К книге
Исповедь неполноценного человекаВторая тетрадь
57%
Вторая тетрадь
4

На побережье вблизи линии прибоя возвышались довольно большие деревья горной вишни с угольно-черной корой; их там было не меньше 20. С наступлением нового учебного года вместе с липкой молодой листвой коричневатого цвета распускались пышные цветы сакуры на фоне голубого моря. Вскоре, когда ветер превращал их в метель из цветков, ее многочисленные лепестки осыпались и дрейфовали на поверхности моря, вновь и вновь ударяясь волной о линию прибоя. И это песчаное побережье, заполненное сакурой, служило прилегающей территорией к средней школе на северо-востоке Японии, в которую я благополучно смог поступить без надлежащей подготовки. Поэтому и на эмблеме форменной фуражки, и на пуговицах школьной формы красовались цветы сакуры в качестве узора.

Недалеко находился дом тех людей, которые попадают под категорию дальних родственников, поэтому отец и подобрал для меня эту школу у моря посреди цветов. Меня отдали на попечение этой семье, и, поскольку их дом был рядом со школой, я ленился и бежал на занятия лишь после того, как слышал звук колокола, предупреждающего о начале урока. Но при этом изо дня в день я все-таки завоевывал популярность в классе своим простым шутовством.

Впервые в жизни я оказался, так сказать, на чужбине, и она показалась мне более приятным местом, чем дом, где я родился. Наверно, это можно объяснить тем, что к тому времени я наконец в совершенстве овладел мастерством фарса и мне больше не требовалось столько усилий для обмана людей, как раньше. Однако, вероятно, все же есть разница в том, насколько сложно исполнять роль дурака перед родственниками или чужими людьми, в родном доме или на чужбине, которая неподвластна никому, даже Иисусу, Сыну Божьему. Самая сложная игра для актера – в театре его родного города, и даже самые выдающиеся артисты не смогут спокойно играть в зале, где собралась вся их родня. Но я сыграл; и к тому же весьма успешно. Ведь такому прожженному плуту, как я, не было необходимости репетировать, прежде чем выступать перед чужаками.

В глубине моей души страх перед другими людьми периодически то увеличивался, то уменьшался. Однако в то же время в школе я играл по-настоящему легко и постоянно смешил весь класс. Учитель тоже прикрывал рот рукой от смеха, высказывая при этом слова недовольства: «Вот если бы не Ёдзо Оба, отличный бы был класс». Мне даже удавалось до слез рассмешить прикомандированного к нашей школе громогласного офицера.

Как раз в тот момент, когда я уже было успокоился, что мое истинное лицо полностью скрыто, я внезапно получил удар в спину. И, как это часто бывает, нанес мне его тот, похожий на слабоумного, одноклассник с бледным одутловатым лицом, самый немощный в классе. Он носил старый пиджак как будто с плеча отца или старшего брата с длиннющими рукавами, как у принца Сетоку Тайси[5], почти не учился, и даже на занятиях по физической культуре и строевой подготовке он всегда был зрителем. Естественно, я не видел необходимости проявлять рядом с такими учащимися бдительность.

В тот самый день во время урока физкультуры этот ученик (фамилию его я уже не помню, но звали его Такэити), этот Такэити как обычно наблюдал со стороны, пока нам было велено упражняться на турнике. Когда пришла моя очередь, я нарочно сделал самое серьезное лицо, которое только мог, и, нацелившись на турник, с воплем прыгнул в длину и грохнулся на песок, ударившись задом. Все это было подстроено. Как и ожидалось, все разразились громким смехом, и когда я тоже с кривой улыбкой, поднимаясь, отряхивал штаны от песка, откуда ни возьмись ко мне подошел Такэити и, постучав меня по спине, тихо шепнул: «Это нарочно, нарочно было».

Меня затрясло. Я даже подумать не мог, что раскусит меня Такэити, именно такой как он, поймет, что я специально допустил ошибку. Я словно чувствовал, как в одно мгновение мир охватило адское пламя и испепелило его, и мне потребовалось море отчаянных усилий, чтобы подавить в себе вопли безрассудства.

С тех пор мои дни наполнились страхом и тревогой.

Внешне я все так же придерживался своей роли, заставлял людей улыбаться, но иногда непроизвольно вздыхал, зная, что Такэити видел меня насквозь. От мысли, что он побежит рассказывать всю правду остальным, меня бросало в холод. Из-за самой ситуации, словно сумасшедший, я оглядывался по сторонам, боясь того, что меня разоблачат. Была бы возможность, я бы следил за Такэити и днем и ночью, чтобы он не проболтался о моем секрете. Какое-то время я околачивался возле него, пытаясь убедить его, что то падение было «случайностью», и возможно, стремился показать, что хочу с ним подружиться, но в случае неудачи был готов молиться о его смерти. Конечно, сам бы я его никогда не убил. Всю свою жизнь я сам много раз хотел, чтобы меня кто-нибудь убил, но никогда не желал смерти другим. Я считал, что это принесет счастье тем, кого я так боялся.

Чтобы расположить к себе Такэити, я сначала строил добродушное лицо, словно был святым с картины, слегка наклонял голову, а затем мягким, манящим голосом звал к себе в гости, на что он отвечал недоуменным взглядом и никогда не соглашался прийти.

Однако однажды летним вечером после уроков начался ливень, из-за чего многим ученикам приходилось думать о том, как бы побыстрее попасть домой и не промокнуть насквозь. Мой же дом находился достаточно близко, поэтому для меня дождь не был серьезной проблемой. Я уже приготовился бежать, как вдруг заметил Такэити, который грустно сгорбился у входа, возле обувной стойки. Я посмотрел на него и показал на зонт. Взяв Такэити за тонкую руку, я помог ему встать, и мы вместе добежали до моего дома. Оказавшись в тепле, мы сняли верхнюю одежду, которую тетушка потом по моей просьбе повесила сушиться, и пошли в мою комнату.

В доме жили трое: вечно болезненного вида тетушка лет за 50, ее старшая дочь (она съехала после свадьбы, но однажды вернулась. Как и все остальные, я звал ее Анессой), и вторая дочь, круглолицая Сэттян, которая недавно окончила женскую гимназию. Они владели маленьким ларьком с канцелярскими и спортивными товарами на первом этаже этого дома, но основную прибыль получали от сдачи в аренду дома на пять-шесть квартир, который достался им от покойного главы семьи, что его и построил.

– Уши болят, – сказал Такэити, перед тем как войти в комнату.

– Под дождь попал, вот и болят.

Я взглянул на его уши и заметил гной внутри, который чуть ли не вытекал из них.

– Ужас какой! Конечно, они будут болеть!

Я преувеличенно сильно удивился.

– Прости, что потащил тебя домой под таким дождем.

Я по-доброму и по-женски нежно извинился, спустился вниз за ваткой и спиртом и вернулся обратно в комнату. Уложив голову Такэити к себе на коленки, я аккуратно стал чистить его уши. Судя по всему, Такэити во всем этом не заметил наигранности.

– Ты наверняка будешь любимчиком у девушек.

Не понимая смысла своих собственных слов, сказал он, не поднимая головы.

Однако это, скорее всего, стало неким дьявольским пророчеством, о котором Такэити и не подозревал. Эти слова «любить» и «быть любимым» всегда звучат как некая насмешка, что от любого их упоминания, каким бы ни был повод, возникает ощущение, будто все исчезает и остается только пустота. Однако если использовать что-то более художественное вроде «горечи любви» вместо «любовной тоски», то некоторый оттенок меланхолии все еще остается.

