К книге
Дни искупленияII. Судьба. 12
30%
II. Судьба. 12
14

Когда моя мать выезжает из-за поворота у Большого дома и появляется в Таволиччи, одна в повозке – с собой только сумка с одеждой и сундук с книгами, – никто не решается спросить, кто она такая и зачем приехала. На нее смотрят с робостью и почтением: она чужестранка, а чужестранцев здесь почти не бывает. А уж женщин-чужестранок – тем более.

Она женщина с благородной осанкой, может, и не красивая, но ухоженная. На ней синий жакет с юбкой, волосы собраны в безупречно аккуратный пучок. На ее руках нет мозолей, а меж бровей – морщин, как у местных жителей, но лошадью она управляет даже лучше, чем мужчина. Едва коснувшись поводьев, она останавливает ее на площади.

– Я из Вергерето, – объясняет она людям, собравшимся вокруг нее. – Приехала, чтобы открыть здесь школу.

Все молчат. Они лишь смутно представляют, что такое школа, потому что большинство из них неграмотны, а те, кто умеет читать, научились этому у отца или матери, но уж точно не у учителя. Она оглядывается назад, всматривается в бескрайние горы, которые теперь отделяют ее от любого другого места, где живут люди. Здесь нет ни проезжих, ни железных дорог, только тропы. Чтобы добраться до Таволиччи, нужно три часа идти от Сант-Агата-Фельтриа и шесть – от Вергерето. Между ними – ничего: редкие хутора, снег зимой и выжженные солнцем скалы летом. Ничего.

– Мне хватит одной комнаты, – продолжает она дружелюбно, но твердо. – Я справлюсь, не беспокойтесь.

– А эта школа, – осмеливается спросить одна женщина, – для кого она?

В Таволиччи всего восемьдесят жителей: старики и молодежь, женщины и дети. Большинство из них живет в Большом доме – просторном каменном здании, где обосновались пять семей. Кроме него здесь три-четыре дома, заброшенная церквушка без священника, две конюшни, амбар – и на этом все. Люди только и делают, что работают: в поле, дома, в лесу. Те, кто не может работать – слишком мал или слишком стар, – ждут, когда вырастут или умрут. Таков непреложный и совершенный закон, который действует веками.

– Школа для всех вас, – заявляет мать.

Легкое волнение, перешептывания, удивленные взгляды. Люди растерянно переглядываются под палящим августовским солнцем.

– Можно устроить школу в сарае для инструментов, здесь, в Большом доме, – произносит наконец один из них – высокий худощавый застенчивый крестьянин, который с того момента, как ее увидел, не сводил с нее глаз. – Мы освободим его. Что вам нужно?

Наконец она улыбается.

– Столы и стулья. Больше ничего.

Этот крестьянин – мой отец.

Жители деревни принимаются за дело, словно управляемые невидимой нитью в руках моей матери. Она усердно работает: помогает освобождать сарай, шлифует доски, которые мужчины приколачивают одну к другой. Ее синий костюм вскоре превращается в тряпье, но она не обращает на это внимания. Ей дают чьи-то брюки – они ей велики, и вечером женщины ушивают их, подгоняя по размеру. Ее таинственное и тихое присутствие завораживает людей, но они не осмеливаются спросить ее, зачем она здесь и как решилась сюда приехать.

Через некоторое время все становится понятнее и одновременно загадочнее: очевидно, что женщина беременна. В Вергерето, шепчутся (немногие) кумушки из Таволиччи, она встречалась с кем-то, с кем не следовало, – со священником, мэром или офицером? И когда случилась беда, ей пришлось уехать. Но она молчит об этом еще и потому, что по своей природе молчалива и сосредоточена только на своем. На неделю она исчезает со своей повозкой. Возвращается с разбитой школьной доской, итальянским флагом и географической картой. Все это прибивает на стену гвоздями, стоя на столе. В итоге крестьяне замечают, что сарай Большого дома выглядит как настоящая школа. Правда, они никогда в жизни не видели школу, поэтому судят только по ощущениям и доверяют ей.

