До того, как я вышла замуж за Глаза, я разговаривала с ним всего три раза.
Первый раз – в тот день, когда отец привел его домой на Сретение и велел нам подать ему вино. Тогда он сказал нам: «До свидания», и я ответила: «До свидания». Потом – в воскресенье, когда я чистила ему сапоги. И, наконец, в третий раз – когда он сделал мне предложение. Это был самый важный случай.
На улице поднималась буря, и моя дурная нога страшно разболелась из-за перемены погоды. Я лежала в постели с горячим полотенцем, надеясь, что утихнут и боль, и буря. Отец позвал меня, и я, волоча ногу, пришла на кухню, где за столом сидели все трое: он, мать и Глаз.
– Глаз хочет тебе кое-что сказать, – объявил отец с торжественным видом.
Нога жгла, словно тысяча раскаленных гвоздей вонзались в плоть. Я застыла в растерянности и страхе перед чем-то неизвестным.
– Я беру тебя в жены, Редента, – произнес Глаз.
Отец и мать согласно кивнули.
Я не поняла. На миг мне пришло в голову, что он тоже женится на мне по доверенности, но я не могла представить, от чьего имени. Это казалось невозможным. Но еще более невозможным было то, что Глаз хочет жениться на мне. Я не ответила, все больше пугаясь, и сосредоточилась на боли в ноге – единственно реальном и достоверном факте во всей этой ситуации, который странным образом давал мне чувство уверенности. Тем временем начался дождь с градом, и куски льда били по стеклу, как пулеметная очередь.
– Ну так что, Редента? – настойчиво спросил отец.
Я посмотрела на Глаза, потом на родителей, и боль в ноге стала такой нестерпимой, что я повалилась во всю длину и осталась лежать на полу как мертвая.
На следующее утро Марианна пришла ко мне в гости.
– Понимаешь, что с тобой произошло? Это же чудо Пресвятой Богородицы Цветов. В воскресенье сделаем приношение.
Казалось, она забыла, как Глаз обошелся с ней в день ее фиктивной свадьбы, и все твердила, что мне невероятно повезло. Она рылась в моем маленьком деревянном комоде, ища какую-нибудь тряпочку в дар Богородице, и все повторяла, что такой мужчина лучше любого святого, лучше самого дуче.
– На мне он женился понарошку, а на тебе женится всерьез. Ты поняла или нет?
– Да.
Я никогда не видела Марианну такой счастливой.
– Это милость Гвидарелло, – продолжала она. – Жаль только, что у него глаз вставной, правда?
– Да.
– Но это даже достоинство, а не недостаток. Я уже привыкла. Знаешь что? Он придает ему благородный вид.
Она была права. Именно стеклянный глаз придавал его взгляду твердость и уверенность. Казалось, он скрывал далекую неведомую тайну. Висок, изувеченный войной и самопожертвованием, был явным доказательством его мужественности.
Его ранили, когда он защищал Грациани, вице-короля Эфиопии, во время покушения, и хотя потом прооперировали в итальянском госпитале, он утверждал, что хирурги задели какой-то нерв в мозгу или повредили кость, потому что с тех пор он начал испытывать невыносимую боль. Когда приступы накатывали, он запирался в темной комнате, никого не впускал, и мучения были такими сильными, что он с криками кидался на мебель или бился головой о стены, словно хотел сорвать ее с шеи. В такие моменты его приходилось привязывать к кровати цепями и давать сильнодействующее снотворное.
Однажды утром мимо его палаты проходил сам вице-король, находившийся в госпитале из-за трехсот пятидесяти ранений, полученных во время покушения. Он узнал, кто так кричит, и пожелал с ним увидеться. На следующий день они встретились во дворе больницы, оба перебинтованные. Их объединяла общая судьба: они были среди немногих итальянцев, пострадавших в той резне. И Грациани решил, что этот храбрый солдат, пожертвовавший собой ради родины, должен немедленно получить искусственный глаз, неотличимый от настоящего. Он собственноручно подписал письмо, чтобы отправить солдата в Швейцарию, в клинику, где лечился сам Д’Аннунцио после того, как получил ранение и ослеп в Фиуме. Глаз поклонился ему и поклялся в вечной и беззаветной преданности.