Такэити сделал мне глупый комплимент, сказав, что того, кто помогает чистить уши, любая будет обожать. Я же просто покраснел и улыбнулся, ничего не ответив. Тогда я еще ни о чем не догадывался. Но ответить на такие вульгарные слова, создающие неприятную атмосферу, как «быть обожаемым», было бы настолько нелепо, что даже шутки молодого, но недалекого персонажа в ракуго не дотянули бы до подобного уровня. И конечно, я не был в таком состоянии, чтобы о чем-то «догадываться».

Мне казалось, что понимать женщин гораздо сложнее, чем мужчин.

В моей семье женщин было больше, чем мужчин. Среди родственников тоже преобладали девочки, и даже прислуга, совершившая надо мной то самое «преступление», была женщиной. Думаю, не будет преувеличением сказать, что с самого детства я рос, играя только с девочками. И все же каждый раз, общаясь с женщинами, я ходил по тонкому льду. Мне практически никогда не удавалось их понять. Я словно блуждал в тумане, время от времени совершая ошибки. Каждый раз это ощущалось так, словно я наступал на хвост тигра, получая серьезные раны. Эта боль не была похожей на ту, что причиняют мужчины: она ощущалась как внутреннее кровоизлияние: незаметная, мучительная и трудноизлечимая.

Женщины притягивали меня к себе, а потом бросали. При других людях унижали, вели себя холодно и пренебрежительно, а наедине – обнимали. Женщины спят крепко, как мертвые. Мне порой кажется, что они живут только для того, чтобы спать. С детства я уже многое подмечал о женщинах и пришел к выводу, что хоть они и принадлежат к тому же виду, что и мужчины, но в то же время совершенно иные существа. И эти непостижимые для меня создания почему-то обращали на меня внимание. Такие слова, как «быть обожаемым» или даже «нравиться кому-то», совсем мне не подходят. В моем случае, может быть, лучше подойдет выражение «получать внимание» – это хотя бы ближе к реальности.

Женщины, казалось, чувствовали себя в компании шутов куда свободнее, чем мужчины. Когда я всех развлекал, то мужчины, конечно, смеялись, но не бесконечно. К тому же я понимал, что если слишком увлекусь, то все может плохо кончиться. Поэтому всегда старался вовремя остановиться. А вот женщины напротив – понятия не имели о мере. Они требовали все больше новых шуток, и я, снова и снова выходя на бис ради них, в итоге оказывался выжат как лимон. Они действительно умеют много смеяться. Вообще, кажется, женщины способны получать куда больше удовольствия, чем мужчины.

Сестры из той семьи, у которой я жил в школьные годы – и старшая, и младшая, – стоило только выдаться свободной минутке, обязательно поднимались ко мне на второй этаж. Каждый раз их появление пугало меня до дрожи, и я буквально подпрыгивал от страха.

– Учишься?

– Нет, – отвечал я с улыбкой, закрывая книгу.

– Знаешь, сегодня в школе наш учитель географии Комбо… – дальше с ее губ с легкостью слетали какие-то нелепые истории.

Однажды вечером сестры снова пришли ко мне в комнату, как обычно заставили меня дурачиться, и под конец одна из них сказала:

– Ё-тян, давай посмотрим, как на тебе будут смотреться очки!

– Зачем?

– Не спорь! Надень очки сестры! – Они всегда со мной говорили повелительным тоном. И я, как подобает шуту, покорно подчинился. И в тот же миг обе девушки разразились неудержимым смехом.

– Да ты прямо вылитый Ллойд!

В то время в Японии был популярен какой-то иностранный киноактер-комик по имени Гарольд Ллойд.

Я встал, подняв руку, и сказал:

– Дамы и господа!

И продолжил:

– А сейчас пару слов для моих японских поклонников…

Попытка произнести речь вызвала у сестер громкий смех, и каждый раз, когда в кинотеатре того городка показывали фильмы с Ллойдом, я ходил на них, тайком изучая его мимику, поведение и прочее.

А еще в одну осеннюю ночь, когда я лежал в постели и читал книгу, старшая сестра быстро, как птица, влетела в комнату, внезапно рухнула на одеяло и прорыдала:

– Ё-тян, ты ведь поможешь мне, правда? Знаю, что поможешь. Давай сбежим из этого дома? Помоги мне… Помоги…

Она продолжила плакать, выдавливая из себя по слову. Однако я не в первый раз видел такое поведение у женщин, поэтому не особо удивился ее словам, а скорее даже почувствовал, как во мне угас интерес из-за их банальности и бессмысленности. Я тихонько выбрался из-под одеяла, почистил и порезал хурму, лежавшую на столе, и передал ей один ломтик. Тогда она, всхлипывая, начала его есть и сказала:

– У тебя нет какой-нибудь интересной книги? Дай почитать.

Я выбрал для нее с полки роман Сосэки «Ваш покорный слуга Кот».

– Спасибо за хурму.

Сестра, застенчиво улыбнувшись, вышла из комнаты. Но размышлять о том, с какими чувствами живет женщина, не только сестра, мне всегда казалось делом еще более запутанным, обременительным и неприятным, чем попытка понять, что на уме у червячка. Единственное, с детства я из собственного опыта знал: если женщина вдруг начинает плакать, стоит дать ей что-нибудь сладкое, и, как правило, съев это, она немного успокаивается.

Кроме того, ее младшая сестра Сэттян приводила ко мне в комнату даже своих подружек, а я как обычно старался развеселить их всех. Но когда они уходили, сестренка вечно плохо о них отзывалась, говоря гадость про каждую: «Она та еще штучка, будь осторожен». Если так, то зачем их тогда вообще сюда приводить? В итоге почти всеми моими гостями оказывались женщины.

Однако все это еще отнюдь не означало, что Такэити был прав, когда сказал, что «меня будут обожать». Иначе говоря, я оставался всего лишь Гарольдом Ллойдом из северо-восточной Японии. Лишь спустя несколько лет пустые и невежественные комплименты Такэити стали правдивыми, словно начало сбываться его зловещее пророчество.

Кроме того, Такэити сделал мне еще один важный «подарок». Однажды, придя ко мне в гости, он с гордостью показал принесенную с собой цветную картинку, объяснив, что это «изображение привидения».

«Что?» – подумал я. В тот момент мне показалось – и позже, с годами, это ощущение только усилилось, – что именно тогда была вымощена моя дорога в ад. Я тогда знал… Знал, что это всего лишь автопортрет Ван Гога. В наши детские годы в Японии были в моде картины французских импрессионистов, и почти каждый начинал свое знакомство с западной живописью именно с них. Полотна Ван Гога, Гогена, Сезанна, Ренуара – даже сельские школьники знали их по фоторепродукциям. Я и сам видел немало цветных изображений с картинами Ван Гога и находил удовольствие в его интересной манере живописи и яркости цвета. Но мне и в голову не приходило назвать это изображением привидения.

– Ну, а как тебе вот это? Правда же привидение, – сказал я, достав с книжной полки альбом Модильяни и показав Такэити изображение голой женщины-привидения с кожей цвета сякудо[6].

– Невероятно! – Глаза Такэити округлились от удивления.

– Похоже на лошадь из ада.

– Это и правда призрак.

– Вот бы мне научиться так рисовать!