Остается лишь заманить детей. Старшие уже в полях – идет сбор винограда, – и приходится договариваться с родителями хотя бы о нескольких часах занятий в неделю, что оказывается непросто. Малышей же отправляют охотно, чтобы они не путались под ногами. Ученики совершенно не знают, что такое дисциплина, разбегаются во все стороны, не умеют ни слушать, ни сидеть на месте, поэтому большую часть времени она бегает за ними. Но она не сдается. Своей твердой решимостью она умудряется усадить на скамейки одного за другим – и тех, кто только научился ходить, и двадцатилетних парней. Никто из них не умеет читать, поэтому их место здесь: в ее глазах мир делится на тех, кого она может чему-то научить, и тех, кого она оставляет в покое. Она рисует на доске буквы и цифры, повторяя одно и то же сотню раз, пока даже самые непонятливые не разберутся. Она настойчива, упряма и считает, что упорство – это величайшая ценность. Если ученик пропускает занятия, она лично появляется на пороге его дома, иногда спорит с родителями, которые в конце концов уступают ей, потому что, несмотря на свои полтора метра роста, она внушает уважение. Вечером она убирает книги и спит прямо там, в сарае, устроившись на скамейке, накрывшись одеялом. В деревне на нее смотрят как на странное удивительное животное, которое живет по собственным законам, непостижимым для других. Но ее уважают. Люди одновременно побаиваются и очарованы ею. Больше всех – мой отец.

Я не представляю, как между ними возникла близость, а сами они никогда мне об этом не рассказывали. Они были совершенно разными людьми, но все же это случилось. По мере того как я развивалась в худом нервном теле моей матери, развивались и их отношения. Однажды, и это единственное, что мне известно, он набирается смелости и говорит ей, что нельзя ночевать на скамейках с таким животом, и устраивает для нее лежанку в Большом доме, в комнате с камином, где все собираются по вечерам поболтать. Она сближается с моей бабушкой, своей будущей свекровью, и после школы помогает на кухне, где всегда есть работа. Возвращаясь с полей усталым, отец видит, как она помешивает еду в котле на огне или раскладывает поленту по тарелкам. В Большом доме живут пять семей, тридцать человек, но она всегда находит место за столом рядом с ним. Они говорят мало, но прекрасно ладят. Она предлагает научить его читать, отец вежливо отказывается. Он единственный человек, с которым она не спорит и не настаивает.

Когда я появилась на свет весной 1923 года, он заявляет, что может стать моим отцом, если она согласна. И она соглашается, да. Брак, как и почти все в жизни, зависит от обстоятельств, и в этих обстоятельствах он – лучший мужчина, которого она могла встретить. Он суров, необразован, но порядочен. Он берет ее под свою защиту, а моя мать давно на собственном опыте поняла, что защищенность – самая долговечная и прочная форма счастья. Она просит его выбрать мне имя, и он говорит: Ирис.

– Как цветок?

– Как опера.

– Опера? – удивляется мать.

В конце лета в Таволиччи приезжают музыканты и поют на площади до поздней ночи. Это единственное развлечение в году: люди выносят на улицу стулья, вино и слушают их. Ближе к рассвету музыканты начинают исполнять арию, как они объясняют – гимн солнцу из оперы «Ирис» Масканьи. Их голоса посредственны, да и сами они полупьяны, но когда они поют «Это я! Я – сама жизнь! Я – бесконечная красота, свет и пламя!», отец (который никогда не испытывает никаких ощущений, кроме жары и холода, голода и жажды) вдруг чувствует что-то новое: волнение в груди, трепет, что напоминает ему тот день, когда он впервые увидел маленькую строгую девушку, появившуюся на телеге из-за угла Большого дома. И он полностью растворяется в музыке. «Любите, о создания! Говорю вам: я – Бог новый и древний, я – сама Любовь!»[2]

– Ладно, – отвечает мать. – Назовем ее Ирис.

Я узна́ю, что он не мой настоящий отец, только когда повзрослею, из деревенских сплетен. Это не причинит мне ни малейшего беспокойства.

Мать возвращается в школу, когда мне всего неделя от роду. «Ученики ни в коем случае не должны отставать», – говорит она и носит меня, завернув в длинный кусок ткани, плотно обмотанный вокруг ее тела, кормя грудью, пока дети читают или рассказывают наизусть стихи. На школьных скамьях начинают появляться женщины. Мужчины – нет, они работают в поле, а женщины, доделав свои дела, приходят, потому что им любопытно и потому что они хотят лучше торговаться, продавая и покупая что-нибудь на скотном рынке в Вергерето. Она не выделяет их среди учеников, говорит им «умницы», если они отвечают правильно, и бьет палочкой по рукам, если ошибаются, даже если перед ней женщина, которая могла бы быть ее старшей сестрой или матерью.

