Дни после «Последнего танго» я провела дома, и днем и ночью сидя на плетеном стульчике с собакой, которая смеется. Все видели, как Бруно танцевал с той синьориной, и мать готова была отрезать себе уши, лишь бы не слышать сплетен, которые разносились по всему Кастрокаро. Я – заноза в сердце матери, ее наказание, дочь, родившаяся с помощью черного колдовства после трех мертвых детей лишь для того, чтобы выжили сестры. Я застряла между живыми и мертвыми и поэтому никогда не избавлюсь от порчи. Моя мать не могла с этим смириться.
Если раньше Бруно считали покойником, которого нельзя было упоминать при мне, то теперь он стал виновником всех бед, Иудой, поцеловавшим Христа, чтобы предать его. Мать без конца проклинала его.
Но и в этот раз вмешался отец.
– Хватит мусолить эту историю, – вспылил он как-то в воскресенье.
Мы сидели за столом вместе с Фафиной.
– Я узнал кое-что: та девушка – его невеста, они собираются пожениться.
– А кто она?
– Мне-то откуда знать, черт возьми? Какое мне до этого дело?
– Но… – начала было Марианна.
– Никаких «но». Считайте, что этой свиньи никогда не существовало. Все.
Фафина молчала. Не желая ввязываться в разговор, она ела, опустив голову, а потом пробормотала, что ей нездоровится, и ушла домой.
Но Марианна не успокаивалась и бегала по Кастрокаро, вынюхивая новости, как собака, что ищет трюфели, а потом приходила ко мне.
– Говорят, они уже поженились и она вот-вот родит.
Или:
– Похоже, эта девушка – дочь флорентийских графов Фиорентини, только что вернувшаяся из швейцарского пансиона.
Через несколько дней появлялась новая версия:
– В Кастрокаро ее точно никто никогда не видел. Она, наверное, из Фаэнцы или Форли. Настоящая госпожа, да, у нашего Бруно утонченный вкус.
Люди выдумывали сплетни – узнать что-то о Бруно было невозможно. Он был неуловим и ускользал, как змея. Сирота, без дома и земли. Никто. Он и был, и не был.
Болтовня Марианны приводила Викторию в ярость.
– Зачем ты ее мучаешь? Если Бруно ошибся, он разберется со своей совестью сам. Займись лучше своими делами.
Викторию единственную вся эта история не интересовала. Она говорила, что я найду себе другого жениха, а если не найду, ничего страшного – буду жить как жила. Она отличалась от нас, словно и не была нашей сестрой. То, что для других казалось важным, ее совсем не трогало. Но это не значит, что она была «не от мира сего», – вовсе нет. Она была мудрой, как пожившая женщина, и смышленой, как ребенок. «Может, потому, что ходила в школу», – думала я.
– Это и наше дело, если уж на то пошло. Он пришел с этой дамочкой на «Последнее танго», где собрался весь Кастрокаро, как будто нарочно. Он унизил семью.
Только я, кто знал Бруно лучше всех, понимала, что он просто поступил честно. Он больше не хотел иметь со мной ничего общего, может, из-за того случая на Большом колоколе. А может, никогда не хотел. Вот он и пошел на танцы, чтобы показать всем, что помолвлен, а я свободна от любых обещаний. Он решил заявить об этом сразу всем, потому что Бруно не любил полуправду. Он хотел быть честным, даже если это выглядело жестоко.
Не прошло и месяца, как Марианна снова примчалась с новостью. Она влетела в дом как ураган, выхватила у меня из рук вязанье, чтобы я точно выслушала ее.
– Знаешь последнюю новость?
«Бруно женится», – подумала я.
– Его призвали в армию.
Был уже апрель, но воздух оставался холодным, как в феврале.
– Когда?
– Уезжает через неделю. Бабушка рассказала.
Я поняла, что больше никогда его не увижу. На этот раз точно. И действительно, о Бруно с тех пор не говорили.