Люди, которые боятся себе подобных, горят желанием убедиться в существовании призраков, и чем сильнее их нервозность и пугливость, тем больше они желают, чтобы буря уже наконец грянула и как можно сильнее. Художники, когда чудовища под названием «люди» замучивают их настолько, что они начинают верить в фантомов, отчетливо видят призраков средь бела дня и серьезно относятся к изображению увиденного. Как и говорил Такэити, они рисуют привидений. Я был потрясен до слез, когда понял, что здесь находятся мои будущие товарищи. Осознав это и почему-то максимально понизив голос, я сказал Такэити: «Я тоже буду писать. Напишу картину с призраком. И с лошадью из ада».

Я с начальной школы любил как рисовать картины, так и разглядывать их. Однако о моих рисунках говорили меньше, чем о сочинениях. Я изначально не очень доверял словам людей, поэтому для меня сочинения были просто шуткой, анекдотом. В начальной и средней школе они веселили преподавателей, но мне самому казались совершенно неинтересными. Только над картинами (это была не манга) я сидел, страдая от незнания, как донести свою точку зрения. Я не мог найти вдохновение в учебниках, работы преподавателя выглядели отвратительно, и мне нужно было пробовать собственные различные, самые глупые, методы выражения чувств. В средней школе у меня было все необходимое для рисования маслом, но книги на эту тему были созданы для импрессионистов, а мои картины получались небрежными и плоскими, словно абсолютно бездарные детские каракули. Но, как и говорил Такэити, я заметил, что мое отношение к прошлым картинам было неверным. Глупо стараться передать всю красоту увиденного. Известные художники творят ее из ничего. Например, даже из такого отвратительного зрелища, как приступ тошноты во время мероприятия, они могут вынести радость, не скрывая своего интереса. Другими словами, как я узнал от Такэити, самый примитивный совет – это не обращать никакого внимания на мнение других людей. Так я спрятался от девушек-гостей и начал потихоньку работать над автопортретом.

Даже я испугался того, каким грустным он получился. Однако именно это – мое истинное «Я», которое я прячу всеми силами в самой глубине души. На людях я весело улыбаюсь, смешу толпу, но на самом деле на душе у меня тоска. И так сойдет – заключил я, но все же не смог показать портрет никому, кроме Такэити. Я не хотел, чтобы остальные узнали о той печали, которая скрыта в глубине души шутника, и сразу после относились бы ко мне с жалостью и осторожностью. Помимо этого, я опасался, что люди не узнают в портрете истинное «Я», а увидят еще одну шутку и засмеют меня. Это бы меня убило, поэтому я затолкнул картину в глубины своего шкафа.

И во время рисования в школе я молчал о «Методе привидения». Как и прежде, я рисовал простыми штрихами, изображая все красиво и посредственно. Только Такэити я смог спокойно показать свою ранимую сторону, а также автопортрет, который он похвалил и затем сказал продолжать рисовать картины чудовищ. Он предсказал, что я стану прекрасным художником. И вот, держа в голове два пророчества дурака Такэити – о женском внимании и становлении выдающимся художником, – я отправился в Токио.

Я хотел поступить в художественную школу, но отец уже решил, что я стану госслужащим, и я не мог ему возразить, поэтому повиновался и продолжил обучение. За четыре года сакура и море в средней школе мне надоели, и я, не переходя на пятый год, успешно сдал экзамен в старшую школу Токио и сразу же переехал в общежитие. Но мне опостылели царящие там грязь и грубость, так что я пошел на медицинское обследование и попросил доктора выдать мне справку о загрязнении легких. Получив ее, я сразу же переехал из общежития в виллу своего отца в районе Уэно-Сакураги. Я вообще не могу существовать в коллективе. Кроме того, слыша такие слова, как «пылкость юности» или «юношеская гордость», я покрывался мурашками. Я не мог уследить за школьным духом. И аудитории, и общежитие были развращены похотью, создавалось ощущение, что это какая-то помойка. Даже мое близкое к совершенству дурачество здесь не помогло.

На время парламентских сессий отец приезжал на виллу только на одну-две недели в месяц, поэтому в его отсутствие в таком просторном доме находились только три человека – я и пожилая пара, присматривающая за домом. Я часто прогуливал школу, но у меня не было желания осматривать достопримечательности Токио (возможно, я так никогда и не посмотрю ни на храм Мэйдзи, ни на бронзовую статую Кусуноки Масасигэ, ни на могилы 47 ронинов в храме Сэнгаку), поэтому я сидел дома, читал книги и писал картины. Когда отец возвращался, я каждое утро быстро собирался в школу, но шел в мастерскую художника Ясуды Синтаро, который работал в западном стиле. Я мог проводить там по три-четыре часа, рисуя скетчи. После отъезда из общежития старшей школы у меня в голове появилось предубеждение, что я хоть и посещаю классы в школе, но словно как вольный слушатель. Когда стал думать об этом, осознал, что все сильнее не хочу ходить в школу, что стало проблемой. Я окончил школу до того, как смог познать такую вещь, как «любовь» к ней. Даже гимн ее не запомнил.

Через какое-то время ученик, который посещал эту студию, научил меня распивать алкоголь, познакомил с проститутками, рассказал, какие вещи и за сколько можно сдать в ломбард, а также посвятил в идеи левых. Странно звучит, но это так.

Этим учеником был Хорики Масао. Родился он где-то в пригороде Токио, был старше меня на шесть лет, а еще окончил художественное училище. Домашней студии у него не было, поэтому он частенько забегал в эту и рисовал картины в европейском традиционном стиле.

– Не одолжишь пять иен?

До этого момента я видел его только мельком, и друг с другом мы не общались. И все же пять иен я ему дал.

– Отлично, пошли пить, я угощаю. Давай-давай!

Я не стал отказываться. Он взял меня под руку, и мы пошли в ближайшее кафе. Так и началась наша дружба.

– Я уже давненько тебя приметил. Эта твоя неловкая улыбка, выражение лица, самое то для творца. Ладно, за нас! А Кину-сан красавчик, да? Не влюбись только! Из-за этого парня в студии я вечно у девушек теперь в запасе.

Хорики был парнем смуглым, с красивыми правильными чертами лица. Мне казалось немного необычным то, что в студию он ходил в хорошем костюме со строгим галстуком, а волосы аккуратно укладывал.

В новом месте мне было непривычно и ужасно неловко. Я то и дело елозил на месте, не зная куда деть руки, но после нескольких стаканчиков пива почувствовал непривычную легкость и непринужденность.

– Я думал, может, в художественное училище поступить…

– Да не нужна тебе эта скукотища. Там только тоска и уныние. Природа – вот твой учитель! Настоящий двигатель искусства!

Однако уважения к его словам я не питал. Думал, что он дурак и картины у него не очень, но вот так, просто посидеть с ним неплохо. Иными словами, я впервые встретился с городским бездельником. Несмотря на все различия, нас сближало то, что у него тоже не было никаких целей. Как и я, он притворялся, но, казалось, весь ужас своего положения еще не осознавал.

Я презирал его, стыдился нашей дружбы, виделся с ним только чтобы скоротать время, но в конце концов он оказался тем, кто смог меня понять.