Новость о том, что в Таволиччи открылась школа, быстро разлетается, и дети приходят из других поселков, таких как Кампо-дель-Фаббро или Перето. Они приходят в класс позже остальных, после двух часов пути пешком, и она начинает урок сначала – охотно, никогда не жалуясь, потому что любит свою работу. Это самое яркое воспоминание о моей матери: ее упорная радость и неколебимое чувство удовлетворения оттого, что она помогает людям становиться лучше.

Зимой дети из Перето и Кампо-дель-Фаббро не могут проходить путь до школы ежедневно, поэтому она предлагает разместить их в Большом доме. Она укладывает их спать на скамейках, как когда-то спала сама, шьет для них матрасики и набивает их шерстью, чтобы им было удобно. Тем, кто ворчит, что это напрасный труд, что для того, чтобы доить коров, не нужен алфавит, она отвечает, что будущее не будет состоять только из коров. Что будущее приходит лишь однажды и нужно быть готовым к нему, как только оно наступит.

Класс – мое самое раннее воспоминание. Теплый и резкий запах, ученики, сидящие рядами, их руки, испачканные чернилами. Место, где исчезают различия: для учителя все ученики равны. Карта Италии, на которой нужно показать реки, горы и озера. «Таволиччи», написанное от руки ее четким разборчивым почерком, парты, стулья, крики. Моя мать учит меня читать: мне еще нет и четырех лет. Числа и примеры. Мне все дается легко, как будто я впитала это еще в утробе, вместе с хлебом, водой и вином, которыми она меня кормила. Снова она, которая говорит:

– Никогда не видела такого умного ребенка.

В ее голосе нет ни гордости, ни радости – лишь констатация очевидного.

Она живет убеждениями и уверенностью. Знает, как действовать, знает, что можно постичь с помощью рационального мышления (практически все), а что, напротив, превосходит наше понимание и лучше оставить попытки это объяснить. Она видит все в целом, словно самолет, планирующий над миром. Ничто не ускользает из-под ее железного контроля.

В школе я дружу с Аннитой. Она живет в доме возле конюшни, недалеко от церкви, и наши отцы – двоюродные братья. Ей примерно столько же лет, сколько и мне, и после школы мы остаемся поиграть с другими детьми: исследуем лес, гоняемся за зайцами или лисами, летом собираем грибы, а осенью – каштаны. Мы часто остаемся вдвоем и обсуждаем учебу. Ей тоже нравится учиться, и она, как и я, получает самые высокие оценки, особенно по географии. Знает наизусть названия гор, рек и мест за пределами Таволиччи. Историю же она считает бесполезной: если что-то закончилось, зачем это изучать? Я отвечаю, что в жизни пригодится все, а потом мы ловим лису или бегаем друг за другом. Дни похожи один на другой, и мы просто ждем, когда наступит следующий.

В июне Аннита заканчивает обучение. Мать принимает у нее экзамен, ставит хорошую оценку и выдает ей документ, подтверждающий, что она окончила начальную школу. Я, в отличие от нее, остаюсь в школе, потому что, хотя я уже все выучила, мне нужно помогать в классе: мыть доску, парты и пол, раздавать ученикам тетради. Мне грустно, что Аннита уходит, но я и радуюсь за нее: кажется, теперь она может сама распоряжаться своей судьбой. Это что-то важное, что меняет ее жизнь. Я не знаю, что за чувство я испытываю – восхищение, уважение или какую-то смутную неосознанную зависть.

Летом я понимаю: жизнь Анниты изменилась, но в худшую сторону. У ее семьи есть персиковые сады, и нужно собирать фрукты, а потом варить компоты, делать заготовки. Она возвращается домой вечером – растрепанная, вымотанная, с царапинами на тонких ногах, кожа обгорела на солнце. Я предлагаю ей поиграть, но она так устала, что даже не отвечает.

Однажды вечером, вскоре после начала сбора винограда, мать говорит мне, что я уже выросла и могу помогать ей учить учеников так же, как она. На дворе осень, у меня только начались месячные. Я чувствую себя взрослой (с тринадцати лет я чувствую себя взрослой) и отвечаю, что рада. Это правда.

В октябре я начинаю работать учительницей. Я знаю – это мое призвание и оно останется моим навсегда. Возможно, это станет профессией моей дочери, если у меня будет дочь. Я объясняю ученикам арифметические действия и показываю им на карте реки. Одна из них такая длинная, что доходит до моря, которого я никогда не увижу. Ну и ладно.

