Эта кровавая бойня произошла в Аддис-Абебе. Шел февраль 1937 года, и Глаз был на празднике, который вице-король Эфиопии Грациани устроил в королевском дворце в честь рождения первого сына принца Савойского. Они были в огороженном дворе, и вице-король раздавал беднякам, всем, кто к нему подходил, по серебряному талеру, чтобы показать, что итальянцы – добрые люди и хорошо относятся к неграм. Более трех тысяч нищих – калек, обездоленных, увечных – выстроились в очередь, молча ожидая своей монеты, как вдруг раздался грохот и карниз здания рухнул в шаге от Грациани. Никто не понял, что произошло: кто-то подумал, что это праздничный фейерверк, но тут раздались второй и третий взрывы. Вице-король упал, а бомбы продолжали свистеть в воздухе. Итальянские сановники валились один на другого, словно мешки с мукой, а ошеломленные нищие неподвижно стояли на площади, растерянно наблюдая за происходящим.
Тогда стало ясно, что это покушение и ситуация вышла из-под контроля. Грациани унесли, и никто не знал, жив он или мертв. Итальянцы открыли огонь: сначала милиция-чернорубашечники, а затем и все остальные – полковники, капитаны, все, у кого в руках оказались револьверы или винтовки. Прошел слух, что перед тем как упасть, вице-король успел объявить осадное положение. За считаные минуты возле дворца начался хаос. Солдаты стали беспорядочно стрелять по чернокожим: старикам, молодежи, женщинам. Ворота заперли, чтобы никто не мог сбежать, а когда из-за груды трупов передвигаться стало невозможно, чернорубашечники обратились к гражданским: они должны внести свой вклад. Им приказали рассредоточиться по районам города и убивать всех, кого встретят на пути: все должны быть уничтожены. Так итальянцы Аддис-Абебы – рабочие, каменщики, инженеры – вооружились чем могли и побежали вслед за солдатами мстить за вице-короля.
Отец тоже был там, и ему приказали загрузить канистры с керосином в грузовик и отправиться в деревню у реки, чтобы поджечь хижины. Когда он туда приехал, пламя уже поднималось до самого неба.
– Здесь дети, иди помоги мне, – раздался голос позади него.
Он повернулся и увидел Глаза. Тот держал на руках четверых негритят, крошечных, как щенята, они брыкались и кричали. Отец подбежал. Дети были худыми как былинки, Глаз держал их на руках, не зная, как усмирить.
– Откуда они?
Глаз указал подбородком на горящую хижину.
– Сбежали через окно.
– Я разберусь.
Отец точно ударил каждого локтем по переносице. Дети обмякли, словно марионетки. Только один, самый старший, лет шести, не потерял сознание, а тихонько стонал, и из его носа струилась кровь.
– Хорошо, – кивнул Глаз, – так.
Он бросил четверых детей в огонь, одного за другим. Ребенок, который не потерял сознание, шевелил ногами в воздухе, словно пытался убежать.
– Теперь продолжаем здесь. Вперед.
Они облили лачуги керосином и подожгли их факелами, внимательно следя за тем, чтобы никто не смог выбраться. Если кто-то из абиссинцев пытался вырваться наружу, его дубинками загоняли обратно в огонь. Людей сжигали заживо, не расстреливая, чтобы не тратить патроны. Десятки, сотни, бесконечное множество – они выбегали из домов как мухи, хуже мух.
– Посмотри, как они бегают, – засмеялся отец, лицо его пылало.
– Пусть бегут прямиком в ад, – ответил Глаз.
Подъехал еще один грузовик, из которого спрыгнули трое военных с огнеметами. Они стреляли керосином издалека, и огонь тихо и без препятствий охватывал все вокруг. Жертвы даже не успевали понять, что с ними происходит, и не сопротивлялись.
– Здесь мы справимся сами, – сказали военные Глазу. – А вы уберите трупы, их слишком много.
Рядом стоял фургон, заполненный мертвыми. Тела свисали с кузова, руки изодраны, головы запрокинуты. Глаз вытер руки о свои грязные штаны, стоявшие колом от запекшейся крови.