Поначалу он мне показался на редкость хорошим человеком, и я немного ослабил бдительность несмотря на боязнь людей, считая, что мне повезло с проводником по Токио. Я боялся ездить в электричке из-за кондукторов, в театре кабуки страшился швейцаров, стоявших в ряд по обе стороны покрытой алым ковром лестницы у главного входа. В ресторанах ситуация была схожей, меня напрягали официанты, замиравшие позади меня или приносящие блюда, не говоря уже о моменте, когда нужно было расплачиваться. В магазине, уже на кассе, меня охватывал страх, а вдруг, я купил слишком мало. От этого становилось ужасно неловко и в глазах темнело. Бывало, что от всех этих чувств я забывал сдачу, а мысль о том, чтобы сторговаться, даже не мелькала в моей голове. Из-за этого я предпочитал не выходить из дома.

Поэтому когда мы выбирались куда-нибудь с Хорики, я отдавал ему свой кошелек. Он много и удивительно умело торговался. Благодаря Хорики почти все доставалось нам за бесценок. Также он продемонстрировал свое умение добираться до места назначения в кратчайшие сроки, избегая дорогих поездок на такси, отдавая предпочтение автобусам, электричкам и катерам. Благодаря ему мы очень быстро могли добраться куда угодно. Он объяснял, где можно провести ночь с женщиной, чтобы поутру еще принять ванну или отведать элитного отварного тофу и опохмелиться после смеси джина и бренди. В его присутствии я не чувствовал страха или тревоги.

Более того, сближение с Хорики спасало меня, потому что он совершенно игнорировал своего собеседника и продолжал нести бессмыслицу в любое время (возможно, он всегда был так увлечен рассказом, что переставал обращать внимание на кого-либо), поэтому неловких пауз у нас во время общения не возникало. Сам я достаточно неразговорчивый и, чтобы избежать той самой неловкой паузы, постоянно строил из себя комика. Но теперь Хорики, сам того не осознавая, взял эту роль на себя, мне же оставалось только улыбаться и иногда реагировать на его фразы, говоря: «Не может быть!» – и все в таком духе.

Вскоре я понял, что алкоголь, курение и женщины помогают мне временно забыть о страхе перед людьми. Я даже подумывал продать все свое имущество ради средств на это, не заботясь о последствиях.

Проституток я в принципе за людей не принимал, считая их слабоумными, сумасшедшими существами. Однако именно в их окружении я чувствовал спокойствие и мог крепко спать. Они все, что очень печально, были лишены каких-либо настоящих желаний. И возможно, ощущая во мне что-то родственное, немного ко мне привязывались. Были ночи, когда, словно у святой Марии, вокруг их голов появлялся нимб.

В своем стремлении забыться по ночам я снова и снова возвращался к ним. Сам того не замечая, я словно сам стал источать что-то неприятное. В какой-то момент это стало так заметно, что внимание обратил уже Хорики. Когда он сказал об этом, я оцепенел от ужаса и почувствовал глубочайшее отвращение к самому себе. Можно сказать, я постигал искусство общения с женщинами только через проституток и преуспел в этом, ведь именно у них, как говорят, можно получить самые правдивые знания о женщинах. И то, что приводило меня в ужас, в итоге помогало завоевать их сердца.

Думаю, Хорики по большей части льстил мне, но и я имел тяготившие меня воспоминания о женщинах. Например, помню, как получил наивное письмо от девушки из закусочной. Или как двадцатилетняя дочь генерала, жившего по соседству в районе Сакураги, каждое утро слегка припудренная вертелась у ворот собственного дома будто бы просто так, когда я шел в школу. Помню поведение служанки из столовой, куда я ходил молча поесть мяса. Помню девушку из табачного ларька, которая подсовывала мне кое-что в сигаретных пачках… Еще была девушка, сидевшая рядом со мной в театре кабуки… Помню, как поздно ночью пьяный заснул на плече одной особы в электричке… А дальняя родственница однажды прислала мне откровенное письмо. И еще эта самодельная кукла от тайной поклонницы, которую она оставила у меня дома в мое отсутствие… Все эти эпизоды были единичными, никак не развивались дальше, ведь сам я был крайне пассивен. Но наверное, все же было во мне что-то такое, что заставляло женщин мечтать обо мне. И говорю я так, не потому что хочу нелепо пошутить о любви и всяком таком, а потому что все это было неопровержимыми фактами. Мне сказал об этом такой человек, как Хорики, и от этого я почувствовал в этой ситуации что-то унизительное, поэтому резко потерял интерес к любовным утехам с проститутками.

Хорики однажды привел меня в тайный научно-исследовательский кружок, под названием то ли коммунистического книжного клуба, то ли читательского сообщества (я уже плохо помню). Сам он вступил туда под влиянием модных тенденций того времени (в случае с ним другой причины я не могу и представить). Для таких как Хорики тайные собрания были чем-то вроде очередной достопримечательности Токио. Меня познакомили с так называемыми товарищами, вынудили купить буклет, а потом уродливый молодой паренек за почетным местом, предусмотренным обычно для самого старшего и уважаемого человека из всех присутствующих, объяснял нам экономическое учение Карла Маркса. Все, что он рассказал, оказалось для меня очевидным. Наверное, его теория была правдива, однако я знал, что в человеческой душе есть что-то более непостижимое, что-то пугающее. Это не алчность или не тщеславие, и даже не похоть. Сам не знаю, что именно, но на самом дне человеческой души таится кое-что пострашнее жадности, что-то похожее на настоящий мрак. И хотя я признавал материализм естественным как поток воды явлением, я не мог освободиться от страха перед обществом и ощутить торжество надежды, даже глядя на молодую листву. Однако я все же посещал это читательское сообщество (кажется, так оно называлось), не пропуская ни одного собрания, и мне казалось смешным, как мои «товарищи» предавались изучению теории, похожей на простейшую арифметику, с таким строгим видом, как будто речь шла о чем-то чрезвычайно важном. Не выдержав этого зрелища, я применил свойственное мне мастерство фарса, чтобы разрядить обстановку, и, возможно, благодаря этому наше общество постепенно приободрилось и даже нарекло меня своим незаменимым популярным членом. Эти простаки скорее всего видели во мне себе подобного – бесхитростного и жизнерадостного товарища-весельчака, но если они действительно так считали, то только потому, что я их всех одурачил. Ведь я не был им товарищем. Тем не менее, я присутствовал на всех собраниях, оказывая услугу местного шута.

Все потому, что они мне нравились, мне были по душе эти простаки. И уж точно не от симпатии к Марксу.

Тем, что доставляло мне смутное наслаждение, была беззаконность. Я ощущал себя уютно в этих условиях. В то же время законность в этом мире, наоборот, казалась мне страшной (я ощущал в ней что-то безгранично мощное), а механизмы ее – абсолютно необъяснимыми. Поэтому я не мог усидеть в этом пронизанном холодом пространстве без окон, и, имея море беззаконности снаружи, я бы воспринял за облегчение прыгнуть в него и пойти ко дну.

Существуют «изгои». Так обычно называют жалких, безнравственных и опустившихся людей. Мне казалось, я был отверженным с самого рождения. Поэтому я всегда настолько глубоко симпатизировал другим людям, которых общество называло изгоями, что даже сам восхищался своей сострадательностью.