Некоторые ученики старше меня, но слушаются, потому что я пользуюсь авторитетом, как и моя мать. Прежде всего потому, что говорю только тогда, когда уверена в своей правоте, а я никогда не ошибаюсь, и это сбивает их с толку, а мой серьезный вид и нежелание идти на компромиссы подавляют любые попытки насмешек. Но мне все равно бывает сложно, потому что дети часто чего-то не понимают, падают духом или начинают дерзить. В таких случаях ничего не остается, кроме как использовать розгу. Того, кто нарушает правила или ленится исправить ошибки, вызывают к учительскому столу и наказывают: это одно из первых наставлений матери. Хотя я надеюсь, что до этого никогда не дойдет.

В классе есть мальчик по имени Нуто, который ничего не хочет делать. Он живет в Перето, ему почти пятнадцать: учиться в его возрасте сложно, к тому же он ленив, а может, просто глуп. Он ходит в школу только затем, чтобы не пасти овец с отцом. И мне он несимпатичен. Пока я говорю, Нуто смотрит на меня с вызовом, давая понять, что для него все это ерунда. Он как будто гордится своим невежеством – меня это бесит. Я учу его писать свое имя, всего четыре буквы, и малыши осваивают это мгновенно. Но не он. Он продолжает неправильно писать букву «Н», которая похожа у него на «А». Десять раз, сто, я теряю счет. Когда он сдает мне очередное задание с ошибкой, я иду к матери.

– Его надо наказать, – говорит она спокойно.

– Накажи его сама. Я не смогу.

– Значит, ты плохая учительница. Ты должна это сделать, для его же блага.

У меня возникает догадка, которая прорастет во всю мою жизнь, сплетется с каждым моим решением, как плющ, высасывающий соки из деревьев: благо не всегда там, где его принято видеть. Иногда оно принимает извращенную, извилистую форму зла, а зло бывает необходимо как средство к достижению великого и непостижимого блага. Не мне это судить. Я просто принимаю.

– Вставай, – приказываю я Нуто.

Он смотрит на розгу и насмешливо улыбается. Видит, что я дрожу.

– Нет.

Мать ведет урок истории, рассказывает о Пунических войнах.

– Карфаген должен быть разрушен, – говорит она.

Никто не обращает на нас внимания.

– Встань немедленно, – повторяю я, – или тебя выгонят из школы.

– И что с того?

– А то, что вернешься к своим овцам и останешься невеждой навсегда.

Он встает, не убирая злой ухмылки с лица. Стоя, он возвышается надо мной. Думает, я не осмелюсь. Но сейчас я уже не могу отступать.

– Повернись. И… – я сглатываю, – спусти штаны.

Меня трясет всем телом, голос застревает в горле, я даже не понимаю, как мне удается говорить. Никогда раньше я не чувствовала себя так плохо.

Нуто спускает штаны. Я не двигаюсь, держа в руках розгу, и смотрю на его светлые округлые ягодицы.

– Мама! – наконец зову я.

Она прерывается, и дети поворачиваются к нам: они привыкли к наказаниям, но учительницу перебивают очень редко. Воцаряется тишина.

– Помоги мне, я не справлюсь.

Она хватает меня за руку и направляет мои действия. Моей рукой она наносит три резких, точных и быстрых удара. Нужно бить решительно и без промаха. На ягодицах Нуто появляются три длинные полосы, похожие на огненные следы.

– Теперь ты знаешь, как это делается, – говорит она. – И больше не отвлекай меня.

Нуто натягивает штаны. Оборачивается, и наши взгляды встречаются. Его лицо – красное, но от стыда, а не от боли.

Я хотела бы сказать: «Мне жаль», но это было бы неправдой. Мне не жаль: я просто хочу, чтобы он исправился. Поэтому цежу сквозь зубы:

– А теперь напиши букву «Н» сто раз.

В конце урока он возвращает мне тетрадь: все буквы «Н» написаны правильно. Но на следующий день он пропадает и больше никогда не появляется в школе.

С наступлением тепла мать начинает чувствовать себя плохо. Она слаба, бледна, ее рвет от любой еды. В Таволиччи никогда не было врачей и когда приходит время умирать, умирают – таков закон природы. Но местные жители научились распознавать, когда человек болеет, а когда нет, и всем сразу становится ясно: она беременна.

