На следующий день пошел сильный дождь. Ошеломленная синьора Верита́ вновь и вновь повторяла: муж у нее в тюрьме, сын неизвестно где – что теперь делать с фермой, скотом, полями?
– Не волнуйтесь, – отвечала ей Марианна, – обо всем позаботится Диас.
Но с гор больше не приходило никаких вестей: казалось, партизаны исчезли. Или и они не знали, что делать, когда люди гибли как мухи.
Страх исковеркал кастрокарцев, превратив их в подобие зверей, живущих лишь инстинктами – голодом, жаждой, сном. Они потеряли власть над собой, и единственная их надежда была в том, чтобы не стать следующими. Глаз мог явиться к кому угодно под любым предлогом, не делая различий между виновными и невиновными. И люди начинали сожалеть о тех временах, когда мужчины погибали на фронте, – по крайней мере, это было далеко и не приходилось страдать, когда они умирали у тебя на глазах.
Мать рассудила, что оставаться у Верита́ слишком опасно и лучше вернуться домой. Мы ушли под вечер, тайком, как бесчестные женщины, боясь, что солдаты батальона «М» остановят нас и спросят, не связные ли мы. И неважно, что я жена Глаза, – теперь даже кровь не имела значения: отцы шли на смерть вместе с детьми, и не существовало ни братьев, ни родных – никого. Для меня тюремные мучения были ничем по сравнению с пытками Глаза, и если бы меня арестовали, я почувствовала бы даже облегчение. Но мать, словно прочитав мои мысли, сказала:
– Редента, у него теперь есть Диас. Дома он не появится.
Но едва мы переступили порог, из спальни донеслись звуки. Мать покачала головой. Мы услышали голос Глаза и поняли, что он не один.
– Да поможет тебе Бог… – пробормотала она, хотя больше не верила в Бога.
Потерянная, опустошенная, она молча скрылась, спустившись вниз по склону, а я села на кухне.
Глаз определенно был с проституткой: за те дни, что я провела у Верита́, он наверняка приводил домой не одну. Из спальни доносились стоны и вздохи, и хорошо, что он меня не заметил, – иначе заставил бы смотреть, как всегда. Я ждала, пока они закончат, голова была полна сумбура. С тех пор как я перестала пить «воду кузнеца», я начала понемногу есть, и призраки моих братьев не появлялись. Но я все еще чувствовала себя уставшей и разбитой. Ребра торчали – настолько я исхудала, а моя дурная нога превратилась в сучковатую палку, которая выгибалась во все стороны. На деснах по-прежнему оставался синеватый ободок, и меня часто рвало. Но я не забеременела. И только это имело значение. Глаз не убьет маленькую девочку.
Дверь спальни распахнулась уже глубокой ночью, и он, как и следовало ожидать, появился вместе с женщиной. Она подавила испуганный вскрик, а Глаз окинул меня мрачным взглядом.
– Где ты была?
Я не сразу нашлась с ответом. Отвыкла от Глаза.
– Укрывалась у реки, – произнесла я наконец.
– Когда вернулась?
– Раньше.
Девушка слушала без интереса.
– Давно пора снова быть женой.
Мне показалось, она встрепенулась. На ее лице мелькнуло то ли удивление, то ли любопытство, и она пристально посмотрела на меня. Тогда я тоже осмелилась взглянуть на нее. Она была гораздо красивее всех женщин, которых обычно приводил Глаз. Небольшого роста, но сложенная совершенно, она напоминала статую Богородицы в церкви, хотя и выглядела иначе. Ее короткие волосы были пострижены по-мальчишески, длинная челка закрывала светлые глаза. Лицо сильно накрашено, но было видно, что у нее тонкие, округлые черты, как у фарфоровой куклы. К вырезу блузки она приколола кокарду из белой ткани с черно-красной эмалевой свастикой посередине и носила ее с вызовом, гордо выпячивая грудь. В губах была зажата тлеющая сигарета, а в разрезе юбки до самых бедер открывались гладкие ноги. Она походила на диву с журнальной обложки.
– Это твоя жена? – спросила она.
Ее голос был громким и уверенным. Таким, подумала я, каких у женщин обычно не бывает.
– Да. Но она нам не помешает.
На следующий вечер Глаз снова привел ее. Это меня удивило, потому что он любил разнообразие и редко приходил с одной и той же женщиной два раза подряд. Она выглядела невероятно элегантно в прозрачном кружевном платье, которое не скрывало ничего. На груди была прикреплена свастика. Девушка казалась еще более ослепительной: на губах пылала красная помада, ресницы изогнуты вверх, длинные ногти заострены.
Войдя, она огляделась.
– Что случилось? – ласково спросил Глаз.
Она снова посмотрела на меня тем же внимательным, почти изумленным взглядом, что и в прошлый раз.
– Ей можно доверять, верно?
– Разумеется, – ответил он. – Эта слабоумная даже не знает, где находится.
– Ладно. Просто теперь предатели, кажется, повсюду.
– Был бы сейчас хоть один здесь… – засмеялся Глаз, – я бы вышиб ему мозги и съел их. Клянусь тебе.
Глаз взял флягу с вином, и они пошли в спальню. Он прошептал ей что-то, чего я не расслышала, и она бросила на него дерзкий, полный ожидания взгляд. Она смотрела на него с вызовом, на равных, приглашая, но не скрывая и не демонстрируя слишком явно своего интереса. Я никогда не встречала таких девушек – и, скорее всего, он тоже.