Еще есть выражение «преступное сознание». Всю свою жизнь среди людей я страдал от него, но в то же время оно было моим верным спутником, а жалкие игрища с ним являлись одним из принципов, по которым я жил. В народе еще говорят: «совесть нечиста». Честно сказать, порочной моя совесть оказалась сама собой еще с пеленок и с возрастом совсем не очистилась, а только стала еще более грязной, достигла самых глубоких уголков души и теперь мучительно терзала меня. Однако (это прозвучит очень странно) совесть постепенно стала мне ближе кровных уз, и боль ее разливалась у меня в груди шепотом любви, исходящей от моей живой души. Для меня обстановка в обществе простого подпольного движения оказалась до странности спокойной и комфортной, что объясняет, почему мне больше был по душе характер этого движения, нежели его изначальные цели. Что касается Хорики, он лишь однажды забавы ради посетил это собрание, чтобы представить меня и слабо сострить что-то вроде: «марксисту необходимы исследования не только со стороны производства, но с точки зрения потребления». Он сторонился собраний и всячески зазывал меня вместе заниматься изучением только этой «потребительской стороны». В то время марксисты были самых разных толков. Такие как Хорики причисляли себя к ним из-за современных тщеславных нравов; а другие, такие как я, засиживались здесь, вдохновляясь запахом беззаконности. Но если бы истинные приверженцы марксизма раскрыли наши настоящие мотивы, они бы впали в ярость и тут же прогнали бы нас как отъявленных предателей. Все же пока что ни мне, ни тем более Хорики не грозило исключение из этого общества. А мне вообще, как многообещающему «товарищу», начали давать различные поручения до такой степени «секретные», что даже смешно становилось. И делали они это по той самой причине, что в отличие от законного мира джентльменов в мире беззаконности я легко мог вести себя, так сказать, «адекватно». По сути, я ни разу не отказывался от таких поручений и как-то безразлично принимал их, и если вдруг цепные псы (в то время так в обществе называли полицию) чуяли что-то неладное, на допросах я ни разу не раскололся и, смеясь и веселя других, справлялся со своей опасной «работой» хорошо (надо сказать, что все участники движения сильно волновались и проявляли крайнюю бдительность, нелепо подражая героям детективных романов). И хотя мне казалось, что все поручения были поразительно скучными, мои «товарищи» не упускали возможности похвастаться их рискованным характером. В то время я ощущал себя таким опустошенным, что, если бы вступил в партию, попался бы и вынужден был провести остаток своих дней в тюрьме, мне было бы все равно. Испытывая глубинный страх реальной жизни среди людей, я считал, что даже гнить в тюрьме будет приятнее, чем стонать по ночам в аду бессонницы.

С отцом я виделся раз в три-четыре дня дома в Сакураги; остальное время он либо был занят гостями, либо и вовсе отсутствовал. Жить с ним было удушающе страшно. И только я подумал о том, чтобы съехать на съемную квартирку, как от нашего старого сторожа услышал, что отец намеревается продать дом.

Срок службы отца на посту близился к концу, и он не собирался больше выдвигать свою кандидатуру на выборах (чему наверняка были разные причины). Он построил дом для жизни на пенсии у себя на родине, по Токио особо не тосковал, а содержать особняк и прислугу там лишь для школьника, то есть меня, ему, вероятно, казалось бессмысленным (намерения отца я не понимал точно так же, как и остальных людей). В любом случае наш дом вскоре достался новому хозяину, а я переселился в мрачную комнатку в старом доме в районе Морикава и разом оказался без денег.

До этого я каждый месяц получал от отца определенную сумму на карманные расходы, и пусть этих денег хватало всего на пару дней, у меня дома всегда были сигареты, алкоголь, сыр и фрукты. А книги, канцелярию и даже одежду я всегда мог получить в долг в ближайших магазинах. Даже если я угощал Хорики лапшой или тэндоном[7], то, если это был один из тех ресторанов, где отец был уважаемым клиентом, я мог спокойно покинуть заведение без объяснений.

Когда я переселился в съемную комнату и стал жить один, все внезапно изменилось, и мне приходилось выживать на те скромные деньги, которые я получал ежемесячно из дома. Я был сбит с толку: эти деньги исчезали за два-три дня. Тревога и чувство собственной беспомощности сводили меня с ума. Я слал телеграммы с просьбами о помощи всем по очереди: отцу, брату, сестре, писал им письма с подробными объяснениями (которые были глупыми выдумками, так как я считал, что, прежде чем просить о чем-либо, нужно сначала рассмешить человека). Одновременно с этим по совету Хорики я начал регулярно сдавать вещи в ломбард. Но даже так денег все равно не хватало.

Я не умел выживать в одиночестве в съемном жилье, где не знаю ни души. Я боялся оставаться в той комнате – казалось, кто-то вот-вот ворвется и побьет меня. Я старался не задерживаться дома: помогал на активистских мероприятиях, ходил пить дешевое саке с Хорики, почти полностью забросил учебу и рисование. А на втором году обучения в старшей школе, в ноябре, я попытался совершить двойное самоубийство с замужней женщиной старше меня. Именно с этого момента вся моя жизнь резко изменилась.

Я прогуливал занятия и совсем не учился, но, несмотря на это, мне удавалось придумывать разумные ответы на экзаменах, что помогало скрывать правду от семьи. Но вскоре из-за плохой посещаемости школа передала отцу конфиденциальный отчет, и тогда старший брат начал посылать мне длинные, серьезные письма от его имени. Однако меня настораживало лишь отсутствие денег и то, что дела с активистским движением становились настолько напряженными и неотложными, что их уже нельзя было воспринимать как развлечение. Я стал лидером марксистского движения студентов всех школ в таких токийских районах, как Хонго, Койсикава, Ситая и Канда. Когда до меня дошли слухи о возможном вооруженном восстании, я начал носить в кармане купленный ради этого маленький нож (вспоминая это сейчас, я понимаю, что им не получилось бы даже карандаш заточить). Тогда я мотался по городу, стараясь «установить контакты» с людьми. Хотел бы я просто напиться до потери сознания, но у меня не было на это денег. К тому же мне вечно поступали просьбы о помощи от «П» (кажется, так мы называли партию, хотя, возможно, ошибаюсь). Мое слабое тело уже не выдерживало этого. Изначально я помогал из интереса к нелегальной деятельности, но когда дела приняли серьезный оборот, я понял, что больше так продолжаться не может, и начал отказываться. Мне хотелось сказать им, чтобы они нашли на мое место кого-то из самой партии, но не мог. Не в силах избавиться от этих мыслей я сбежал. Но, как и следовало ожидать, побег мне не помог, и я решил покончить с собой.

В то время ко мне питали особые чувства три женщины. Первая – дочь владельца пансиона «Сэнъюкан», где я снимал комнату. Каждый раз, когда я возвращался домой, измученный участием в тех самых активистских движениях, и, не притронувшись к ужину, сразу валился в постель, она заходила в мою комнату с бумагой и перьевой ручкой в руках и говорила:

– Извините. Внизу мои братишка и сестренка так шумят, что совсем невозможно сосредоточиться на письме.

После этого она присаживалась за мой стол и в течение часа что-то писала.

Я мог бы спокойно притвориться спящим, но она смотрела так, будто ей очень хотелось, чтобы я с ней заговорил. Хотя у меня не было желания произносить ни слова, из-за своего внутреннего стремления всем угодить я, перевернувшись на живот, доставал сигарету, закуривал и говорил:

– Слышал, иногда мужчины сжигают любовные письма от девушек, чтобы нагреть воду в ванне.

– Неужели?! Ты тоже так делаешь?

– Я так только молоко себе подогревал.

– Ну и ладно. Пей сколько хочешь.

Скорей бы она ушла… Ну ведь видно же, что никакого письма она не пишет. Наверняка глупые рожицы рисует.

