К книге
Исповедь неполноценного человекаТретья тетрадь. (Часть 1)
71%
Третья тетрадь. (Часть 1)
5

Из того, что мне предрекал Такэити, сбылось только то, что я был популярен у женщин, но известным художником я не стал. Мне удалось лишь превратиться в жалкого создателя зарисовок для низкосортных журналов.

Из-за произошедшего в Камакуре меня исключили, и я поселился у Камбалы в маленькой комнате на втором этаже. Из родного дома мне приходило немного денег, и то не напрямую, а через Камбалу (видимо, братья отправляли ему на мое содержание чуть-чуть втайне от отца) – на этом все, больше я с семьей никак не общался. Камбала же постоянно хмурился. Как бы я ни пытался как-то с ним заговорить, он все игнорировал. Удивительно, как быстро человек может измениться. Сама ситуация была несколько абсурдной для меня и одновременно пугающей.

– Не высовывайся. Просто не выходи из дома.

Это все, что он мне говорил.

Похоже, Камбала действительно решил, что я покончу с собой и при удобном случае кинусь в море вслед за женщиной. Поэтому он строго-настрого запретил мне покидать дом. Но без алкоголя и табака, только листая старые журналы с утра до ночи словно идиот, я уже не мог найти в себе сил для самоубийства.

Дом Камбалы стоял рядом с медицинским колледжем в Окубо, там же находился антикварный магазинчик, с вычурным названием «Сэйрюэн». Он занимал лишь половину дома, был тесным, пыльным и заставленным разным хламом (хотя Камбала зарабатывал явно не на доходах с выручки магазина, а с посредничества на перепродажах, пытаясь второпях сбыть все подряд). Камбала часто отсутствовал, поэтому оставлял вместо себя семнадцатилетнего парня. При первой же возможности мальчишка убегал играть в мяч с ребятами во дворе. Меня же он считал дураком и постоянно поучал с недовольным видом. Я же не хотел спорить, подстраивался и делал вид, что внимательно его слушаю. Паренек вроде как был сыном Сибуты, но тот предпочитал это скрывать, да и вообще вел холостой образ жизни. Я помню, как мои родные упоминали о чем-то таком, но чужое существование мне было неинтересно, поэтому подробностей я не знал. Хотя в глазах паренька было что-то рыбье, из-за чего как раз и проскальзывала мысль о том, что он действительно внебрачный сын Камбалы… Если это так, то жила семейка довольно уныло. Иногда поздно ночью, они ели лапшу навынос втайне от меня в гробовой тишине.

В доме у Камбалы всегда готовил паренек. Три раза в день он аккуратно на подносе приносил еду мне в комнату, в то время как сам торопливо ел с Камбалой в маленькой комнате внизу – только посуда звенела.

Как-то вечером в конце марта Камбала пригласил меня за стол. То ли он получил выгодное дело, то ли это была уловка специально для меня – я не знал. На столе же красовалась бутылочка саке, что было не в духе Камбалы. Еще я заметил сашими, правда не из камбалы, а из тунца. Будучи в восторге от собственного гостеприимства, Камбала даже мне, скучающему нахлебнику, предложил немного выпить.

– Что планируешь делать дальше?

На его вопрос я не ответил. Я взял немного рыбы и стал разглядывать ее серебристые глаза. Из-за алкоголя меня пробило на эмоции, и я вдруг вспомнил, как до этого спокойно развлекался, гуляя по городу, и даже мысль о Хорики отозвалась во мне грустью. Скучая по свободе, я лишь вздохнул, сдерживая слезы.

С тех пор как я здесь поселился, мне не было смысла притворяться. Я просто существовал под презрительными взглядами паренька и Камбалы, которые не хотели со мной разговаривать. У меня же не было желания это менять, так что я просто оставался их полоумным затворником.

– Дело не возбудили, соответственно, и суда не будет. Все еще можно исправить, начнешь жизнь с чистого листа. Если одумаешься – обращайся, помогу, чем смогу.

В словах Камбалы, да и, наверное, всех людей было что-то мутное, уклончивое. Эта осторожность и бесконечные уловки, обычно бессмысленные, всегда ставили меня в тупик. Чаще всего я на такое просто кривлялся, либо кивал из невозможности их понять.

Позже я осознал, что скажи мне Камбала все прямо, то этим бы все и закончилось. Но тяга людей к показушной заботе и усложнению всегда все запутывали.

– Не важно, что ты решишь, но в апреле ты должен куда-нибудь поступить. Если поступишь, то будут присылать больше денег.

Лишь потом я узнал, что все было спланировано. Если бы он сказал мне это раньше, я бы еще прислушался. Но все эти формулировки, осторожные фразы привели к тому, что все пошло наперекосяк.

– Ну, раз не хочешь рассказывать, не заставлять же тебя.

– О чем рассказывать? – Я действительно не понимал, о чем шла речь.

– О том, что у тебя на душе.