Мои родители долгие годы были уверены, что не могут больше иметь детей, и теперь они скорее обеспокоены, чем рады. Мать с трудом ходит, страдает от сильных болей по всему телу, и стоит ей постоять всего несколько минут, как живот натягивается и дрожит, словно вот-вот лопнет. Кто-то предсказывает, что ребенок родится раньше времени, кто-то – что он появится на свет мертвым. Мать в основном лежит неподвижно и, возможно, утешает себя тем, что школа закрыта и никто из учеников не отстанет. Отец, если не в поле, просто сидит у ее кровати. Он не знает, что сказать, и, как всегда, молчит. Я приношу ей еду и воду, прибираюсь в комнате, обмахиваю веером, если становится слишком жарко. Видеть ее такой слабой меня обескураживает. Люди в действительности хрупкие, уязвимые – даже те, кто нас всему научил. Я понимаю это тем летом, когда дни вдруг становятся пугающе короткими, и осознание этого разрывает душу тревожным чувством. Кроме того, я заметила, что мальчишки, с которыми я росла, изменились. Они заводят разговоры на новые темы, находят предлоги, чтобы коснуться моей груди или бедер, обливают меня водой из фонтана уже не ради забавы, как раньше, а чтобы рассмотреть мое тело. Я пытаюсь поговорить об этом с Аннитой, но она тоже изменилась. Ей нравится, когда на нее заглядываются, и когда я предлагаю поиграть в догонялки или попрыгать через веревочку, она отвечает, что мы уже выросли, и предпочитает сидеть на каменной стенке с парнями, болтать о пустяках, демонстрировать свое новое тело, маленькие округлые груди, явно заметные под платьем. Я знаю, что происходит между мужчиной и женщиной, но меня раздражает эта атмосфера, это волнение. Мне не нравятся мужчины, но я нравлюсь им: я поняла это по тому, что они говорят и как смотрят на меня.

(Я еще не знаю, что красота – это несчастье.)

Как-то вечером в Таволиччи снова приезжает оркестр с артистами. Все, кроме моей матери, которая плохо себя чувствует, и отца, оставшегося с ней, выходят на площадь, чтобы посмотреть представление. Музыканты поют, играют, зазывают зрителей, а потом неожиданно объявляют:

– Сегодня вечером у нас конкурс: выберем самую красивую девушку деревни.

Такого я еще не слышала, вероятно, это мода, пришедшая из Вергерето. Публика аплодирует и свистит.

– Позовите девушек, – призывает певец.

Девушки выходят, их около двадцати. Я еще слишком мала и надеюсь, что меня это не коснется, но нужно набрать больше участниц, поэтому кто-то хватает меня за руку и выводит на середину площадки. Аннита тоже здесь, красная от смущения. Но, в отличие от меня, она веселится: смеется и приветствует публику, слегка кланяясь. Девушки чувствуют себя уверенно, и я их не понимаю: мне все это кажется унизительным и жестоким. Мне не нравится красота, я не вижу в ней ни смысла, ни цели. Я хочу быть умной, как всегда говорит моя мать, а не красивой. И все же я здесь, и конкурс начинается.

Голосуют певцы, отсеивая по два участника за раз, так что становится понятно, кто считается самой некрасивой. Аннита уходит одна из первых: на мгновение мне кажется, что она плачет, но, возможно, я ошибаюсь. В итоге нас остается трое. Я, девушка из Большого дома и тощая беззубая старуха, оставленная ради смеха. Люди кричат, шумят, веселятся. Я хочу уйти: почему я не двигаюсь с места? Это ведь так просто. Достаточно просто развернуться и дать понять: мне это не нужно. Но вместо этого я стою, словно парализованная, потерявшая контроль над собой. Я остаюсь, потому что все ожидают, что я останусь, и потому что если другие так поступают, значит, это правильно. И потому что я не уверена, что лучше: спорить или подчиниться (я пойму это позже, сейчас еще не время), и потому что в жизни я никогда ничего не решала и даже не представляю, как это – принять решение.

Певец просит зрителей утихнуть, а затем объявляет:

– Ну что ж, а теперь поаплодируйте той, кого вы считаете самой красивой.

Старуха выбывает. Я смотрю на девушку рядом со мной: она старше меня, у нее есть жених, и она привлекательна, хотя ее лицо уже выдает усталость. Когда очередь доходит до меня, люди хлопают, кричат и подбрасывают шляпы в воздух как сумасшедшие. Я – самая красивая в Таволиччи, и с того дня, когда я наказала Нуто, мне, кажется, еще никогда не было так стыдно.

Мой брат Паоло появился на свет в конце октября. Мать наконец снова чувствует себя хорошо: она быстро оправляется после беременности, словно обретает второе дыхание, и сразу поручает мне заботу о Паоло. Я смотрю на него, пока он мирно спит в своей колыбели. Я уже видела новорожденных: котят, ягнят, цыплят, но сейчас мне кажется, что передо мной жизнь в ее самом чистом, яростном, трогательном воплощении. В этом я ощущаю отблеск чуда, нечто похожее на божественный замысел.