– А ну-ка покажи, что написала, – говорил я, думая, что уж лучше бы умереть, чем увидеть это. А в ответ лишь: «Ой, ну нет…» – которое она произносила, сияя от радости, и это выглядело так нелепо, что только портило настроение.

Тогда я придумывал для нее поручение.

– Прости, можешь сходить в аптеку за снотворным, которая на той улице, где трамваи ходят? От усталости у меня будто лицо горит, не могу заснуть. Прости, что так утруждаю. И насчет денег…

– Да что ты! Не беспокойся о них, – говорила она, радостно вскакивая с места.

Я понимал, что, когда мужчина поручает женщине какое-то дело, это вовсе не унижение, а напротив, это приносит ей радость.

Вторая – моя «соратница» по делу, студентка факультета литературы из педагогического училища. Хотел я того или нет, но из-за нашей активистской деятельности мне приходилось видеться с ней каждый день. Даже после собраний она не отходила от меня и без всякой причины постоянно дарила мне подарки.

– Можешь думать, что я твоя настоящая старшая сестра.

Эти слова тогда заставили меня содрогнуться, и я с печальной улыбкой на лице ответил:

– Я так и считаю.

Мне было страшно ее обидеть, и, не зная, как от нее отделаться, я продолжал ухаживать за этой неприятной женщиной. А когда она дарила мне подарки, я притворялся довольным и шутил, чтобы рассмешить ее. (Стоит отметить, что все, что она дарила, было настолько безвкусно, что я отдавал это старику ресторана, где обычно ел жареную курицу.) Однажды летом, когда она не хотела от меня отходить, я, желая, чтобы она ушла, отчаявшись, поцеловал ее в каком-то темном уголке города. Ее это настолько возбудило, что она вызвала машину и повезла меня в тесную комнату в офисном здании, которую снимали активисты движения для собраний, и мы провели там время до самого утра. Я, ухмыляясь, думал: «Ну ничего себе, старшая сестрица».

Так уж вышло, что с дочкой арендатора и с сестрицей мне приходилось видеться ежедневно. Я не мог их избегать, как других женщин, и из-за своей трусости изо всех сил пытался угодить им обеим. В итоге я оказался в ловушке.

В это же время в одном из больших кафе в Гиндзе я познакомился с официанткой, и ее внимание произвело на меня такое впечатление, что я не смог выкинуть ее из головы. Чувство пустоты и беспокойство снова овладели мной. Тогда я уже мог без помощи Хорики самостоятельно ездить на электричке, ходил в театр кабуки, однажды я даже набрался храбрости, надел броское кимоно и зашел в нем в кафе. Но в действительности людские самоуверенность и насилие все еще приводили меня в ужас, хоть внешне я и мог сохранять серьезное выражение лица. Хотя нет, я все еще не мог общаться без кривой улыбки. Но в целом, уже более-менее начал справляться с элементарными разговорами. Приобрел ли я эту «уверенность» благодаря вечной суете? Или может, благодаря женщинам? Алкоголю? Наверно, причина все же кроется в вечной нехватке денег. Страх всюду преследовал меня, но в кафе, полном пьяниц, молодежи и официантов, бегающих по заведению, чувство, что меня преследуют, пропадало, и я наконец-то мог вздохнуть спокойно. Подумав об этом однажды, я пошел в то кафе в Гиндзе с десятью иенами в кармане, и, улыбнувшись официантке, сказал:

– У меня только десять иен.

– Никаких проблем, – сказала она с легким кансайским акцентом.

После ее слов я почувствовал необычное спокойствие, дрожь утихла и сердце успокоилось. Рядом с ней я не думал о деньгах, я лишь чувствовал, будто все переживания меня покинули.

Я выпил. Чувствуя себя в безопасности, я расслабился, перестал как-то кривляться и с угрюмым выражением лица молча пил алкоголь.

– Может, что-нибудь еще?

Официантка в ряд выложила передо мной несколько блюд, но я просто покачал головой.

– Только алкоголь? Тогда, если вы не против, я тоже выпью.

Была холодная осенняя ночь. Мы договорились с Цунэко (кажется, официантку звали именно так, хотя я не уверен. Вот такой вот я, забыл имя человека, с которым совершил двойное самоубийство) посидеть в маленькой забегаловке, рядом с Гиндзой. Я ел безвкусные суши. Хоть название забегаловки я позабыл, но вкус тех отвратительных суши я помню до сих пор. Даже лицо того повара, что их делал, я все еще отчетливо вижу перед глазами: лысый, похожий на ужа мужчина, который важно мотал головой, словно готовил кулинарный шедевр. Иногда в электричке я видел людей с похожим лицом и щурился, путая их с ним, и горько ухмылялся. И вот, я не могу вспомнить ту, что подарила мне чувство спокойствия, но могу вспомнить и нарисовать в мельчайших подробностях лицо человека, что готовил те самые отвратительные суши. Видно, настолько они были ужасны, что я не мог забыть те ощущения холода и страданий. Я ходил в разные заведения и везде пробовал суши, но в итоге мне они ни разу не понравились. Слишком большие. Неужели их нельзя делать поменьше, примерно с большой палец?

Цунэко снимала комнату на втором этаже в доме плотника, где-то в районе Хондзе. В тот день мы сидели в ее комнате, я, не скрывая своего угрюмого настроения, пил чай, подперев рукой щеку, словно страдал от зубной боли. И как ни странно, мое поведение пришлось ей по душе. В этом мире она была такой же одинокой, словно оторвавшийся лист, кружащийся в воздухе холодным осенним днем.

Пока мы были вместе, я узнал, что она на два года старше меня и родом из Хиросимы. Еще у нее был муж, который владел там парикмахерской, а весной прошлого года переехал в Токио, но не смог найти нормальную работу, ушел в подполье, за что угодил в тюрьму. Она сказала, что каждый день носила ему передачки, но с завтрашнего дня прекратит. Однако женские откровения почему-то не производили на меня никакого впечатления. Может, в своих рассказах девушки делают акцент не на тех вещах или говорят не очень умело, поэтому чаще всего я пропускал их слова мимо ушей.

– Тоска.

Я надеялся, что не тысяча женских откровений, а одно лишь слово, сказанное шепотом, сможет зацепить меня. Но ни одна женщина за всю мою жизнь так и не произнесла «то самое» слово, что кажется чем-то удивительным. Хоть Цунэко ничего не сказала, словно покрывалом, она была окутана тоской и одиночеством, поэтому стоило мне приблизиться, и я попадал под ее влияние, сливаясь с ней в своей печали. И тогда, как осенний лист, лежащий на каменном дне, я на мгновение освобождался от всех тревог.

Ночь, которую я провел с женой осужденного мошенника, стала для меня временем счастливого облегчения (далее в своих мемуарах я не буду так легко использовать столь смелое выражение). Она была совершенно иной по своей сути, чем те сладостные спокойные ночи, проведенные на груди глупых блудниц, этих на редкость веселых девушек.

Однако то была лишь одна-единственная ночь. Наутро я проснулся прежним льстивым весельчаком, которым всегда притворялся. Трусы боятся даже счастья, ведь они слишком слабые. Вот и я старался быстрее расстаться с ним, со счастьем, чтобы не обжечься, и как обычно спрятался за завесой своего шутовства.

– Говорят, женщины отказывают мужчине без денег. Но на самом деле все наоборот. Мужчина, который остался без денег, впадает в хандру, начинает ощущать свою бесполезность и становится обидчивым. В конце концов он отчаивается и сам отвергает женщину, впадая в безумие. И я понимаю такого мужчину.