В начале лета самолет сбросил на Большой город листовки, в которых говорилось, что десятого июня на пьяцца Саффи дуче выступит с обращением к народу и по сигналу любую деятельность необходимо приостановить, чтобы прийти на площадь и послушать его. Отец два месяца назад благодаря партии устроился на фабрику «Бекки», где производили недорогую кухонную мебель, и теперь каждый день ездил в Форли. В ту ночь он не мог заснуть от волнения и, как только прозвучали сирены и колокола, первым бросился на площадь, влившись в огромный поток людей, который стекался с улиц. Он пристроился прямо под радиодинамиком «Марелли».
«Бойцы земли, моря, воздуха, – прогремел дуче, прерывая гул толпы, – пробил час, предначертанный судьбой для нашей Родины: час бесповоротных решений».
В тот вечер отец пришел домой пьяный, ошеломленный от счастья.
– Будет еще одна война, – заявил он. – И на этот раз без катастрофы при Капоретто, без изуродованной победы, без позора Фьюме. Настоящая война, никаких компромиссов и ошибок.
Он рассказал нам, что произошло на площади. Мы ничего не поняли, но он был рад, и мы тоже обрадовались. Он достал вино из буфета и захотел произнести тост. Даже я выпила, хотя никогда не пила.
– Теперь мы их как собак раздавим. Фюрер выпустит им всем кишки под гусеницами танков. Десять-пятнадцать дней – и все будет кончено.
Я думала о Бруно, которого теперь наверняка отправят на фронт. Выпила еще, а потом радостное нелепое лицо отца закружилось у меня перед глазами, поплыло, и в конце концов я села на пол и меня вырвало. Это был мой день рождения, мне исполнилось семнадцать.
В последующие дни казалось, что никакой войны и нет. Санаторий, как всегда, был переполнен, и после грязевых процедур отдыхающие шли танцевать в Фестивальный павильон. В борделе «Борго-Пиано» от клиентов не было отбоя, и люди наслаждались прекрасными летними вечерами, прогуливаясь по бульвару. Новостей поступало мало, и никто не знал, правдивы они или нет, потому что почти ни у кого из нас не было радио, и приходилось верить тому, что рассказывали у Фраччи́.
Однако в июле Папесса, вернувшись с рынка, нашла письмо от своего сына Гасто́, который ушел в солдаты после вечера «Последнее танго». Он сообщал, что его отправляют на фронт к французам и что поезд отходит через несколько часов. Папесса зажгла перед Пресвятой Богородицей Цветов все свечи, которые смогла найти в церкви, и с тех пор истирала колени, неистово молясь у алтаря. Через неделю стало известно, что в Африку отправился Гуальтьеро, тот самый, что уволил Бруно в Болге, а за ним старший сын Туньязы и несколько других парней из Кастрокаро.
– Где же эта война? – спросила однажды вечером отца Марианна, которая любила совать свой нос во все на свете.
– Не лезь не в свое дело, – отрезал он. – Пока разберешься, где война, ее уже и след простынет.
И действительно, Гасто́ в другом письме писал Папессе, чтобы та не тревожилась: в Альпах уже заключили перемирие, и его вот-вот должны были отправить домой. Он рассказывал, что, несмотря на лето, в горах лежал снег и было холодно, но в остальном все хорошо. Но она все равно продолжала молиться и мучилась, потому что никогда прежде не проводила столько времени вдали от сына. Она никак не могла найти покой, хотя мы в городке старались ее утешить, ведь, как говорил мой отец, война уже превратилась в приятное воспоминание.