В Таволиччи есть маленькая церковь, но нет священника, и каждый молится там как умеет, произнося молитвы, передающиеся из поколения в поколение. После рождения Паоло я тоже иду туда и как могу прошу, чтобы какой-нибудь бог помог ему всегда быть здоровым и даровал ему добрую, богатую судьбу без страданий.

Сначала я ухаживаю за ним из чувства долга, но очень скоро растворяюсь в глубокой, всеобъемлющей любви. Убаюкивать его, прижимая к себе, для меня настоящее счастье. Я никогда с ним не расстаюсь: держу на руках, пока преподаю в школе, обнимаю перед сном. Паоло – светловолосый и красивый, как ангел, и в деревне говорят, что мы похожи, будто мать и сын. Он тихий и довольный, уже в первые недели жизни учится улыбаться и отвечает на мою бесконечную любовь просто и естественно, доверяя мне и инстинктивно цепляясь за меня своими крошечными ручонками. Вечером, когда он засыпает, я зачарованно наблюдаю за его сном.

Я больше не общаюсь с ровесниками. Посвящаю себя преподаванию, не будучи учительницей. Забочусь о ребенке, не будучи матерью. Я делаю свое дело и ни на что другое не отвлекаюсь. С твердостью выполняю только то, что необходимо. Я узнаю, что Аннита обручилась с Альдо, молодым человеком из Большого дома, который не хочет работать в поле, ругается со всеми и вечно недоволен. Можно было бы подумать, что это те перемены, которых она так ждала, но нет: это просто то, что должно было случиться, ничего удивительного. В Таволиччи время идет вперед, но будто стоит на месте.

Возможно, потому, что большую часть времени он проводит в школе, Паоло начинает говорить удивительно рано. Свое первое слово он произносит в семь месяцев, сидя у меня на коленях и глядя на меня: «Или» – Ирис. Он зовет меня, а не мать или отца. Зовет меня и пьянеет от счастья. «Или, Или», – повторяет он, пораженный тем, что раскрыл тайну, которая навсегда изменит его восприятие мира. На уроках его завораживают слова, он смеется, когда слышит новые, и старается их повторить. Он учится ходить между партами, держась за стулья, как когда-то я. Теперь я слежу, чтобы он не свалился в крапиву и не сорвался в овраг. Его общество приносит мне не только наслаждение, но временами и глубокую тревогу – будто тяжелый камень сдавливает грудь. Случается, я не успеваю уберечь его от падения, и тогда он на миг замирает в изумлении, оглядывается вокруг, широко раскрыв большие глаза. Но не плачет, встает и тут же замечает что-то, что приводит его в восторг, – муху, жужжащую в классе, или кляксу на листе бумаге, и обрадованно показывает на это пальцем. Я смотрю на его неиссякаемую жизнерадостность и не понимаю, в кого он пошел: никто в нашей семье не обладает такой радостью, такой непорочной верой в жизнь.

Однажды утром в воскресенье Аннита приходит в Большой дом с торжественным видом – ей нужно сообщить мне что-то важное.

– Ты беременна?

Она смеется.

– Нет. Мы с Альдо уезжаем из Таволиччи. Совсем.

Я остолбенела. Из всех новостей, которые она могла мне сообщить, эта была единственной, которой я никак не ожидала.

– Вы уезжаете? Куда?

Люди из Таволиччи никогда не уезжают.

– Мы еще не решили. Сначала отправимся в Вергерето, а дальше будет видно.

– Значит, это точно?

– Да. В других местах больше работы, больше возможностей. Мы умеем читать и писать – мы можем надеяться на лучшую жизнь.

Меня охватывает то же чувство, что и тогда, когда она окончила школу, а я – нет. Панический страх, влечение и зависть к тому, чего я не знаю. Я захожу в класс, как обычно, протираю парты, раскладываю тетради для детей. Книги, которые мать привезла из Вергерето, уже старые и потрепанные, и это единственный признак прошедшего времени.

Одним утром поздней осенью Аннита и Альдо отправляются в путь со своими узлами. Мы обнимаемся, моя мать тоже рядом, и происходит неожиданное: она растрогана. Никто не знает, станет ли жизнь Анниты лучше или хуже, но сам факт того, что она уходит и меняет свою судьбу, – уже победа.