Из спальни доносился их тихий разговор. Не знаю почему, но я стала подслушивать: раньше мне и в голову не приходило сделать такое. Девушка рассказывала, что свастику ей подарил старый любовник из СС, о котором она ему уже говорила, и Глаз просил ее не вызывать у него ревность этими рассказами, а потом рассмеялся, но смехом другим – мягким, теплым. Она тоже засмеялась – сдержанно, почти строго, совсем не так, как другие распущенные девицы. Ее смех больше походил на признание или обещание.
– Как ты можешь ревновать? Едва я увидела тебя, как тут же потеряла голову, – прошептала она ему. – Я сразу поняла, что, если не заполучу тебя, сойду с ума.
– Вот он я, – почти застенчиво ответил Глаз. – Я здесь.
Она говорила с ним на равных, твердо и гордо, и его, похоже, не оскорбляла ее дерзость.
– Расскажи мне что-нибудь. Я никогда не встречала героя. Расскажи мне, каково это – быть героем.
– Нужно верить. Верить до конца. Вера – это первое, чего требует дуче. И только потом, после веры, следуют подчинение и борьба.
– Это правда, – согласилась она.
– Подчиняться и сражаться может каждый. Но нужна безжалостная вера, чтобы понимать, что все, что мы делаем, мы делаем не для себя – не ради сегодняшнего дня, а ради чего-то несоизмеримо большего, чего мы даже не в силах охватить целиком. Мы можем только вообразить это. Это касается родины, и даже больше – всего человечества. Наших детей. Нашей судьбы. Это и есть фашизм.
Я слушала Глаза и не узнавала его. В голосе девушки послышалась грусть.
– Печально, что многие этого не понимают.
– Скоро поймут. Это вопрос времени. И веры.
Она хотела продолжить разговор, но я услышала, как Глаз набросился на нее. Тогда я отошла от двери и ждала до глубокой ночи, пока они не вышли.
Утром мы с матерью отправилась в лавку, и на столбах, деревьях, стенах по всему Кастрокаро висели листовки.
Я подошла ближе, чтобы прочитать. Это был список из более чем шестидесяти пленных, схваченных фашистами, составленный в алфавитном порядке. Среди коммунистов и анархистов времен Красного двухлетия и бог знает скольких людей, не имеющих к этому никакого отношения, значились и дон Феррони, и Верита́. Внизу было написано: если Диас не сдастся в течение пяти дней, их всех расстреляют. Подпись: Амедео Нери. Глаз.
Мать перечитала объявление дважды или трижды, словно не могла взять в толк написанное, затем выругалась и бросилась прочь. Я поспешила за ней.
Она ворвалась к Фраччи́, хотя женщинам запрещалось заходить в кабак. Нашла отца и загнала его в угол. Я догнала ее, запыхавшись.
– Послушай меня, Примо.
– Чего тебе, черт подери?
Ему было стыдно, что жена орет на него при других мужчинах.
– Слушай. Ты должен пойти поговорить со своим другом.
– С каким другом?
– С убийцей-свиньей, за которого ты отдал замуж нашу дочь.
– Ну хватит! – пригрозил отец. – Не начинай!
– Иди поговори с ним, и я ничего не начну.
– Ладно, – ответил он. – И что я должен ему сказать?
– Чтобы он прекратил. Пусть отпустит невиновных, или хотя бы священника и Верита́.
Пьяные внимательно слушали их.
– Это мятежники должны прекратить. Они убили сотню солдат на Монте-Коломбо. Или я ошибаюсь?
– Плевать мне на Монте-Коломбо и ваши чертовы дела. Верита́ наш родственник. Он кормит нашу дочь. Он – отец твоего зятя.
Отец взорвался громким открытым смехом – таким, в который она когда-то влюбилась, когда они танцевали у «Ужаса».
– Знаешь, кто такой Галеаццо Чано?
– Нет, и знать не хочу.
– Он был зятем дуче. Но дуче все равно расстрелял его за предательство.
Мать изменилась в лице. Гнев спал, и она посмотрела на него так, как смотрят на сумасшедшего, у которого не все дома. Если бы в ней не бушевала ярость, в ее взгляде можно было бы уловить тень сострадания.
– Ты потерял голову, – прошептала она. – Не только достоинство – голову.
Вдруг с той же твердостью, с какой когда-то всадила ему нож в винограднике Тарасконе, она плюнул ему в лицо. И ушла. А отец, как и тогда, остался стоять на месте. Молча, как истукан.
Она с остервенением постучала к Дзамбутену, словно собиралась выбить дверь.
– Вы должны наложить проклятие, – сказала она сурово. – Самое сильное из всех, что у вас есть.
– Что вы такое говорите, Адальджиза?
– Проклятье на командира батальона «М». Пусть он поскорее умрет ужасной смертью и отправится в ад.
Она говорила так, будто меня, его жены, здесь не было. А может, говорила так именно потому, что я рядом. Дзамбутен увидел, что я побледнела, и пододвинул мне стул.
– Я не занимаюсь такими вещами, Дальджиза, – ответил он. – Монахи и добрый Господь…
– Доброго Господа больше нет. Нам нужно договариваться между собой.
– Монахи и добрый Господь, – продолжил он, – дали мне силы творить благо, а не зло.
Мать нетерпеливо махнула рукой, как будто объясняла что-то очень простое ребенку, который не понимает.
– Все верно. Пусть Глаз умрет, это и есть благо.
Он не ответил, и мать продолжила.
– Иногда насилие и есть благо. И вы это знаете. Все знают.
Дзамбутен молчал, сидя за своим большим столом. Затем взял с полки книгу в кожаном переплете, провел по ней рукой, смахивая пыль, и начал листать страницы. Мать встала, взяла меня под руку, и мы направились к выходу.