– В каком смысле?

– В том смысле, что ты сам собираешься делать дальше?

– Я должен пойти работать?

– Да нет же, я говорю о твоем настрое. Чего ты сам хочешь?

– Так вы же сказали мне продолжить учебу…

– Для этого нужны деньги. Но вопрос не в них, вопрос в твоем желании, – неужели ему было так сложно сказать: «Захочешь учиться – получишь деньги»? Я бы сразу выбрал, но вместо этого продолжал колебаться.

– Ну что? У тебя мечты хоть какие-то есть? О тебе заботятся, думают – знаешь, как это нелегко…

– Простите.

– Ведь я же правда о твоей судьбе пекусь. И раз я взял на себя заботу о тебе, хочу, чтобы и ты задумался о своем будущем, чтобы показал готовность достойно ступить на путь исправления, вернуться к нормальной жизни. Попроси ты всерьез у меня совета о своих планах, я бы непременно их с тобой обсудил. Да, я не богат, так что, если собираешься и дальше мечтать о роскоши – это не ко мне. Но если ты все-таки возьмешься за ум, подумаешь и поделишься со мной своими соображениями, я – насколько это возможно, буду рад помочь тебе обрести твердую почву под ногами. Теперь понимаешь, каково мне? Чего же ты все-таки хочешь?

– Если мне не позволят и дальше оставаться здесь, начну работать и…

– Ты шутишь? В наше время только императорский университет окончи…

– Нет, служащим я не буду.

– Тогда кем?

– Художником, – решительно заявил я.

– Художником?!

Никогда не забуду, с каким ехидством он тогда посмеялся, наклонив голову. И презрение в этой улыбке – а может, не презрение – было тенью, колыхающейся в глубинах взрослой жизни, прямо как вскользь удивительное мелькание света в толще воды в океане.

– Об этом не может быть и речи. Ты все никак не соберешься с мыслями! Подумай хорошенько о своей жизни сегодня, у тебя вся ночь впереди.

После этих слов я побежал наверх в свою комнату, лег и начал размышлять, но на ум ничего не приходило. Так что с рассветом я убежал из дома Камбалы.

Большими иероглифами я написал на почтовой бумаге: «Обещаю, вернусь на закате. Только схожу к другу, чей адрес указал ниже, чтобы обсудить, как мне быть дальше. Не волнуйтесь». И, подписав адрес Хорики в Асакуса, украдкой выскользнул из дома.

На самом деле я сбежал не от навязчивых нотаций Камбалы. Он ведь был прав насчет бардака у меня в голове и того, что я совершенно не задумывался о планах на будущее. Все-таки я был для него обузой, о чем он жалел, и, если бы во мне, чего доброго, проснулось желание встать на ноги, мне бы пришлось ежемесячно принимать материальную поддержку от нищего. Мысль об этом была невыносима, вот я и сбежал.

Но я не собирался всерьез обсуждать мои так называемые планы на будущее с таким человеком, как Хорики. Я просто хотел немного успокоить Камбалу хотя бы на время. В тот момент я написал записку не только в качестве уловки, как в детективном романе, в котором герой сбегает как можно дальше, хотя такой мотив тоже имел место быть, но было бы правильнее сказать, что я просто боялся внезапно шокировать Камбалу и заставить его волноваться. (Вот так приукрашивать, боясь сказать прямо и зная, что тебя рано или поздно раскусят, – одна из моих печально известных привычек, за которую люди обычно нарекают тебя «вруном» и презирают. Я редко, если вообще когда-либо, привирал ради собственной выгоды, я делал так лишь для того, чтобы «отчаянно угождать» людям. Когда собеседник терял интерес, я задыхался от страха и, хотя понимал, что такие резкие перемены впоследствии пойдут мне только во вред, все равно пытался «угодить», приукрашивая детали, каким бы искаженным, ничтожным и абсурдным это действие ни казалось. Однако именно этой привычкой стали пользоваться так называемые честные люди.) Тогда из глубин моей памяти внезапно всплыл адрес Хорики, и как раз, чтобы приукрасить свой побег, я указал его в записке.

Я покинул дом Камбалы, добрел до Синдзюку, продал там книги, которые взял с собой, и… впал в ступор: не знал, к кому податься. Я был приветлив со всеми, но никогда не ощущал себя другом кому-либо, и, кроме приятелей для развлечений вроде Хорики, общение со всеми остальными было для меня лишь головной болью. Я отчаянно исполнял роль весельчака, чтобы уменьшить ее, но в конце концов, наоборот, переутомлялся от притворства, и при виде знакомых (или похожих на них) лиц меня от страха моментально пробирала отвратительная дрожь, от которой кружилась голова. Я знал, что нравлюсь людям, однако сам нуждался в способности любить других. (Впрочем, я очень сомневался, что человечество в принципе обладает таким навыком.) Поэтому у меня не могло быть ни так называемого лучшего друга, ни умения «ходить в гости». А двери домов незнакомцев казались мне более зловещими, чем врата ада из «Божественной комедии» Данте, за которыми без преувеличения ощущалось присутствие ужасающего смертоносного существа, извивающегося подобно дракону.