Спустя несколько лет в Таволиччи появляется почтальон: он приносит письмо от Анниты. Она рассказывает, что месяц назад они с Альдо переехали из Вергерето в Форли, город почти за семьдесят километров от Вергерето. Форли настолько велик, что его называют Большим городом, и путь туда занял у них целый день. Но оно того стоило, пишет она, потому что они сразу нашли работу и жилье, а по воскресеньям у них выходной день и они гуляют, ходят в кино, а центр города полон таких удивительных чудес, что их невозможно описать. Альдо устроился рабочим в строительной компании, а Аннита служит в доме маркизов – добрых людей, которые позволили им жить на своей вилле. Им выделили комнату с электрическим светом и уборной, и они никогда не жили так хорошо.

Местные жители тоже хотят увидеть письмо, и мы передаем его из рук в руки, читаем, пока не выучиваем наизусть. Потом ее мать прибивает его гвоздем к стене. Мы решаем написать Анните ответ, но понимаем, что нам нечего ей рассказать. Упал в реку и погиб осел – вот и вся новость. Мы записываем это и складываем лист бумаги.

Зимой вечера тянутся бесконечно. После того как все улеглись, в комнате с камином остаемся только мы с отцом. Молча смотрим на огонь, и молчание нас не смущает. Он не может уснуть, думая о работе: об изнурительном труде в полях, физическом и умственном. О бесконечных заботах: семенах, земле, погоде, о том, как отпугнуть зверей и птиц, как ухаживать за растениями, словно за детьми, тревожась об их болезнях так же, как о болезнях детей. Любить и ненавидеть их сильнее, чем друзей, сильнее, чем жену.

Его работа позволяет выживать, но взамен требует всю его жизнь. Возможно, Аннита поступила правильно, выбрав иной путь.

Однажды после школы я встречаю Нуто, того самого парня, которого наказала два года назад. Точнее, это он замечает меня, когда я иду с Паоло за руку по тропинке, ведущей к колодцу. Он догоняет меня и останавливает.

– Как дела?

Он стал выше и стройнее, чем я его помню. У него уже пробивается бородка, которая подчеркивает черты его лица. Глаза взрослого человека, но в них все еще мелькает тень той детской жестокости, которая была раньше.

– Хорошо.

– Ты все еще учишь в школе?

– Да.

Я боюсь, что он заговорит о том случае, и спешу сменить тему:

– А ты? Это овцы твоего отца?

– Да. Сегодня пасу их тут, потому что пастбище надо иногда менять.

Нуто кивает на Паоло:

– А он кто?

– Мой брат.

– Похож на тебя. А жених у тебя есть?

– Нет, я одна, – отвечаю и сразу жалею об этом, опасаясь, что мои слова могут прозвучать как приглашение.

И действительно, он говорит:

– В воскресенье я снова буду тут с овцами. Приходи, посидим вместе, ладно?

– Хорошо, – я все еще чувствую вину за тот случай и соглашаюсь, хотя мне совсем не хочется.

В воскресенье Нуто снова появляется. Скоро лето, припекает солнце, я в легком льняном платье, он с голым торсом, в рваных брюках и грязной соломенной шляпе на голове. Смотрит на меня так же, как те парни и мужчины, которые аплодировали на конкурсе самой красивой девушки в Таволиччи.

– Твой брат тоже пойдет?

– Да. Мы всегда вместе.

Мы идем к пастбищу, и он рассказывает мне о себе. Говорит, что у него пятьдесят овец и он ухаживает за ними один, потому что его отец умер на Рождество. Его речь грубая, безграмотная: ни читать, ни писать он так и не научился. Мне жарко, и его рассказы мне неинтересны, но из вежливости я киваю, пока Паоло играет, бегает, гоняясь за овцами. Деревня осталась далеко позади, три дома скрылись за холмами. Цикады стрекочут так громко, что буквально оглушают нас, природа словно нависает над нами. Вдруг, без видимой причины, мне становится страшно. Природа может быть безжалостной, думаю я. Жизнь – несправедливой и жестокой. Не понимаю, откуда во мне это беспокойство.

Нуто подходит ко мне.

– Пойдем в тень.

Мы отходим от стада и подходим к дубу.

– Подожди, – возражаю, – я не могу оставить Паоло без присмотра.

– Он там с овцами. Куда он денется?