– Куда их отвезти?
– Сбросьте с моста Рас Меконнен.
Они сели в машину и поехали по улицам мимо итальянцев, которые стреляли, поджигали, разбивали черепа дубинками. Вокруг стояли нескончаемые крики, насилие, ужас. В дыму, застилавшем глаза, было что-то опьяняющее, словно они находились в эйфории или сошли с ума. Этот день связал их навсегда.
Доехав до моста, они сбросили убитых в реку и поспешили обратно уничтожать оставшиеся лачуги.
На следующее утро Аддис-Абеба пробудилась в тишине, казавшейся нереальной. Выжившие заперлись в своих домах, готовые принять какую угодно смерть – от голода или жажды, лишь бы не от рук итальянцев. Некоторые, больше похожие на призраков, чем на людей, осмелились выйти на улицы, чтобы искать своих детей или родителей в грудах тел, растерзанных за ночь собаками.
Теперь нужно было избавиться от трупов. Договорились вывезти их за город в поле и сжечь. Их были десятки тысяч – десять, двенадцать. Точную цифру уже никто никогда не узнает.
Отец и Глаз тоже начали собирать мертвых. Они снимали с них драгоценности, золото, хватали за ноги и бросали в грузовики. Если кто-то еще был жив, его привязывали к грузовику и тащили по земле, пока тело не разрывало на части: голова оказывалась в одной стороне, руки и ноги – в другой.
Доехав до деревни с выгоревшими лачугами, Глаз и отец разошлись: один зашел в первую хижину, другой – в следующую. Работать вместе больше не было нужды – они уже набрались опыта.
Глаз подошел к телу мальчика. Этот детский труп отличался от других, сгорбленных и скрученных. Он лежал прямо на земле, с вытянутыми вдоль тела руками, чистый и причесанный, как будто его подготовили к похоронам, которые никогда не состоятся. Глаз наклонился, чтобы подобрать его, но услышал голос, доносившийся из руин хижины. Он поднял глаза: навстречу ему шла женщина. Ему показалось, что это сон, но она была реальной. Высокая и крепкая, в белом льняном платье, стелющемся по земле, с волосами, смазанными маслом и глиной, как принято у чернокожих женщин, и уложенными в причудливую прическу. Черты ее лица были суровыми, как у мужчины. Она шла к нему и говорила что-то на своем языке, чего Глаз не понял. Потом она встала между ним и мальчиком, протянула руку и раскрыла ладонь, словно намереваясь его остановить. Он удивился ее смелости и осторожно приблизился. Протянул к ней руку, она помедлила, но не отступила ни на шаг. Глаз подошел ближе, с разведенными руками, и внезапно ударил ее в живот, затем в грудь и с особой силой между ног. Она не изменила выражения лица, не казалась ни удивленной, ни ошеломленной: ее крупное тело упало легко, накрыв мальчика. Глаз набросился на нее, продолжил бить носком сапога – по ребрам, по груди. Пока она еще дышала, он вынул нож из-за пояса и в ярости вонзал ей его в шею, пока не отсек голову. Он поднял ее за волосы. Глаза на отрубленной голове закатились, масло и глина смешались с кровью. Глаз подбежал к фургону и аккуратно положил голову на сиденье.
Все случилось мгновенно. Он уловил едва различимый шорох, приглушенный шумом ветра, похожий на звук пустоты, который издавали враги, внезапно появляясь за спиной. Он успел обернуться как раз вовремя, чтобы увидеть последнее, что он когда-либо увидит правым глазом в своей жизни: мальчишку, ровесника того, что лежал на земле, маленькое чудовище, обезьяну, целящуюся в него из ружья. И сразу в его лицо ударила жгучая боль, затянувшая все черной пеленой. Он рухнул на землю, не успев ничего понять, услышал выстрел, а затем ощутил на себе тяжесть мертвого тела.
Это отец убил мальчишку, прежде чем тот успел выстрелить еще раз, и он же отвез Глаза в больницу. Глаз орал и ругался на чем свет стоит от адской боли в глазу. Когда его перекладывали на носилки, он крикнул отцу, чтобы тот забальзамировал голову негритянки, и его унесли.
