К книге
Узоры на обояхXII
62%
XII
13

– Что может примирить человека с тяжелой болезнью, смертью, врагами, предательством, преступлениями против него? – спрашивает у Саши Настоятель и отвечает: – Вера. Вера в то, что ты часть этого мира с его болезнями, смертью, врагами, предательством и преступлениями, вера в то, что ты сам болен, смертен, ты чей-то враг, ты предаешь и преступаешь, но способен и на гораздо большее – способен покрыть это все примирением, верой и любовью.

Она лежала перед ним, обездвиженная, пожираемая раком, и слезы катились по ее щекам. Но это были слезы не бессилия, а примирения, о котором он говорил. Он знал это.

Она сказала:

– Когда я умру, вы должны взять его сюда, в «Лесную сказку».

Он ответил:

– Я возьму.

Каждый день Настоятель сидел у ее кровати, и они говорили. Она рассказывала ему о прошлом, с которым она должна была примириться теперь, когда ее надежда уже переросла в веру и стояла на пороге любви.

Она ни о чем не жалела – ни об обмане мужа, ни о том, что обманула себя, ни о его истязаниях, ни о его нелюбви, ни о том, что родила Андрея и Макса, потому что благодаря ровно тому порядку, в котором все это случилось, порядку, определенному заранее смертью рыжего рудокопа, его сына, еще нескольких поколений, родителей ее отца (так можно дойти до Адама и Евы), благодаря этому порядку она стала такой, какой стала, она обрела будущее.

Она жалела Макса, жизнь которого ей теперь виделась сплошным мучением, пеклом, в котором он сжигал себя сейчас и был обречен гореть в будущем, и молилась за него.

Женщина из «Лесной сказки» принадлежала к Свидетелям. Она действительно была награждена мужским лицом с широкой, будто вытесанной топором нижней частью с выдающимся вперед тупым плоским подбородком. Формой ее лицо напоминало наковальню, что вызывало у людей не удивление, а какой-то трепет. Она никогда не говорила, по крайней мере Андрей никогда ее не слышал, но это и не было ей нужно, поскольку действовала она даже не взглядом или жестами, а лишь внутренним желанием, передавая мысли на расстоянии тому, кому хотела, и адресат в тот же миг покорно подчинялся ей, точно исполнял то, что требовалось.

В день отъезда Саши Наковальня наняла сиделку для Андрея. Впрочем, в течение нескольких месяцев, в которые она заглядывала в квартиру, сиделки менялись так быстро, что Андрей не успевал запоминать их имена. Наковальня не терпела неряшливости и грязи, лишних разговоров, халатности, запаха табака, непунктуальности и неопрятности. Но эти недостатки так или иначе выявлялись в каждой сиделке, а порой всем этим набором обладала какая-нибудь одна. Впрочем, нельзя сказать, что Наковальня была придирчива. Скорее, те, кто брался за эту работу, питались мыслью, что она дастся им легко. Но всегда выходило так, что переворачивать тридцатикилограммовое тело Андрея и подмывать его в конце концов приходилось самой Наковальне. Сиделки, пытаясь справиться с его бездействующим телом, оставляли на нем синяки, сажали Андрея мимо горшка, роняли в ванну, выкручивали ему руки, забывали подложить подушки от пролежней, кормили так, что он захлебывался.

Каждый вечер Наковальня проводила осмотр Андрея в присутствии сиделки, скрупулезно проходила взглядом каждый сантиметр его тела и, если замечала синяк или царапину, говорила об этом прямо.

В конце концов Наковальня сдалась. Это стало ясно, когда она закурила на кухне, а после села в кресло напротив Андрея и, практически не раскрывая тяжелой челюсти (Андрей так и не понял, как ей это удавалось), сказала:

– Я не смогу сидеть с тобой вечно. Ты должен что-нибудь предпринять. Твоя мать больна раком, так что тебе нужно позаботиться о себе.

Затем она взяла паузу и смотрела ему в глаза в мертвой тишине так пристально, долго и неподвижно, что стала казаться Андрею ненастоящей, несуществующей, как что-то рожденное его воображением, из узоров на старых обоях. Они уже начинали обвивать ее, как плющ, своими завитушками, увлекать в плоскость стены, размывать ее грубые черты, и казалось, еще мгновение, еще миг – и она исчезнет, растворится в этих рисунках навсегда, будто ее и не было. Даже ее способность безмолвно подчинять себе людей и предметы станет бесполезной, бессильной, превратится в заколдованный цветок, который поблекнет и высохнет, а потом и вовсе исчезнет. Но она прервала его мысли, вернула в реальность:

– Будешь учиться печатать на машинке.

Она встала, достала «Ремингтон» с антресолей и поставила его на тумбочку в центре комнаты. Подкатила Андрея и положила его руку на клавиши. Затем она открыла сервант, нашла лист бумаги и провернула в каретке.

– Давай!