Помню, Цунэко рассмеялась над этой возмутительной глупостью. Тогда я, опасаясь задержаться у нее надолго, спешно покинул ее дом, даже не умывшись. Однако позже мои наобум брошенные слова про мужчину без денег мне аукнулись.

За следующий месяц я ни разу не встретился с Цунэко, ставшей моей спасительницей в ту ночь. По мере того как проходили дни после нашей разлуки, моя радость угасала. Наша связь с ней тогда стала казаться мне ограничением, что тревожило и пугало. И даже такая обыденность, как оплаченный ею счет в кафе, постепенно усиливала мою тревогу. Еще мне стало казаться, что Цунэко угрожает мне, точно так же как и те двое: дочка арендатора и «сестрица». Я все время боялся встретить Цунэко, хоть мы и были далеко друг от друга. И поскольку меня постоянно преследовала мысль, что женщина, с которой я имел неосторожность повеселиться, при встрече вдруг сразу придет в ярость, мне решительно не хотелось с ней встречаться. Так что Гиндза окончательно стала местом, которого я избегал. Но мое нежелание идти туда возникало не потому, что я лукавил, а потому, что пока плохо понимал этот странный и загадочный феномен женщины, которая превосходно отделяет мир проведенной вместе ночи от мира следующего за ней утра, будто погружаясь в совершенное забытье.

Как-то в конце ноября в районе Канда мы вместе с Хорики пили дешевое саке в уличном кабачке. У нас уже кончились деньги, но мой дурной приятель настаивал, чтобы мы выпили где-нибудь еще, и все приставал ко мне, мол, пойдем да пойдем. К тому моменту я уже был пьян и осмелился согласиться:

– Что ж, покажу тебе «Страну грез». Там саке рекой льется.

– Это бар?

– Да.

– Тогда поехали!

Собравшись, мы сели на трамвай. И Хорики там совсем развезло:

– Знаешь, я так соскучился по женскому телу. Поцеловать официантку, что ли?..

Я очень не любил пьяные выходки Хорики, и он знал об этом, но испытывал мое терпение.

– Ладно, поцелую. Поцелую ту, что сядет рядом со мной, хорошо?

– Делай что хочешь.

– Прекрасно! А то я так соскучился по женщинам…

Мы вышли в четвертом квартале в Гиндзе и зашли в огромный бар. Поскольку у нас не было ни гроша, воспользовались именем Цунэко, чтоб войти бесплатно. Без проблем пройдя внутрь, мы сели за свободный столик друг напротив друга, и сразу к нам подбежали две официантки, одна из которых была Цунэко. Незнакомка подсела ко мне, а Цунэко плюхнулась рядом с Хорики, и я вздохнул: сейчас он начнет к ней приставать.

Это не было раздражением, да и собственничеством это не назвать, но все равно временами возникало ощущение некой внутренней скупости. И даже в это время у меня не было сил смело заявить о своих чувствах и драться с людьми за то, что принадлежит мне. Позже я даже молча наблюдал за насилием над собственной гражданской женой.

По возможности, я не хотел быть втянутым в чужие проблемы. Оказаться в этом водовороте событий было страшно. Мои отношения с Цунэко были только на одну ночь, она не принадлежала мне. Я не должен был чувствовать раздражение и иметь прочие подобные мысли. Но тут я оцепенел.

Я с грустью наблюдал за тем, как прямо у меня на глазах Хорики страстно целовал Цунэко. Наверное, мне и Цунэко, оскверненной Хорики, придется расстаться, но у меня не было желания удерживать ее. На мгновение я оцепенел от жалости к Цунэко, осознав, что это конец, но сразу же успокоился, подобно воде, сдался и лишь смотрел на их лица, ухмыляясь.

Но на самом деле события развернулись хуже, чем я мог себе представить.

– Хватит! – сказал Хорики, скривив рот. – Даже для меня чересчур дрянная девка… – Он скрестил руки, как будто его ничего не интересовало, и, криво улыбаясь, наблюдал за Цунэко.

– Принеси алкоголь. Но денег у нас нет, – прошептал я на ухо Цунэко. В тот момент я хотел напиться до потери сознания. С точки зрения какого-то сноба, Цунэко не была достойна даже пьяного поцелуя, была настолько жалкой, дрянной девкой. На меня как будто обрушилась неожиданно появившаяся гроза. Я все пил и пил, как никогда раньше. Напившись до головокружения, встретился взглядом с Цунэко и неловко ей улыбнулся. На самом деле, если так посмотреть, мне и правда подумалось, что она просто измученная и жалкая женщина. Люди без гроша легко находят взаимопонимание и могут проникнуться чувствами друг к другу. (Конфликт богатых и бедных – избитая тема, но она кажется мне бесконечно драматичной.) Я вдруг почувствовал эту близость: Цунэко для меня – родная, впервые за всю свою жизнь я ощутил трепет любви в своем сердце. Мне поплохело: перед глазами потемнело. Я впервые напился так, что потерял сознание.

Когда я очнулся, у изголовья кровати сидела Цунэко. Я спал на втором этаже мастерской плотника.

– Хоть ты и сказал: «Денег нет и отношений тоже» – я не думала, что это серьезно. А ты не пришел. Да и разошлись мы странно. Может, будем жить вместе на мои деньги?

– Нет, так нельзя.

После и она прилегла отдохнуть, а на рассвете первым, что она сказала, было слово «смерть». Должно быть, ей уже опостылела человеческая жизнь. Но ведь и я такой. Страх перед миром, всякие заботы, деньги, нелегальная деятельность, женщины, учеба – все это не давало мне нормально жить. Поэтому я принял предложение этой девушки так легко.

Однако в то время я все еще не мог полностью принять реальность этого «умрем». Где-то в этом виднелась нотка развлечения.

Утром того дня мы вдвоем прогулялись по улице Рокку в районе Асакуса, зашли в кафе и выпили молока.

Я встал, достал из рукава кошелек, чтобы расплатиться, а там оказались только три медные монетки. Мне не то чтобы было стыдно, нет, меня накрыло чувство отвращения. Я сразу погрузился в себя, до меня дошло, что в моей комнате осталась только форма и одеяло – больше я ничего не смогу заложить. Разве что кимоно с узором брызг, в котором я сейчас хожу, да и плащ. Вот такая моя реальность, я сразу же осознал, что жизнь мне противна.

Цунэко, увидев мою растерянность, подошла со своим кошельком и добавила:

– А, вот такие дела?

Эти слова, сказанные с некой невинностью, отозвались во всем мне невероятно сильной болью. Впервые мне было так плохо от одного лишь голоса любимого человека. Да, вот такие… Ничего больше, только три медные монеты. Это был такой позор, которого я ранее еще никогда не испытывал. Позор, из-за которого хочется умереть. А ведь в ту пору я был человеком из состоятельной семьи. Именно тогда я понял смысл слов «давай умрем вместе» по-настоящему и принял окончательное решение.

В тот вечер мы бросились в море в районе Камакура. Цунэко сняла пояс, который, по ее словам, она одолжила у подруги в магазине, и положила его на камень. Я, следуя ее примеру, снял с себя плащ и положил туда же, а после мы вместе нырнули в воду.

Цунэко в тот день скончалась. Спастись смог только я.

Я тогда еще учился в гимназии и носил известную фамилию отца, поэтому в газетах наделали столько шума из-за случившегося.