Именно из-за этого кровного долга отцу он и женился на мне. А теперь, после того как он рассказал мне эту историю, я должна была быть благодарной и преданной им обоим – своему мужу и своему отцу.
Глаз сразу дал понять, что мне не следует часто выходить из дома. Мне разрешалось сходить в лавку, если нужно, или на реку с тележкой постирать белье, или на воскресную службу, но не разгуливать весь день по улицам, как какая-нибудь шлюха. Кроме того, он заявил, что моей сестре Марианне лучше не появляться у нас, потому что он уверен, что семья Верита́ – коммунисты, и они вызывали у него отвращение. Фафину он тоже не хотел у нас видеть, из-за ее длинного языка. Единственная, кто могла меня навещать, – моя мать, но со временем мне стало казаться, что она все менее довольна, как будто что-то ее огорчало или ей было стыдно.
– У тебя все хорошо? – спрашивала она.
– Да.
Она пристально разглядывала новые синяки на моем лице и залысины на голове, где Глаз выдирал мне волосы клочьями, так что казалось, будто у меня лишай.
– Ты хорошо себя ведешь? Хорошая жена делает мужа хорошим.
Я не отвечала ни «да», ни «нет», чтобы не усложнять ситуацию.
– Но, в конце концов, – добавляла она, – это ваши дела. Только крышка знает, что кипит в кастрюле.
Она отворачивалась в другую сторону и молчала. Такова участь браков, и тут не было ничего удивительного.
Каролину с виа Соргара ее Карло избивал ремнем, и про это знал весь Кастрокаро. Она гордо показывала свои заплывшие глаза и разбитые губы и говорила, что чем больше он ее бил, тем больше любил. А когда Карло зарезали в драке у Фраччи́, она так убивалась с горя, что все думали, она отправится вслед за ним. Она не уходила с кладбища, рыдая день и ночь, а если в деревне рождался мальчик, она шла к его матери и умоляла назвать его Карло, в память о ее любимом. Люди жалели ее, и в тот год в Кастрокаро появилось много мальчиков по имени Карло в его честь.
Эдвигу д’Отелло так сильно избивали отец, брат и муж, что она лишилась рассудка. Теперь она без конца смеялась, даже если случалось несчастье, и боялась всего. Например, когда кто-нибудь здоровался с ней на улице, она убегала с испуганными глазами, как дикая кошка. «Она такая чокнутая, что наверняка вытирает себе зад до того, как облегчится», – смеялись над ней в кабаке. Встречая ее, некоторые нарочно кричали ей что-нибудь вслед, чтобы напугать.
А Тилью ее жених, парень по прозвищу Император, и вовсе убил. Накануне свадьбы он застал ее с другим и, не раздумывая, вонзил ей кинжал в шею. На суде его признали виновным, и народ возмущался: просто стыд, что честный человек оказался в тюрьме из-за смазливого личика какой-то шлюхи.
О Фафине тоже ходили слухи, что однажды вечером ее муж Альфред поднял на нее руку, но она сорвала со стены ружье, направила на него и предупредила, что, если он хоть раз попытается тронуть ее, она отправит его на тот свет даже без святого благословения. Через некоторое время он умер во сне, бедолага. Доктор Серри Пини заключил, что его хватил удар оттого, что он слишком много пил. У Фафины в то утро красовался синяк на лбу, и она объяснила, что ударилась головой о стену от горя. Дедушке Альфредо она заказала красивый гроб из красного дерева и все необходимое для похорон, цветы и прочее, не скупясь оплатила из собственного кармана.
Я сидела дома одна. Разговаривала с головой негритянки, ставшей моей подругой, либо, по воскресеньям, с Богородицей в церкви, либо с фотокарточками солдат, погибших на войне, которые жены и матери вешали рядом с портретами святых. Иногда я беседовала с Бруно, он тоже стал для меня призраком, и мы по-прежнему понимали друг друга, как в детстве, когда я не разговаривала. С настоящими людьми, с людьми из плоти и крови, я больше не встречалась.