В общем, я почти ни с кем не общался и ни к кому не мог пойти, кроме…

Кроме Хорики.

Вот так и родился план. Я решил отправиться к Хорики в Асакуса, как и написал в письме. До этого я ни разу не был у него в гостях, чаще всего сам звал его к себе телеграммой. Сейчас у меня даже на нее не было денег, да и если бы были, не уверен, что Хорики бы примчался ко мне в эту трудную минуту. Пришлось взять себя в руки и решиться на то, в чем я совсем не смыслил – пойти в гости. Вздохнув, я сел в трамвай и отправился к приятелю. От осознания того, что в этом мире единственной надеждой для меня остается лишь Хорики, по моей спине пробежал жуткий холодок.

Хорики был у себя. Его двухэтажный дом находился в глубине грязного переулка. Комната в десять квадратных метров находилась на втором этаже. Внизу жили пожилые родители, а также трое молодых ремесленников, которые создавали ремешки для традиционных японских сандалий.

В тот день он показал себя с новой стороны, как городской повеса. Его холодный, хитрый эгоизм приводил такого деревенщину, как я, в полнейший шок. В отличие от меня он не был парнем, просто плывущим по течению.

– Ты меня удивляешь. Отец тебя простил? Или все еще нет?

Я не сказал, что сбежал. Как всегда, соврал. Хоть у меня и не было сомнений, что Хорики уже обо всем знает.

– Как-нибудь все наладится, – со смешком ответил я.

– Эй, это не повод для смеха. Вот тебе мой совет: перестань быть таким идиотом. Прости, у меня на сегодня есть планы, да и в последнее время я очень занят.

– Какие планы? – поинтересовался я.

– А ну хватит рвать нитки!

Во время разговора, сам того не замечая, я игрался с бахромой по краям подушки и резко дергал из нее нитки. Хорики берег каждую вещь семьи, даже эту ниточку. Он, не смущаясь, с укором смотрел на меня. Если так подумать, и до этого он виделся со мной из выгоды.

Мать Хорики принесла нам сируко[9].

– А, это, – Хорики, стараясь показать почтительность сына, неестественно вежливо разговаривал с мамой. – Это же сируко, да? Как замечательно! Не стоило так себя утруждать. Я ведь уже ухожу по делам. Но не пропадать же такой сладости! С радостью попробую! А ты не хочешь одну? Это мама приготовила. Как же вкусно! Просто прекрасно!

Он был ужасно радостным и с удовольствием ел, как будто все это не было частью его спектакля. Я и сам принюхался, но пахло кипятком. Попробовал моти, но это были не они, а что-то мне неведомое. Я никогда не презирал бедных (в то время, кстати, я не подумал, что это было безвкусно, меня очень тронуло внимание пожилой матери Хорики. Я боялся бедности, но не презирал ее). Угощение, радость Хорики от этой сласти – все стало для меня знаком столичной бережливости, тщательного деления на своих и чужих среди семей в Токио. Только я, тупица, постоянно убегающий от людской жизни и потому не понимающий, что где принято, оказался брошенным. Даже Хорики покинул меня. И все это я пишу только потому, что хотел сохранить те печальные мысли, которые посетили меня в то время, как я в растерянности орудовал облупившимися палочками, принесенными вместе с сируко.

– Прости, конечно, но у меня правда сегодня дела, – сказал Хорики, вставая и надевая верхнюю одежду. – Только не обижайся.

В этот момент к Хорики пришла гостья, и он моментально преобразился, как будто ожил.

– Простите, я как раз собирался к вам, но ко мне неожиданно пришли. Нет, конечно, вы не помешаете. Прошу, садитесь.

Так, пребывая в недоумении, я поднялся с подушки, на которой сидел, перевернул ее и протянул гостье. Но Хорики выхватил ее у меня из рук, перевернул обратно и сам предложил даме.

В комнате, помимо подушки Хорики, была лишь еще одна для гостей.

Это была высокая и стройная девушка. Она взяла подушку, подвинула ее поближе и села в углу, у входа.

Я же стал прислушиваться к их разговору. Похоже, она работала в журнале, который заказал у Хорики иллюстрацию, и сегодня пришла ее забрать.

– Я очень спешу.

– Все готово. Прошу вас.

В тот миг пришла телеграмма.

По мере ее чтения с лица Хорики сходила улыбка.

– Черт, да что с тобой не так?

Это была телеграмма от Камбалы.

– В любом случае, сейчас же возвращайся. Надо, конечно, тебя проводить, но времени у меня совсем нет. Ну ты даешь, ходишь с таким спокойным лицом, а сам из дома сбежал.

– А где вы живете? – поинтересовалась девушка.