Он прибыл в Швейцарию, и глазной протез для него был изготовлен на фабриках Мурано. Из операционной он вышел еще красивее, чем раньше, и ему вручили золотую медаль, которую он тут же прикрепил к форме. Из-за постоянных головных болей и проблем со зрением его перевели в тыл и отправили командовать легионом Бенито Муссолини в Форли. Там первым делом он принялся искать моего отца.
Теперь нужно было рассказать о помолвке Фафине. Мы пошли к ней на улицу Порта-дель-Ольмо, и моя мать прыгала от счастья, как дятел.
– Чему вы с дурочкой Марианной так радуетесь, хотелось бы знать?
Мать удивленно на нее посмотрела.
– Как чему радуемся? Да он настоящий синьор. Красивый мужчина. Командир милиции. Что может быть лучше?
– Он идиот. Бросил Марианну, как глупую курицу, у алтаря, чтобы вылизывать задницу Муссолини.
Возможно, у бабушки все еще стояла перед глазами та история с девочкой-негритянкой, и она никак не могла с этим смириться.
– Он – начальник! Это его долг.
– Он – идиот, говорю тебе.
– А кого ты думала найти для Реденты? Принца Савойского? – возмутилась мать. – Скажем спасибо и будем готовиться к свадьбе, вот и все.
Она торопилась, потому что наверняка помнила, как отец во время их помолвки сделал ребенка другой, и боялась, что Глаз передумает.
– Время терпит, – сказала Фафина.
В разговорах людей всегда присутствовало понятие времени, то есть будущего. Мы не слишком обращали внимание на войну, потому что до нас доходили только отголоски – молнии далекой грозы в ночи. Конечно, мы замечали, что молодежь исчезла, очереди в лавках становились все длиннее, а пайки по карточкам – все скуднее. Вместо настоящей еды нам выдавали суррогаты: мучную смесь для хлеба, яичный порошок или сухое молоко. А если где-то на рынке появлялись субпродукты или мясо животных, погибших в несчастных случаях, люди ломали ребра в давке, чтобы заполучить кусочек грудинки или немного потрохов. Но все это не была война – это была бедность, к которой мы уже привыкли. Война оставалась где-то далеко: мы слушали о ней по радио, а сразу после новостей звучали веселые песенки Пиппо Барциццы. Или читали о ней в письмах солдат, но это были чужие, непонятные истории, как те книги, которые изучала Виктория во Флоренции.
И вот моя помолвка казалась мне чем-то вроде войны, чем-то, что касалось не меня, а кого-то другого. С того дня, как Глаз сделал предложение, мы с ним больше не разговаривали. Но по воскресеньям, когда он к нам приходил, я, по крайней мере, могла смотреть на него из приоткрытой двери своей комнаты, не приближаясь к нему. Он вел себя как настоящий синьор: снимал шляпу, входя в дом, и кланялся моей матери. Замечая меня, слегка кивал головой, как бы говоря: «Да, то, что мы собираемся сделать, правильно: вот увидишь». И я чувствовала себя в безопасности.
– Значит, свадьбу назначим на осень, вас это устраивает? – спрашивала его моя мать.
– Как скажет невеста. Спросите ее.
– Невеста послушается нас.
– Какая хорошая девочка.
– Она будет лучшей женой, какую вы только можете себе представить.
Глаз внимательно смотрел на мою мать и улыбался своей обаятельной улыбкой.
– У меня нет никаких сомнений, Адальджиза.
Он поворачивался ко мне, я видела, как свет мерцал в его стеклянном глазу, пусть это и было невозможно. Но мне казалось, что это приглашение или обещание. Тогда я уходила к себе в комнату в растерянности и становилась на колени, чтобы помолиться. Сначала Гвидарелло, совершившему чудо, потом Пресвятой Богородице Цветов и, наконец, святому Михаилу, покровителю чернорубашечников, который из всех мест, куда мог отправить Глаза, выбрал именно это.
Я слышала, как в соседней комнате по радио передавали военные сводки и постоянно упоминали Россию. Я почти ничего не понимала, знала только, что где-то там, в снегах, был Бруно. Я решила считать его погибшим. Лучше так, чем надеяться, что он жив, и мучиться в ожидании его писем и новостей – новостей, которые всегда могли оказаться последними. Или бояться, что письмо придет именно в тот момент, когда он умирает, а я, вздохнув с облегчением, буду думать, что с ним все хорошо. Считать его мертвым было в каком-то смысле утешением. Бруно больше не было. Самая сильная боль уже прошла.
А я собиралась выйти замуж за Глаза.