Осенью ей пришло письмо от самого короля. В нескольких строках он уведомлял ее, что Касадио Гасто́не замерз в своей палатке и что отправить тело на родину не представляется возможным. Однако король заверял, что его похоронили со всеми почестями и он – герой войны, подобно тем, что пали на поле боя. В конверте лежали медаль и купюра в тысячу лир. Папесса побежала к дону Феррони и кричала до самой ночи, как будто ее резали. Затем она взяла тысячу лир, купила гроб из красного дерева, положила в него медаль и попросила Фафину совершить ночное бдение. На следующий день мы отправились на кладбище, будто по-настоящему хоронили Гасто́. Папесса и женщины из Кастрокаро молились, перебирая четки, а мужчины вскидывали руки в фашистском приветствии. Дон Феррони освятил могилу, и кто-то заметил, что никогда еще он не выглядел таким печальным. И вот, пока пустой гроб опускали в могилу, кастрокарцы и плакали, и толкали друг друга локтями, намекая на то, что Гасто́ наверняка был сыном священника и Бог решил наказать его родителей за грехи. Я думала только о том, каким красивым и счастливым был Гасто́, когда танцевал польку с Джизельдой на «Последнем танго», и как она смеялась. А теперь она смотрела на гроб и, не веря своим глазам, кричала громче, чем Папесса. В какой-то момент даже показалось, что она и сама готова броситься в могилу. А потом я вспомнила Бруно, о котором никто не знал, где он.
Мать же беспокоило только то, что я не обручена.
– Что нам делать с этой девчонкой, Примо? Кто же женится на такой калеке, да еще и опозоренной, – жаловалась она, думая, что я ее не слышу.
Отец молчал.
– Как она будет жить, когда мы умрем? Будет висеть на шее у сестер и станет им обузой, бедняжки.
– Успокойся. Все яблони приносят плоды, но кое-где яблоко так и не родится. Как-нибудь обойдется.
– Как у вас хватает наглости шутить! Яблоня Реденты сгниет, не дав ни цветочка.
– О позоре забудут.
– Конечно, вам-то что! – кипятилась мать. – У вас на уме только война, Германия, Ось и дьявол, что вас носит.
Отец смотрел на фотографию Гитлера, которую он повесил на стену нашей кухоньки рядом с портретом дуче. Они свирепо глядели друг на друга из рамок, но в жизни, как известно, любили друг друга как братья. Отец повысил голос:
– Надоела ты мне со своей болтовней!
– Все ясно: придется выкручиваться самой.
Как-то утром в новом году мать объявила, что завтра мы поедем в Равенну.
– Зачем? – спросила я.
– Затем, что надо навестить Гвидарелло.
– А кто это?
Про Гвидарелло мать узнала от Фафины. Это была статуя красивого рыцаря, жившего в Равенне тысячу лет назад. Считалось, что если ее поцеловать, то выйдешь замуж в течение года. Наша двоюродная сестра Мария из Тредоцио, слепая и без приданого, совершила паломничество к Гвидарелло и через три месяца нашла себе мужа. Другая, дряхлая старуха лет тридцати поцеловала статую и вышла замуж за племянника епископа.
– Не задавай лишних вопросов и держи язык за зубами при отце, – прошипела мать.
Утром она разбудила меня еще до восхода солнца, завязала мне ленту в волосах и велела припудриться. Потом приготовила еду, чтобы взять с собой, и мы оделись для дороги. Когда подошли к двери, появилась Марианна, в пальто и с платком на голове.
– Я поеду с вами поцеловать Гвидарелло, – заявила она.
– Ты что, с ума сошла? – воскликнула мать.
– А что такого? Почему нет?
– Твое время еще не пришло.
– Я его поцелую, и все. Тут же нет срока годности.
– Тебе никакая статуя не нужна. Та, что родилась красивой, уже будто замужем.
– Но мне не нужен первый попавшийся муж. Он должен быть красавцем, с деньгами, да и вообще чтоб все у него было как надо.
Мать рассердилась.
– Слушай, – рявкнула она, – золотая муха летала, летала, а потом села на навоз.
– Я все равно поеду!
– Змея подколодная, мерзавка! Посмотри, какую дочь мне пришлось растить! – закричала мать, и мы втроем отправились к автобусу по утреннему морозу.