– В Окубо, – неожиданно ответил я.

– Наша редакция находится рядом.

Я узнал, что ей 28 лет, она родом из Косю, живет в Коэндзи с пятилетней дочерью, и ее муж умер три года назад.

– У вас, наверное, было тяжелое детство. Такой чуткий, бедняга.

Первое время я жил у нее как содержанец. Сидзуко – так звали женщину – уходила на работу в редакцию, в районе Синдзюку, а я покорно присматривал за ее дочкой – Сигэко. До этого девочка играла одна в комнате управляющего, пока мама была на работе, но появился «чуткий» дядя, который ее развлекал, поэтому стало веселее.

Всю неделю я жил словно в тумане. Подходя каждый раз к окну, я смотрел на воздушного змея, что зацепился за провода. Несмотря на дыры, он все еще парил на ветру, отказываясь падать. Иногда казалось, что змей мне кивает, и тогда я слегка краснел и грустно улыбался. Я видел его даже в кошмарах.

– Денег хочется.

– Сколько?

– Много. Как говорится, есть деньги – есть друзья. И не зря все-таки.

– Глупости. Это устаревшие бредни.

– Думаешь? Хотя, конечно, тебе этого не понять. Но если так будет и дальше, то сбегу, наверное.

– Сначала говорите о бедности, потом о побеге. Странный вы.

– Хочется самому зарабатывать. Не на выпивку, так хоть на сигареты. Учитывая, что рисую я лучше, чем Хорики.

В голове сразу всплыли воспоминания времен старшей школы, когда я нарисовал несколько собственных портретов, которые Такэити прозвал «призраками». Потерянные во времени произведения искусства. Они были утрачены после череды многочисленных переездов, но я до сих пор считаю их лучшими. Я и позже писал картины, но ничто не могло сравниться с теми шедеврами, что остались в моих воспоминаниях. С тех пор я всегда чувствовал пустоту в груди, а чувство потери никогда меня не покидало.

Словно недопитая рюмка абсента.

В мыслях я всегда сравнивал чувство бесконечной досадной утраты с ней. Каждый раз, когда кто-то начинал говорить про рисование, в мыслях возникала та самая рюмка. Если бы они только видели те мои шедевры – наверняка поверили бы в мой талант!

– Ух ты, вы с таким каменным лицом шутки рассказываете, так мило.

Но я не шутил, а говорил чистую правду, и как же мне хотелось показать те картины. Но все эти мысли приносили лишь грусть, так что я просто сдался и сменил тему.

– То есть мангу. Уж ее я рисую лучше, чем Хорики.

Несмотря на мою очевидную неискренность, она мне поверила.

– Это точно. Знаете, ваша манга для Сигэко меня рассмешила. Если хотите, можете попробоваться к нам в компанию. Я поговорю с главным редактором. Что думаете?

Компания, где она работала, выпускала детский ежемесячник, далеко не самый популярный.

«Вы очень робкий, но при этом такой шутник… Так и хочется приласкать. Иногда заметно, что вам одиноко и вы поддались меланхолии, но это только заставляет женское сердце биться чаще».

Несмотря на то что Сидзуко постоянно твердила мне об этом, когда я начал осознавать свое положение «типичного альфонса», то все сильнее впадал в уныние от этих слов. Понимая, что нуждаюсь я далеко не в женщинах, а в деньгах, я стал постепенно думать о том, как сбежать от нее и начать жить самостоятельно. Но все было тщетно, и я стал еще сильнее зависеть от нее. Все последствия моего побега, а также другие мои проблемы легли на плечи этой мужественной женщины из Косю. И чем больше она мне помогала, тем чаще я вел себя как тот самый робкий и беспомощный мужчина.

Сидзуко встретилась с Хорики и Камбалой. В итоге я окончательно разорвал связи с домом и теперь официально проживал у нее. Благодаря ей я стал зарабатывать на рисовании достаточно, чтобы хватало на сигареты и алкоголь. Но вместе с тем я чувствовал растущую беспомощность и уныние. Когда я рисовал для ежемесячного выпуска «Приключений Кинты и Ото», внезапно вспомнил родной дом. Грусть одолевала меня, рука не двигалась, и я, не в силах сдержать слезы, просто опускал голову и плакал.

В такие моменты Сигэко была моим единственным спасением. Она без задней мысли называла меня «папочкой».

– Папочка, а если помолиться, Бог правда сделает для тебя все, что угодно?

Если честно, я бы сам хотел, чтобы так и было. Чтобы я наконец-то набрался мужества, понял, что такое «человек», осознал, что оттолкнуть кого-то не грех, чтобы он даровал мне маску гнева.

– Конечно. Если ты у него что-нибудь попросишь, Бог сделает для тебя все, что захочешь. Но для папочки это так не сработает.

Я боялся Бога. Я не верил в любовь Божью, лишь в Божью кару. Вера… Я воспринимал ее лишь как последние минуты спокойствия перед наказанием. Я верил в ад, но не верил в существование рая.

