезд и нужно будет дождаться их на другой стороне.

Сам он отправился ко входу в шахту, где его ждали соработники – два человека с кирками и лопатами – и красноармейцы с винтовками. Сюда же заранее привезли доски и хлам, которыми планировалось засыпать шахту. Подводы разворачивались у моста и съезжали на другую дорогу. Люди под конвоем переходили реку, и как только они оказывались за насыпью, конвойные вели их к шахте, где Быков, в генах которого уже было заложено абсолютно точно наносить удары киркой в темечко, глушил их, а если удавалось, и убивал, пока у него были силы (по документам 7 человек сряду), а потом стал наставлять соработников.

Оглушенных или убитых заключенных сбрасывали в шахту. Но, как выяснилось на месте, убивать людей киркой не легче, чем выколачивать ей же руду из породы. Поэтому все трое выдохлись уже после двенадцатого человека. К тому же один из соработников Быкова после первого удара – довольно неудачного, потому что он промахнулся и воткнул кирку в плечо заключенного (по документам это был ребенок, и убийца не рассчитал траекторию, «дал маху»), занервничал от его крика и, бросив орудие, убежал в лес. Тогда красноармеец («точно не помню кто, не разобрать было в темноте») проткнул ребенка штыком, а Быков столкнул его («все еще орущего») в горло шахты, и тот скоро затих. Пришлось сделать паузу и остановить подводы.

Нужна была новая тактика, действенная и быстрая, потому что крик ребенка взволновал не только сбежавшего товарища, но и заключенных у моста. Быков решил просто сталкивать людей, а уже потом, когда все они окажутся внизу, подорвать шахту бомбой. По его приказу один из красноармейцев принес снаряды из поселка, и казнь продолжилась. Тактика работала даже лучше, чем предполагал Быков. Первый проход шахты в глубину был около пятидесяти метров, из-за недавнего взрыва газа ее подтопило, а по мере спуска из стен то и дело торчали доски и разбитые укрепления. Поэтому те, кто летел вниз, прежде чем оказаться в воде, несколько раз бились об уступы, ломали себе руки и ноги, сворачивали головы и наконец мирно затихали внизу.

Наступила очередь повозки с немецким принцем (этой части в документах было уделено особое внимание, показания убийц по поводу гибели немцев, которая грозила международным политическим скандалом, были даны более полно). Первой вели мать Сергея. Она увидела столпившихся перед шахтой («нас») и произнесла: «Господи, прости им! Ибо не ведают, что творят!», после чего была оглушена прикладом, и ее тело, натыкаясь на доски, ломая их, тараня мусор, который скопился в проходе, полетело вниз. За ним («таким же макаром») были отправлены тела сына и жены принца.

Последним шел сам немец. Его подвели к шахте, «ударили обухом», но неудачно. Он упал, застрял перед входом и очнулся («к тому времени я ослабел и, видимо, не сильно шмякнул: считай, всю ночь не спали, вот и подвел товарища Быкова»). Сам Быков, который тоже выбился из сил, разозлился. Он кричал («на нас»), красноармейцы тыкали в немца штыками, били ногами, но тот ухватился за опору и не поддавался. Тогда Быков нагнулся к нему, попытался расцепить руки, но немец взял его за обшлаг («он [Быков] начал вырываться и кричать, чтобы немца ударили киркой»). Но товарищ («я», имени в документах не было) Быкова никак не мог прицелиться и медлил («Боялся я, что ранить могу председателя, оттого и медлил»). Немец потянул Быкова на себя, («как будто») обнял его, и они вместе начали падать. В последний момент один, вовремя бросивший кирку, поймал Быкова за ноги. (Он «дергался, кричал “братцы вытаскивайте меня”», но «немец вцепился в него как мертвый».) Наконец кто-то из красноармейцев («в темноте было не различить») догадался выстрелить немцу в голову, тот отпустил Быкова и полетел («благополучно») вниз.

Выбравшись, Быков приказал засыпать яму, но один из конвойных вдруг закричал, мол, стойте братцы, слушайте, все замерли, из ямы было слышно церковное пение, какой именно псалом пели, никто не разобрал, кто-то запаниковал: «Что ж это делается, братцы», но Быков заорал: «Бросай гранату!», и я бросил.

Все замерли («была такая тишина») так, что слышно было, как граната летит вниз, бьется о стенки и уступы, ухает, как тяжелый булыжник, и, кажется, можно было сосчитать, сколько их там, этих уступов, и представить, как тем же макаром летели тела, потом «снова тишина и пение». Взрыва не было.