На Рождество мать принесла мне письмо от Виктории, из Флоренции. Она посылала мне поздравления и спрашивала про мою жизнь в браке. Писала, что у нее все хорошо и она научилась делать кровопускание и перевязки. Она была довольна, но скучала по мне, постоянно скучала и с нетерпением ждала лета, чтобы снова увидеться. Она надеялась найти меня в здравии и хорошем настроении. Ее слова были красивыми, ясными и мудрыми – они утешили меня, как ничто другое.
Мать положила письмо на стол и посмотрела на меня. У меня распух глаз и почти не открывался, и хромала я сильнее обычного. Ее взгляд упал на разбитое кресло-качалку.
– А это что? – спросила она. – Ты упала?
Я не ответила.
– Тебе надо быть повнимательнее. Следи за своей дурной ногой, ты ведь вечно спотыкаешься.
– Да.
– Жаль, оно было такое красивое.
– Да.
Вчера вечером Глаз вернулся домой поздно. В его здоровом глазу сверкал зловещий огонек, что не вязалось с другим глазом, тусклым и безжизненным.
– У меня болит голова, – предупредил он.
Я поспешила закрыть двери и окна.
– Мне нужна тишина. Если хоть одна муха пролетит, я убью тебя прямо здесь.
Когда у него болела голова, он всегда был таким. Его мучил глаз, и нужно было проявлять сочувствие.
Он ушел в спальню, а я неподвижно сидела в кресле-качалке. Даже воздух и время, казалось, замерли. Я боялась звона Большого колокола, потому что его невозможно заставить замолчать. И действительно, спустя некоторое время он пробил девять раз. Я приложила ухо к двери спальни, но ничего не услышала. Возможно, он уснул.
До того как Большой колокол пробил десять, у входа послышался тихий шорох. Пес, который смеется, царапал дверь, просясь, чтобы его впустили. Я выдохнула, чтобы унять страх, решая, открыть ему или дождаться, пока он прекратит скрестись. Но шум не утихал, а только усиливался, поэтому я встала и подошла к двери. Никогда в жизни я не слышала, чтобы этот пес лаял, но тут он залаял. Он был голоден. Я прислушалась: в спальне было тихо. Если Бог пожелал, Глаз крепко спит и ничего не слышит.
Я схватила пса за морду обеими руками, а когда он снова тихонечко заскулил, вытолкала его на улицу, нашла в шкафу кусок сухого хлеба и бросила ему через окно. Все это заняло одно мгновение. Затем я заперла ставни и перевела дух.
Вдруг я обернулась – Глаз стоял передо мной, неподвижный, как гора. Я не успела даже сказать «простите». Он медленно подошел, схватил кресло-качалку и обрушивал его на меня снова и снова, пока не разбил вдребезги.
Наутро пес, который смеялся, висел на дереве в роще перед домом. Он уже не смеялся, а скалился в зловещей ухмылке. Я с трудом сняла его с дерева и уложила на землю.
– Ну, мне пора, – торопливо сказала мать. – Что мы ответим Виктории, чтобы ее поблагодарить?
– Что мы тоже поздравляем ее с Рождеством и Новым годом. Что у нас все хорошо и мы рады узнать, что она здорова, учится и показывает себя с лучшей стороны. И будем надеяться, что добрый Господь и Пресвятая Богородица Цветов ей помогут.
– И святой Иоанн, покровитель Флоренции.
– И святой Иоанн, да.
Оставшись одна, я взялась за работу. Протерла до блеска свадебную фотокарточку, на которой Глаз гордо улыбался в своей форме, держа меня за руку, и тщательно вытерла пыль с головы негритянки. Потом вышла. Пес, который смеется, лежал, завернутый в тряпку, в лесу. Я подняла его на руки и, тяжело ступая, отправилась к реке, на тайную поляну, куда меня водил Бруно. Там я бросила пса в воду, и течение понесло его. Он зацепился за камень, прежде чем его поглотил водоворот, и больше я его никогда не видела.