– Почему?

– Потому что я ослушался родителей.

– Правда? Но все говорят, что ты очень хороший человек.

Это потому, что я всех обманываю. Все жильцы этого дома хорошо ко мне относятся, ведь я их боюсь. Чем больше я их боюсь, тем больше они меня любят. А чем больше они меня любят, тем страшнее мне становится. Замкнутый круг, который заставил меня отдалиться от всех. Объяснить это Сигэко казалось почти невозможным.

– Сигэ-тян, а что ты хочешь попросить у Бога? – Я будто бы невзначай перевел тему.

– Хочу настоящего папу обратно.

Я онемел от ужаса, голова закружилась. Враг. Это я враг Сигэко? Или Сигэко – мой? Как бы то ни было, здесь оказался очередной взрослый, внушающий мне страх. Незнакомец. Таинственный неизвестный. Некто, полный тайн. Лицо Сигэко вдруг стало казаться именно таким. Я думал, хотя бы она не такая. Но как оказалось, девочка тоже ничем не отличалась от тех людей, которые подобно коровам одним взмахом хвоста убивают слепня. С тех пор даже перед маленькой Сигэко я начал робеть.

– Тук-тук, сердцеед дома?

Хорики снова стал приходить ко мне. Несмотря на то что он жестоко обошелся со мной в день, когда я сбежал, я все равно не мог ему отказать и потому мягко улыбнулся и принял его.

– Говорят, твоя манга стала популярной, да? С любителями не потягаешься. Они ведь безрассудны и упрямы. Но не расслабляйся. У тебя с рисунком по-прежнему все плохо, – заговорил он тоном учителя.

И я, чуть ли не дрожа от уже привычного страха, подумал: «Интересно, какое у него будет лицо, если я покажу ему тот рисунок с привидением?» Но вместо этого я сказал:

– Не говори так. Я сейчас заплачу.

Хорики, еще более довольный собой, продолжил:

– У тебя талант ладить с людьми. Но однажды твой секрет могут раскрыть.

«Талант ладить с людьми…» Мне оставалось только горько усмехнуться. Откуда у меня может быть талант ладить с людьми? Я же боюсь их, избегаю, обманываю – не значит ли это, что я живу по той самой хитрой, расчетливой житейской мудрости: «Не буди лихо, пока оно тихо»? Ах, люди… Люди ведь совсем не понимают себе подобных. Они ничего не знают друг о друге, и при этом думают, что стали лучшими друзьями. И возможно, проживают так всю жизнь, ни разу не осознав, как сильно ошибаются. А когда кто-то умирает – льют слезы и читают надгробные речи…

Надо признать, Хорики был тем самым человеком, который занимался всем после моего побега (конечно, он наверняка взялся за это нехотя, под давлением Сидзуко). И теперь вел себя так, будто он мой великий спаситель, как какой-нибудь сват или купидон. Поучал меня с серьезным видом, а потом мог поздно вечером заявиться пьяным переночевать или, как обычно, занять у меня пять иен (всегда только пять).

– Но, знаешь, пора бы тебе завязывать с любовными похождениями. Больше тебе такого общество не простит.

Что он вообще имел в виду под «обществом»? Просто множество людей? Где находится это самое «общество»?

Я ведь всегда жил, думая, что «общество» – это нечто сильное, строгое, страшное. Но после слов Хорики у меня вдруг на языке завертелось: «Уж не себя ли ты имеешь в виду?»

Но я ничего не сказал, не желая злить его.

(Общество тебе это не простит.)

(Не общество. Это ты не простишь, разве не так?)

(Если ты так поступишь, общество тебя жестоко накажет.)

(Не общество. Это ты меня накажешь, так?)

(Скоро общество тебя похоронит.)

(Не общество. Это сделаешь ты, верно?)

«Познай себя! Увидь, насколько ты жуткий, странный, злой, хитрый! Как ведьма!» – такие слова проносились в моей голове. Но я лишь вытер со лба пот носовым платком и с улыбкой на лице сказал:

– У меня аж холодный пот выступил.

Однако именно с этого самого момента во мне зародилась мысль: «Общество – это индивидуум?» И с тех пор как я начал думать, что общество – это, возможно, просто личность, я стал хоть немного, но все же чаще действовать по собственной воле. И вскоре для Сидзуко я стал чуть более упрямым и своевольным, будто перестал робеть, как прежде. Хорики заметил за мной странную скупость. А Сигэко сказала, что она теперь мне меньше нравится.

Без единой улыбки и молча я каждый день присматривал за Сигэко, рисуя между делом «Приключения Кинты и Ото», «Нетерпеливого Пинтяна» и «Беззаботного монаха», который был явной копией серии «Беззаботного монаха», и еще одну мангу с глупым названием, которое сам не мог понять. Я брался за заказы (понемногу, помимо издательства, где работала Сидзуко, начали поступать предложения и от других, но все это были третьесортные, еще менее известные издательства). И работал я очень медленно и ужасно подавленный. Теперь я рисовал только ради денег на выпивку.