Все испугались, началась перебранка и паника, кто побежал к подводам, кто начал креститься, но Быков выхватил у конвойного пистолет и выстрелил сначала в воздух, а потом и в Середникова: он первым начал рыдать и разводить панику. Затем Быков приказал одному скакать в город, у него в шкафу были бомбы, нам он объяснил, что ни черта, ни Бога не боится, пироксилиновые гранаты попали в воду и потому не сработали. Пока мы ждали, спустились к подводам и говорили меж собой, чтобы не слышать пения, но Быков грозил всем судом и Советской властью, успокаивал и обещал наградные.

Новые бомбы привезли уже на рассвете. Быков сам кинул одну в шахту, и она тут же взорвалась, после чего мы начали заваливать проход. Сначала бросили вещи осужденных, затем валили частокол, бревна, прутья, землю – все, что попадалось под руку, трудились несколько часов, но когда закончили, пение все еще слышалось. Тогда еще один, Рябов, из красноармейцев, и сошел с ума, упал, в грязи как свинья валандается, причитает, не весть что будто в него вселилось. Пришлось Быкову его остановить. Это потом мы их, Середникова с Рябовым, списали, мол, эти сволочи немецкие с нашими расправились, и Быков говорил, что хорошо даже, потому как есть мотив у нас, коли расспрашивать будут. А ежели немцы за своего подданного встанут и международный конфликт может выйти, то мы и ответить можем: он убил представителя Советской власти – и все тут. Мы это и в документах зафиксировали, засекретили их, а куда и кто делся из этих двадцати четырех, никому не объясняли тогда, исчезли, мол, испугались коллективизации. Да и кому объяснять? Никто и не спрашивал, такой бардак был, пес с ними, так вот, приструнил Быков Рябова, значит, пистолетом и приказал поджигать шахту. Быстро все занялось и дымом затянуло, тогда-то только пение и прекратилось, так мы их, то есть врагов Советского государства, и изничтожили.

Только о Рябове допрашиваемый сожалел и еще об одном, не разглядел которого в темноте, о Середникове, кажется.

Полтора года прошло, и Макс вернулся домой, ровно в тот день и час, как и должен был, как если бы отсидел положенный срок. С его возвращением ко всем вернулось и осознание неотвратимой катастрофы. Нет, никто не смотрел за ним, не боялся его, не подглядывал, не ждал от него. Это было новое, сильное чувство. Как будто солнце теперь висело низко всегда (как в тот день, когда их отец ушел), день и ночь не разделяя, не давая никому из них сомкнуть глаз. Оно разъедало их своей желчью, тошнотворным присутствием, тягучей, кислой отравой ковыряло в них затянувшиеся язвы, которые теперь нельзя было заткнуть, заглушить, вылечить.

Макс был молчалив и угрюм. Он знал (хоть и не хотел этого), что должен поехать к Джонни, как будто его воля (если верить Настоятелю) подчинилась чему-то бо́льшему, чем он сам, как будто его поступки были заранее определены теми и тем, кто и что были до него и будут в будущем.

Андрей понимал, несмотря на слова Настоятеля, что не может человек жить спокойно, если знает, что отец его или отец отца его был убийцей, если чувствует связь с ним, если в крови его течет та же кровь и сердце его каждым своим ударом, словно в колокол, бьет по убиенным. Но сам он не чувствовал этого. Как будто не его была эта кровь, как будто чья-то неведомая сила отняла у него это чувство. Он жалел Макса и ненавидел отца, но не находил его в себе. Несколько лет спустя, уже после того как Макс вместе с немцами раскопали шахту, нашли там двадцать четыре тела, хорошо сохранившиеся, как будто забальзамированные, и опознали их не только по вещам, но и по фотографиям, уже после того, как они обнаружили женское тело – матери Сергея, почти на самом верху, в объятиях которой лежал десятилетний мальчик, сын немецкого принца, а рядом истыканный штыками, с простреленной головой, и сам принц, уже после того, как их перезахоронили, и после похорон самого Макса – только после всего этого Андрей осознал не без помощи Настоятеля, что он единственный наследник и титула, и материнской крови. Как будто та же неведомая сила, которая соединила два непримиримых рода в один, разделила его снова в братьях и одному дала задание уничтожить род отца и всей своей жизнью извинить себя перед прошлым, настоящим и будущим, а другого, Андрея, сделала немым свидетелем перед свершившимся, как бы говоря: «Смотри, вот отмщение твое и рода твоего, и будь этим спокоен».

Предыдущая главаГлава 15 из 21Следующая глава