Меня положили в приморскую больницу. С родины примчался родственник, чтобы разобраться со всякими процедурами, а также перед отъездом он передал, что все дома, в особенности отец, находятся сейчас в ярости и, возможно, я больше никогда не смогу с ними воссоединиться. Но в тот момент меня это совсем не волновало. Я навзрыд плакал по моей погибшей любимой Цунэко. Все потому, что на самом деле до этого момента я любил только одного человека, и им была эта дурная девушка – Цунэко.

От девочки из пансиона пришло длинное письмо, в котором были 50 коротких танка[8] и все они начинались со слова «живи». Помимо этого, в мою палату с веселым смехом заходили поиграть медсестры, также были и те, кто просто крепко сжимал мою руку и уходил.

В этой больнице у меня обнаружили проблемы с левым легким, что очень удачно сыграло мне на руку. Вскоре оттуда меня забрали в полицию по обвинению в подстрекательстве к самоубийству, но из-за того, что мне нужна была медицинская помощь, меня поместили в изолятор.

Глубокой ночью старичок, который находился в ночном дозоре в комнате соседней от моей, осторожно открыл дверь.

– Эй! – позвал меня он. – Должно быть холодно, да? Иди сюда, погрейся.

Я нарочито нехотя вошел в дежурную комнату и сел на стул у печки.

– Ты, похоже, и правда любил ту умершую девушку.

– Да, – ответил я, специально понизив голос и сделав его жалостливее.

– В конце концов, в этом и проявляется истинная человеческая природа, – сказал он, постепенно принимая все более важный вид.

– Где был твой первый раз? – Он спросил это так, будто был судьей.

Казалось, он считал меня ребенком, и, коротая скучный осенний вечер, разыгрывал из себя важного следователя, пытаясь таким образом вытянуть из меня непристойные признания. Я сразу это понял и с трудом удержался от того, чтобы расхохотаться. Я знал, что в таких «неформальных допросах» можно вовсе не принимать участие, но ради развлечения в долгий осенний вечер я решил войти в роль. Я изображал крайнюю покорность, будто бы он действительно был следователем, от которого зависит, какое наказание мне назначат. Я проявлял так называемую искренность – напоказ и делал довольно расплывчатые признания ровно настолько, чтобы слегка удовлетворить его похотливое любопытство.

– Ладно, теперь в целом понятно. Если будешь на все отвечать честно, то и с нашей стороны будет послабление.

– Благодарю вас. Прошу вашего снисхождения.

Это была эмоциональная игра. Причем игра, которая не могла принести мне абсолютно никакой пользы.

Утром меня вызвал к себе начальник участка. На этот раз на официальный допрос.

Как только я открыл дверь и вошел в кабинет начальника, то услышал:

– О, да ты красавец. Знаешь, это не ты виноват, а твоя мать, что родила тебя таким симпатягой, – сказал смуглый, еще молодой начальник, похожий на выпускника университета.

От этих внезапных слов я почувствовал себя жалким, словно был калекой с красным пятном на пол-лица.

Этот допрос начальника участка, похожего на дзюдоиста или кэндоиста, был на удивление простой и короткий – не шел ни в какое сравнение с тайным, настойчивым и непристойным «допросом», разыгранным прошлой ночью. Когда все кончилось, начальник, заполняя бумаги для отправки в прокуратуру, сказал: «Тебе стоит заняться здоровьем. Ты, похоже, кровью харкаешь, я прав?»

Тем утром у меня был странный кашель, и каждый раз я прикрывал рот носовым платком, в результате чего на нем оставались пятна крови, и это выглядело так, словно на него обрушился кровавый дождь.

Однако та кровь была не из горла: прошлой ночью я расковырял маленький прыщ под ухом, и кровь на платке была оттуда. Но вдруг мне показалось, что если не говорить об этом, то это может сыграть мне на руку. Поэтому, опустив глаза, изображая покорность, я коротко ответил: «Да».

Начальник, дописав бумаги, сказал:

– Будет ли возбуждено дело – это решит господин прокурор. Но тебе, пожалуй, стоит попросить своего поручителя – телеграммой или по телефону, – чтобы он сегодня пришел в прокуратуру Йокогамы. У тебя ведь есть кто-нибудь: опекун или поручитель?

Я вспомнил, что в школе моим поручителем был человек по имени Сибута – сорокалетний торговец старинными картинами и антиквариатом. Этот невысокий холостяк был родом из тех же мест, что и я, и часто ходил в гости к моему отцу в его доме в Токио. Лицо этого человека выглядело странным: глаза у него были как у камбалы. Поэтому отец всегда звал его просто Камбала, и я тоже привык к этому прозвищу.

Я взял у полиции телефонный справочник, нашел номер Камбалы и позвонил ему, попросив, чтобы он пришел в прокуратуру Йокогамы. Он ответил каким-то надменным тоном, будто стал совсем другим человеком, но все же, в конце концов, согласился. После того как я вернулся в изолятор, раздался громкий голос начальника, отдающего распоряжение полицейским:

– Эй, продезинфицируйте телефонную трубку. Он же кровью харкает.

После полудня меня связали тонкой веревкой, которую позволили спрятать под пальто. Молодой полицейский крепко держал ее конец в руке. Мы вдвоем сели на поезд в Йокогаму. Но я не ощущал ни капли тревоги. И даже стал скучать и по изолятору, и по начальнику. Ну вот почему я такой? Почему мне было так спокойно в полицейском участке, где ко мне относились как к преступнику? И даже теперь, вспоминая то время и записывая все это, я действительно чувствую себя спокойно и радостно.

Однако среди этих дорогих сердцу воспоминаний того времени было лишь одно-единственное неприятное про случай, от которого меня до сих пор бросает в холодный пот и который стал моей ужасной неудачей, что мне не забыть до конца жизни. Я проходил краткий допрос в полутемной комнате прокуратуры. Прокурор был спокойным человеком 40 лет и выглядел как интеллигентный привлекательный мужчина (если мою привлекательность можно было назвать греховной или непристойной, то он обладал благородной красотой). Он показался мне простым человеком, и потому я совершенно утратил бдительность и начал рассказывать ему все, как вдруг – начался тот самый кашель. Я вынул носовой платок из рукава, увидел на нем кровь, и в этот миг в голове возникла мысль: а вдруг это можно обратить себе на пользу? С такой постыдной уловкой я нарочно добавил два громких фальшивых покашливания и, прикрыв рот платком, украдкой взглянул на прокурора. В тот же миг он спросил:

– Так это правда?

Даже сейчас, вспоминая этот момент, мне хочется провалиться сквозь землю. Это чувство было, пожалуй, даже сильнее, чем тогда, в средней школе, когда дурак Такэити хлопал меня по спине, повторяя: «Это нарочно, нарочно было», тем самым столкнул меня в самое пекло, и я мысленно оказался в аду. Тот случай и этот – два величайших провала в моей карьере шута. Иногда я думаю: уж лучше бы мне тогда дали десять лет тюрьмы, чем я бы терпел то мягкое презрение прокурора.

Меня хоть и освободили, но я не почувствовал ни капли радости. Я сидел на скамье в приемной прокуратуры в ужасном состоянии, дожидаясь, когда за мной придет мой поручитель – Камбала.

Сквозь высокие окна был виден закат, и чайки в небе летели, вычерчивая в воздухе фигуру, напоминающую иероглиф «женщина».

Конец Второй тетради.

Предыдущая главаГлава 4 из 7Следующая глава