Андрей опустил палец, клавиша поддалась, рычаг приподнялся, но недостаточно, чтобы ударить с нужной силой, запнулся, опустился нерешительно, без звука. Наковальня не сводила с Андрея взгляд. Андрей снова нажал на клавишу, рычаг занес свою литеру над бумагой, щелкнул, завис в воздухе и вторым щелчком оставил блеклый след – букву К. Челюсть Наковальни дрогнула. Андрей сдвинул руку, нажал на другую клавишу, литера взмыла вверх, задержалась, будто набрала воздух в металлические легкие, и с шумным выдохом уверенно обрушилась на бумагу четкой О. Андрей посмотрел на Наковальню. Ему показалось, что ее власть над ним (удар – Г), ее магическая возможность бессловесно управлять (удар – Д) разрушается с каждым ударом (А). Рычаг снова поднял литеру и опустил ее резко, как нож гильотины, – вопросительный знак. Эхо разнесло вопрос по комнатам. Тяжелая челюсть Наковальни размякла и задрожала:

– Может быть, год.

Андрей начал писать. Наковальня задавала ему вопросы, вставляла листы, двигала каретку и послушно ждала, пока хилая рука Андрея выбьет ответ. Так они общались. Разговор, умещавшийся на половине страницы, мог длиться несколько часов, но это были самые счастливые часы в жизни Андрея. Когда беседа заканчивалась, Наковальня вставляла чистый лист бумаги и уходила, а Андрей продолжал писать. Вскоре он уже начинал нервничать, если она задерживалась с заменой листа, и чувствовал себя разбитым, когда ему не удавалось напечатать ни слова.

Макс после отъезда матери перестал жить дома, а скитался по друзьям, подвалам и чердакам, и на него не действовали ни взгляд, ни внушения Наковальни. Как-то вечером он пришел, чтобы помыться и залечить раны, и застал брата у машинки. Наковальня дремала в гостиной. Макс нагнулся над «Ремингтоном», заглянул Андрею в глаза и улыбнулся:

– Я знал, что ты справишься, брат. Ты не похож на него, хоть и с виду точная копия.

Макс оперся на тумбочку и нагнулся так близко, что Андрей невольно почувствовал запах перегара. Но это был не легкий флер, а тошнотворный, кислый, резкий запах, такой, каким он слышал его от отца после нескольких дней запоя. Лицо Макса потемнело, красные глаза ввалились, зубы пожелтели, от него пахло потом и гнилью. Его руки слегка дрожали, и эта дрожь передавалась тумбочке. Макс заметил это, отнял руки и выпрямился.

– Когда мы были маленькими, в парикмахерской, той, на площади, помнишь, одна тетка шутила, что мы не родные братья. Я ее страшно за это ненавидел. Толстая, еле протискивалась между креслом и зеркалом. У нее была такая большая грудь, что, когда она стригла мне чуб, я дыхание задерживал, чтобы в ней не задохнуться. Мама отвечала, что мы самые родные, роднее не бывает. Просто один похож на папу, а другой на маму. Я смотрю на тебя сейчас и просто поражаюсь, как ты на него похож. Но тебе повезло. У тебя сердце как у матери, в тебе ее кровь. А я ненавижу себя так же, как и его, но ничего не могу с этим поделать. Природу не обманешь…

Андрей нажал на клавиши: «ТЫНЕОН».

Макс попытался засмеяться, но осекся, поймав себя на том, что фальшивит. Он прошелся по комнате, открыл одну за другой дверцы серванта, безразлично заглянул в них, будто заранее знал, что в них нет того, что он ищет.

– Когда я узнаю в себе его жесты, я просто бешусь! Иногда даже говорю как он. Слышу, как говорю его интонациями и словами, представляешь? – Он обежал взглядом книжные полки стеллажа, пошарил рукой на верхних, оглянулся по сторонам и заметил сумку Наковальни на кресле. – Я как-то нашел письмо отца, не помню, о чем оно было, но важно то, что у меня почерк один в один! Просто фантастическая точность! Как будто я писал. – Посмотрел на брата, усмехнулся то ли своей находке, то ли тому, что Андрей не может ему помешать. – Завитки, буквы, все! Я чуть тогда с ума не сошел. – Подошел к сумочке, открыл ее и выудил несколько купюр. – В тот же день начал придумывать себе новый, буква за буквой, тысячу раз перепроверял, чтобы ничего не совпадало. – Пересчитал, взял одну и сунул в карман. Остальные купюры вернул и поставил сумочку на место. – Писал слова, тренировался. Я, конечно, стал писать по-другому, но штука в том, что, как бы я ни старался, ничего не выходит, постоянно вылезает из меня что-нибудь похожее на него… – Фальшиво засмеялся. – Так что, брат…

Макс подошел к окну, отдернул штору, открыл форточку, достал из кармана помятую сигарету, расправил ее пальцами и закурил. Он курил молча, частыми, мелкими затяжками, будто спешил или старался скорее унять желание, но выходило нелепо. Казалось, он примерял на себя чью-то чужую привычку, причем неудачно, как плохой актер, который неумело рыдает, а потому вызывает лишь сочувствие и стыд. Он затягивался, покашливал и с силой выдувал струю дыма в окно. Но и здесь его подводило не умение даже, а какое-то курьезное стечение обстоятельств, потому что поток свежего воздуха был сильнее и тут же возвращал дым в квартиру. Макс понял это, выбросил окурок в окно и вышел из комнаты.

Предыдущая главаГлава 13 из 21Следующая глава