Когда Сидзуко возвращалась с работы, я тут же выходил из дома и направлялся к продуктовым киоскам или в бар возле станции Коэндзи, чтобы выпить дешевого и крепкого саке. Слегка повеселев от алкоголя, я возвращался домой и говорил:

– Чем больше смотрю на тебя, тем чуднее у тебя лицо, знаешь? Кстати, Беззаботного монаха я нарисовал, глядя на спящую тебя.

– А вы, когда спите, между прочим, выглядите как сорокалетний старик.

– Это твоя вина. Ты вытянула из меня все соки. Потоки воды несут мое бре-е-енное тело. Моя жи-и-и-знь течет перед глазами, как рек-а-а. А на берегу реки растет и-и-и-ва… – начинал петь я.

– Перестаньте шуметь и ложитесь спать скорее. Или вы поесть хотите?

Она говорила со мной спокойно, как ни в чем не бывало, будто не желая продолжать разговор.

– Выпить – это всегда пожалуйста. Потоки вод-ы-ы и бренное тело, а-а… потоки тела… нет, потоки вод-ы-ы, а-а… – Я продолжал петь, пока Сидзуко раздевала меня. Уткнувшись лбом в ее грудь, я засыпал. Это повторялось изо дня в день.

«Кто не предается безмерным радостям – того и скорбь не коснется.

Как жаба, стороной обходящая камень на пути».

Когда я однажды наткнулся на эти строки в переводе Уэды Бина из какого-то стихотворения Шарля Кро, я покраснел.

Жаба.

(Так вот кто я. Нет мне ни прощения, ни презрения от людей. Нет ни забвения, ни славы. Я всего лишь жаба, что едва ползет.)

Я стал больше пить. Не только в забегаловках в окрестностях дома, но ездил также и в Синдзюку, и в Гиндзу, иногда даже ночевал в местной гостинице. Я хотел, что называется, «сменить стиль жизни», поэтому буянил в барах, целовался с каждой встречной. В общем, я стал таким же распутным пьяницей, как и после попытки суицида. Хотя нет, я опустился даже ниже. Будучи стесненным в средствах от бесконечного пьянства, я дошел до того, что начал выносить из дома одежду Сидзуко.

Больше года прошло с тех пор, как из окна ее дома я глядел на разорванного воздушного змея, горько усмехаясь ему. Весной, когда уже отцвела сакура, я снова заложил пояс и нижнее кимоно Сидзуко в ломбард и на вырученные деньги пил и ночевал в Гиндзе два дня. На третий день с нечистой совестью, конечно, отправился домой. Тихо подкравшись к комнате Сидзуко, я случайно подслушал их с Сигэко разговор.

– А почему папа пьет?

– Ему это не нравится. Просто он… слишком добрый.

– Добрым людям нужно пить?

– Я не это имела в виду…

– Ой, правда папа удивится ему?

– Может, он его будет раздражать. Смотри, выскочил из коробки!

– Он прямо как Нетерпеливый Пинтян!

– Ага.

Сидзуко низко засмеялась, и я услышал море неподдельной радости в ее смехе.

Я чуть приоткрыл дверь и заглянул внутрь: по комнате скакал заводной белый зайчик, а мама с дочкой гонялись за ним повсюду. «Они так счастливы. Стоит только мне, дураку, зайти – и их радость тут же развеется. Мои прекрасные девочки! Будьте всегда счастливы! О Боже, услышь мою просьбу, пускай только эту!»

Мне хотелось упасть на колени и сложить руки в молитве. Тихонько закрыв дверь, я снова отправился в Гиндзу и с тех пор больше не возвращался в тот дом.

Общество… Казалось, понемногу я начинал понимать, что это такое. Общество – это решающее состязание отдельных личностей друг с другом, в котором каждый стремится одержать победу. Человек ни за что не будет подчиняться другому человеку, а если и станет рабом, то будет отплачивать свойственной своему статусу жалкой раболепной монетой.

Именно поэтому у человечества нет других средств для продления жизни, кроме как полагаться на это решающее состязание здесь и сейчас. Несмотря на то что люди восхваляют великий моральный долг перед обществом, цель их усилий всегда будет касаться только их самих – победить других личностей. Проблемы общества – это проблемы каждого отдельного «я», даже целое море людей – собрание большого количества отдельных личностей. Поняв эту истину, я в какой-то мере освободился от страха перед огромным призрачным океаном всего общества. Я перестал быть столь внимательным к каждой мелочи и научился вести себя более нагло, так сказать, в соответствии с необходимой реакцией на ситуацию.