Я уезжала из Кастрокаро только однажды – в больницу, когда заболела полиомиелитом. Мать показала нам из окна автобуса дом доктора Серри Пини сразу за городом, Большой колокол и крепость, которые вырисовывались на фоне неба. Город, становившийся все меньше и дальше, навевал на меня тоску.
– А где Равенна? – спросила я у матери.
– Откуда мне знать? Я же не водитель автобуса.
Статуя Гвидарелло была в церкви, утопающей в золоте и расписной лепнине. Гвидарелло спокойно лежал с закрытыми глазами, и казалось, он дышит. Будто смерть настигла его в тот миг, когда он был молод, чист и жаждал любви. Я слышала, что многие женщины влюблялись в эту статую, и теперь поняла почему.
Я подошла.
– Поцелуй его, – приказала мать.
Я слегка коснулась его мраморных губ. Они были гладкими, истертыми надеждами бог знает скольких женщин до меня.
– Целуй как следует, – сказала Марианна. – По-настоящему.
Я открыла рот, прикоснулась языком к холодному мрамору, не зная, что делать дальше.
– Молодец.
Марианна отодвинула меня от статуи и наклонилась. Жадно поцеловала губы Гвидарелло там, где я только что их облизала. Я снова посмотрела на его красивое чистое лицо, далекое от земных страданий, но все еще словно дышащее жизнью.
– Неужели такие красивые мужчины и правда существуют? В обычной жизни, я имею в виду, – спросила Марианна у матери в автобусе.
– Не думаю, – возразила она. – Но мужчине не обязательно быть красивым. Главное, чтобы он был мужчиной и мог вести женщину за собой.
Мы вернулись в Кастрокаро затемно. Моя дурная нога горела от боли, Марианна была воодушевлена поцелуем, мать – полна надежд.
Вскоре после поездки к Гвидарелло произошло три памятных события.
Сначала пришло письмо от Бруно. Он написал Фафине, и она прочитала мне его тайком, пока матери не было дома. Бруно находился в Кунео, в составе 3-й «Быстрой дивизии», названной в честь принца Амедео Савойского-Аостского, герцога Аосты, и чувствовал себя счастливым и здоровым. Он писал, что в какой-то момент, казалось, их должны были отправить в Альпы, но затем передумали, и дивизия осталась на месте. Он проходил подготовку как стрелок-берсальер, научился пользоваться снайперской винтовкой и с нетерпением ждал отправки на фронт. В конце он писал, что тоскует по Кастрокаро, и просил передать всем горячий привет.
Чем больше я слушала, тем сильнее убеждалась, что это был не тот Бруно, которого я знала: настоящего Бруно как будто облили ведром мыльной воды, смыв с него его внутреннюю сущность. Это был Бруно без его упрямства, покладистый Бруно, который писал так только для того, чтобы обойти цензуру и успокоить Фафину. И я поняла, почему он так долго не давал о себе знать: он не хотел лицемерить. Ведь эти слова предавали его искренние мысли о войне, предавали его представление о справедливости. А для Бруно не существовало ничего важнее справедливости.
Потом Марианна потеряла сознание и упала на лестнице. В воскресенье она возвращалась с рынка, и я услышала за дверью тихий стон и грохот. Я открыла дверь, увидела ее и закричала из окна, чтобы кто-нибудь пришел на помощь. Я взяла ее ледяные руки и посмотрела ей в лицо: оно было бледным, как у Клелии тем утром, когда я нашла ее мертвой в постели. Я перекрестилась.
Мать прибежала с реки, затем пришли доктор Серри Пини и Фафина и отнесли Марианну в комнату. Мы ждали снаружи, пока ее осматривали, а мать, схватившись за голову, плакала и бормотала, что мало ей одной злосчастной дочери, так теперь и вторая. Наконец бабушка вышла из комнаты.
– Как она? – спросили мы.
– Все хорошо, – ответила Фафина. – Она беременна.
Третье важное событие, возможно самое важное из всех, – в те дни мы познакомились с Глазом.