Нуто больше не хочет разговаривать и мягко подталкивает меня к стволу дерева. Он немного колеблется, потом прижимает свои губы к моим. Я хотела бы сказать, что он застал меня врасплох, но нет – я знала, что так будет. Я не отталкиваю его, даже если мне не нравится то, что происходит: его запах, его потная грудь, прижимающаяся к моей. Но я думаю, что он прав, я его наказала, совершила насилие, и теперь он имеет право получить что-то взамен. Не все, но что-то. Это справедливо. Я просто возвращаю долг.

Когда его рука начинает скользить по моей ноге, я шепчу:

– Перестань, – но понимаю, что не хочу его останавливать.

Он сует два пальца мне между ног, и я знаю, чего ожидать: я уже делала это много раз, когда оставалась одна. Но мысль о том, что теперь здесь другой человек, мужчина, полностью меняет восприятие и кружит голову. Внезапно я ясно понимаю взгляды мужчин на мое тело, их страстное желание. Это та сторона жизни, которую я игнорировала, но она обладает неумолимой силой. Нуто спускает брюки, как в тот раз, когда я его хлестала, направляет мою руку, продолжая ласкать меня другой. Я больше не чувствую его неприятного запаха, оказываясь в незнакомом измерении, где ощущения, важные еще мгновение назад, теряют значение. Наконец я издаю тихий крик и широко раскрываю глаза.

Паоло стоит перед нами и наблюдает.

В конце лета приходит еще одно письмо от Анниты – то самое, которое изменит все. Оно адресовано только мне. Я перечитываю его дважды, чувствую, как у меня перехватывает дыхание, и прячу под подушку, чтобы никто не увидел.

После того, что случилось с Нуто, меня терзают боль и стыд. В школе я не испытываю прежнего воодушевления. Моя мать замечает это и спрашивает:

– Что с тобой?

– Все в порядке, – отвечаю я.

Но это неправда, ведь я совершила непоправимую ошибку: потеряла контроль, не выполнила свой долг. Я не защитила своего брата. Паоло два года, но он понимает гораздо больше, чем дети его возраста, и я боюсь, что он понял и это. Даже если не понял, факт остается фактом: я совершила ошибку, запятнала его невинность, подорвала его доверие ко мне. А может, и к миру. Эта мысль разрастается, пока не переполняет меня, подавляя все остальное.

Нуто снова пытался встретиться со мной, я прогнала его, и он сразу же отступил. Я беспокойна, чувствую себя неуютно как с детьми, так и со взрослыми. Даже на Паоло иногда срываюсь по пустякам, если он пачкается во время еды или не слушается.

Я вытаскиваю из-под подушки письмо Анниты и перечитываю его. Она пишет, что в Форли прекрасно, но теперь они собираются переехать в Америку. Ей жаль оставлять работу, ведь маркизы действительно хорошие люди, но Альдо принял решение, и они отправляются через несколько дней. Анита спрашивает: почему бы мне не поработать вместо нее? Мне понравится. Но нужно решать быстро, пока маркизы не нашли замену.

Паоло играет у изножья кровати грецким орехом, который отец подарил ему. Брат бережет его как драгоценное сокровище – свою единственную игрушку.

Я иду к матери и протягиваю ей письмо. Даже не дочитав, она говорит:

– Поезжай.

– Как поезжай?! А Паоло?!

Понимаю, что это единственное, что меня волнует.

– Именно ради него. Ты не всегда будешь служанкой: ты – умная, а ум – основа любой судьбы.

Она произносит это без радости, но с уверенностью. Уверенность – это ее форма радости, а твердость намерений прочнее любого другого удовольствия.

– Как только у тебя будет хорошая работа, положение, он сможет переехать к тебе в Форли.

Я молчу.

– Он будет учиться в настоящем городе, как и должно быть. Так лучше и для тебя, и для него. Поверь мне.

Точно как в то утро, когда она велела мне наказать Нуто. Добро, которое проявляется через то, что кажется злом, и остается непостижимым из-за своей неясной формы, пугая нас.

– Как скажешь.

В тот момент я спаслась или обрекла себя на погибель? Никогда не перестану об этом думать.

Я ухожу без особых прощаний и церемоний. Прощаюсь с жителями Большого дома, обнимаю родителей. Единственный, кто плачет, – отец, хотя и не хочет это показывать. Паоло же говорит «Или» и улыбается.

Именно его я обнимаю крепче всех.

Долго смотрю на него, чтобы запомнить его лицо и вспоминать, когда буду далеко, ощущая неуверенность и одиночество.

Потом отправляюсь пешком в сторону Вергерето, поглощаемая тенями гор.

Предыдущая главаГлава 14 из 47Следующая глава