Я покинул квартиру Сидзуко и пришел в бар в Кебаси к его хозяйке, сказав: «Мы расстались». Одной этой фразы было достаточно, чтобы то самое «решающее состязание» закончилось: с тех пор я начал оставаться ночевать на втором этаже бара, даже если буянил. И то самое «общество», призванное устрашать, не причиняло мне никакого зла, а я, в свою очередь, никак перед ним не оправдывался. Да и раз хозяйка согласилась, для меня этого было более чем достаточно.

В этом заведении я считался и посетителем, и хозяином, и кем-то вроде мальчика на побегушках, и даже родственником хозяйки. Со стороны это, должно быть, выглядело несколько странно, но «общество» не задавало вопросов. А постояльцы вообще звали меня «Ё-тян» и относились очень по-доброму, угощая алкоголем.

Постепенно я переставал относиться к миру вокруг так настороженно. Мне стало казаться, что он не такой уж и страшный. Раньше, например, я верил, что в весеннем воздухе меня поджидает несколько сотен тысяч бактерий коклюша, в общественной бане – несколько сотен тысяч бактерий, вызывающих ячмень на глазу, в парикмахерской – бактерии облысения. Вирус? В электричке на поручнях меня обязательно поджидал чесоточный клещ, а внутри сашими и сырого мяса скрывались личинки ленточных червей, сосальщиков и еще чего-то подобного. Если бы я босиком прошелся по улице, в стопу мне обязательно впились бы какие-нибудь осколки стекла, по сосудам добрались бы до глаз и прокололи глазные яблоки, ослепив. Подобные «научные суеверия» ужасали меня, ведь «научно» доказано, что мир вокруг кишит сотнями тысяч бацилл. Тогда я понял, что если мне удастся полностью игнорировать их существование, то они превратятся не более чем в «призрак науки», который исчезнет сразу, как только перестанет иметь хоть какое-то отношение ко мне. Меня пугала «научная статистика», утверждающая, что если десять миллионов человек оставляли в своих контейнерах для еды по три несъеденных зернышка риса каждый день, то они уже выбросили несколько мешков риса. А если столько же человек ежедневно будут использовать на одну бумажную салфетку меньше, то сколько же целлюлозы будет сэкономлено? Каждый раз, оставляя на тарелке несъеденное рисовое зернышко или высмаркиваясь, я мучился от мысли, что совершаю тяжкий грех, переводя понапрасну целые горы риса и древесины. Однако помимо трех зернышек риса – этой воплощенной лжи науки, статистики и математики, были и другие совершенно примитивные, даже идиотские, примеры. Среди них подсчет вероятности того, сколько раз человек оступится и провалится в темной уборной без света или сколько пассажиров электрички, выходя на платформу, оступятся и попадут ногой в промежуток между дверью поезда и краем платформы. И возможно, такое могло бы случиться в теории, однако на практике я никогда не слышал, чтобы кто-то получил травму после падения в выгребную яму. И все те гипотезы, которые я считал «научными фактами», в которые я, до недавнего времени, верил и которых боялся, теперь вызывали у меня лишь умиление и смех. Таким образом, я постепенно стал понимать, что собой представляет этот мир.

Тем не менее, я все равно продолжал побаиваться людей и без стакана не мог заговорить даже с посетителем бара. И хочется, и колется. Как ребенок, страшно напуганный, но все же крепко прижимающий к себе мелкого зверька, я входил в бар, опрокидывал чашечку-другую саке и, осмелев, заводил с посетителями невнятные разговоры о теории искусства.

«Художник, рисую мангу». Но я был безымянным творцом, не знавшим ни великой радости, ни великой печали. В душе я стремился к дикой, сильнейшей радости, пусть даже и ценой страшных печалей, что наверняка посетили бы меня после. А пока моя радость заключалась лишь в том, чтобы болтать с посетителями ни о чем и пить их алкоголь.

Я вел такую ничтожную жизнь почти год. Моя манга стала появляться не только в детских изданиях, но и в дешевых, пошлых журналах, что продаются на станциях. Я писал их под хитрым псевдонимом «Дзёси Икита»[10] и размещал там непристойные рисунки, часто вставляя в них различные рубаи.

Когда напрасные молитвы сможешь ты отбросить

И про тягости жизни отныне забыть,

Все, что было хорошее, нужно в сердце хранить

И людям в ответ с лихвой заботу дарить.

Того, кто всем страх и тревогу внушает,

Свой же великий грех поджидает:

Месть смертельная его настигает,

О чем душа постоянно предупреждает.

Вчера я пьян был, но радость в сердце хранил,

Наутро лишь тяжесть чувствовал я, как глаза открыл.

Как странно, что в одной лишь ночи мгновенье

Я нрав свой так быстро переменил.

Зачем же осуждать такую слабость?

Не жди потом с небес за это благодарность.

И есть ли нам спасенье божье?

Коли грехом зовется даже мелкая шалость.

В мире правят насилие, злоба и месть.

Что еще на земле достоверного есть?

Где счастливые люди в озлобленном мире?

Если есть – их по пальцам легко перечесть.

Что есть жизни главный принцип?

Что за мудрости свет будет литься?

Коли в этом чудном и страшном бренном мире

Человек может крест поднять и возродиться.

Семена страстей, неизбежно посаженных,

Проклятьем добра и зла, греха и кары возрожденных,

Меня заставили блуждать в смятении:

Где взять мне силу воли для изнеможденных?

Где же ты, друг мой, так долго скитался?

Вновь изучить и осмыслить чтò ты пытался?

Ах, то были пустые мечты и мнимые виденья!

Чужой вздорной мысли пьяный я все же поддался.

Взгляните на это бескрайнее небо

И слегка плывущее здесь пятнышко света:

Откуда можем мы знать о том,

Что по собственной воле вращается наша планета?

Великие силы обитают повсюду:

Разным народам понятны они и всякому люду.

И если у всех них одна натура,

То я тогда верю в Иуду.

Если мельницу, баню, роскошный дворец

Получает в подарок дурак и подлец,

А достойный идет в кабалу из-за хлеба —

Мне плевать на твою справедливость, Творец!

В то время все же был человек, который продолжал убеждать меня бросить пить.

– Так же нельзя! Каждый день приходите пьяным уже с утра.

То была невинная семнадцати- или восемнадцатилетняя светлокожая девушка с кривыми зубами из небольшого табачного ларька напротив бара. Ее звали Ёси-тян. Каждый раз, когда я заходил сюда за сигаретами, она с улыбкой предостерегала меня.

– Почему же? Что тут плохого? Тут, чадо человеческое, чтобы ненависть укротить – надо больше пить, вот у персов как было… Ладно, не важно. Но, чтобы дать надежду тоскующему и уставшему сердцу, стоит лишь налить немного саке в чашку и слегка порадовать себя. Ну, ты понимаешь.

– Не понимаю.

– Ну и ладно. Сейчас как поцелую тебя.

– Давайте, – без тени сомнения сказала она, слегка выпятив нижнюю губу в ожидании.

– Дура ты. Не понимаешь же, о чем просишь.

От Ёси-тян пахло невинностью, было понятно, что она не тронута другим мужчиной.

Холодным зимним утром, будучи пьяным, я пошел до табачного ларька, но перед ним провалился в люк и тогда позвал на помощь Ёси-тян. Она меня вытащила и тщательно обработала рану на правой руке.

– Снова переборщили, да? – смеясь, проговорила она.

Я спокойно относился к смерти, но вот истекать кровью или быть инвалидом мне не очень-то хотелось. Пока Ёси-тян осматривала мою руку, я подумал, что стоит завязать с алкоголем.

– Хватит. С завтрашнего дня бросаю пить.

– Правда?

– Точно бросаю. И, Ёси-тян, если я брошу, ты выйдешь за меня? – шутливо спросил я.

– Кншн.

Сказала она, слегка исковеркав слово. В то время это было популярно.

– Ладно. Больше ни капли в рот – даю слово.

Но на следующий день уже в полдень стакан был у меня в руке.

Вечером я вышел на улицу, дошел до киоска и остановился.

– Ёси-тян, прости. Снова выпил.

– Ну и к чему изображать из себя пьяного?

Я вздрогнул и сразу же протрезвел.

– Нет, я говорю правду. Я правда напился. Я не притворяюсь.

– Ну не издевайтесь. Это некрасиво… – сказала она уверенно.

– Да по мне же видно. Сегодня с обеда пил, не просыхая. Простишь меня?

– Ну и актер же вы.

– Да пьян я, дура ты. Сейчас как поцелую.

– Поцелуйте.

– Не могу. Такому, как я, о женитьбе даже думать нельзя. Посмотри на мое лицо. Красное, да? Потому что пил.

– Это из-за заката так кажется. Хватит врать. Вы вчера пообещали, что больше пить не будете, значит не пили. Это все ложь, ложь, ложь!

В полумраке комнаты я смотрел на светлое улыбающееся лицо Ёси-тян, невинное и чистое, по-своему святое. До этого я никогда не спал с девственницей, с женщиной моложе себя, и сразу подумал: «Женюсь». Пусть потом несчастья обрушатся на нас, но я справлюсь и испытаю ту самую безмерную радость. Я думал, что красота невинности – лишь идея сентиментальных поэтов, но как же я был не прав. Она действительно есть в этом мире. Весной, после свадьбы, мы вдвоем отправимся смотреть на водопад Аоба. Тут же все решив, без сомнений выиграв в «решающем состязании», я потянулся сорвать этот невинный цветок.

Мы поженились, но той самой «безмерной радости» я не чувствовал. Однако горе, что наступило после, было ужасающим. Мир вокруг все еще оставался для меня непостижимым. Оказалось, для такого места победы в одном «решающем состязании» было недостаточно.

Предыдущая главаГлава 5 из 7Следующая глава