К книге
ШараШара. Глава I
21%
Шара. Глава I
6

И раскатился по залу шепот: «Салевич!»

Все закрутили головами, заоборачивались, стали испуганными, робкими. Но следом ничего не случилось, никто не произнес этого имени снова, да и на пороге никто не объявился, от этого все стали таращиться на болтуна, чья шутка сработала как ушат ледяной воды.

И всё же, повинуясь страху, что «Салевич» окажется правдой, гости начали рассаживаться иначе, чем раньше: мужчины, как по команде, задвигались – широко расставляли руки и раскатывали плечи. Одни горделиво выпячивали вперед грудь и громко, с сожалением вздыхали. Другие убирали с лиц улыбки, физиономии их делались отрешенными, полными размышлений.

Дамы же меняли нетрезвые взоры на томные взгляды, а кто был еще весел, но не пьян, прикрывал веки наподобие ленивых сытых кошек, знающих толк в привлекательном равнодушии и податливой расслабленности.

Женщины усердно кусали губы, наполняя их кровью, а те, что сидели поудачнее, макали пальцы в тарелки с маслом и проводили жирными их подушечками по пересохшим устам, оставляя на них следы сладострастия.

– Салевич, Брон-н-неслав, – шёпотом выдыхали масленые рты, а хозяйки их всматривались через большое стекло в темную улицу.

Он и правда шел по улице – высокий, тяжелый, спокойный.

Уверенной походкой Салевич медленно подходил к ресторану по красному коврику, а тот, лаская его большие ступни, привораживал и отдавался, как горячая девица.

К стеклу припали несколько голов, но были бы не так суровы светские правила, предписывавшие не выказывать своего интереса, – к окну бы прильнули все, кто чинно сидел внутри. Дай гостям волю, они стали бы водить по стеклу руками, гребя стеклянное отражение Салевича ладонями.

А тот смотрел лишь себе под ноги и, еле заметно переваливаясь на каждый шаг, приближался ко входу. У двери он огляделся и спросил:

– «Медина»?

У него был низкий бархатный голос, от которого трепетали дамы, а мужчины тренировались издавать звуки, походившие хотя бы чем-то на мелодию его речи.

Швейцар шарахнулся в сторону, но спохватился:

– Господин Салевич, – поклонился он, – как вам будет угодно!

– «Медина», я спрашиваю? – Бронеслав чуть повысил голос и нахмурил густые брови на большом открытом ровном лбу. Смерив швейцара взглядом, он дождался от него нервного кивка и, кивнув ему в ответ, скинул с себя пальто и не глядя бросил в руки гардеробщика, а тот прижал его одеяние к себе, будто ребенка, бережно держа и покачивая. Прислужник словно позабыл о себе и о том, как дышать или стучать сердцем, и обернулся неподвижным изваянием, источающим тепло и любовь, пособничая этим младенческому сну.

Двери ресторана распахнулись. Вместе с дымными клубами из затихшего ресторанного нутра вышел лощеный невысокий мужчина с гладко зачесанными волосами, в смокинге, черной бабочке и с ярко-красным платочком в нагрудном кармашке. К лацкану его пиджака был приколот золотой значок с чеканной надписью «Ресторация “Медина”».

Дойдя до Салевича, он заискивающе залепетал:

– Господин Салевич, счастье «Медине» видеть Вас! Какая радость, Бронеслав Андреевич, не верю, не верю глазам, – метрдотель развел руки и превратился в растерянного мальчишку. Через секунду его наигранная растерянность сменилась азартом, и он картинно прижал ладони к груди.

– Сперва подумал: ошибка, но, как глянул за окно – зажмурился. Вроде как полумрак рассеялся, и за окном солнечный полдень…

– Полно, – прервал Салевич его любовный трепет и протянул широкую ладонь, которую тот схватил, подобно счастливой находке, и мелко затряс.

– Вы к нам отужинать? Выпить? Выбрать усладу? Просто глянуть, как мы себя радуем?

Поэт молчал, сохраняя при этом невозмутимость. Его сдержанность могла показаться безразличием, каким выученно болели все светские люди, если бы не одно существенное отличие: тоскливая отрешенность скрывала глубокое чувство потери и холодной пустоты.

Метрдотель скис, робко пододвинулся к гостю, приподнялся на носки и громко зашептал:

– Плохо веселимся, скучаем, нет утешения, всё серо и одинаково, – говорил он застенчиво, будто выдавая большую тайну. – А тут еще праздники, все совершенно безликие. Как, знаете, – он махнул рукой, – как если бы гирлянды не раскрашивали, а так и оставляли фабричными матовыми огоньками – вот и у нас всё так.

За его спиной из зала послышалось унылое, затянутое на одном тоне скрипичное соло. Сквозь открытые двери виднелся горестно скрючившийся скрипач с закрытыми глазами и сужавшимся к подбородку лицом.

Рядом с ним переминался тенор – десятью минутами до этого он ухал «Дубинушку» и срывался со сцены в зал, готовый вцепиться в плечо большого бородатого господина, который с самого первого такта стоял с ним рядом и, раскачивая свое огромное тело, бросал в ноги сорванную с головы незримую папаху. Теперь бородатый крякнул, развернулся к столу и, не дожидаясь помощи, сам налил себе водки, а певец, завидя, как гости разом прильнули к тарелкам, словно примерные школьники, и покосились вбок, теперь растерянно разглядывал десятки испуганных глаз, взирающих на что-то неясное, но меняющее привычные роли.

– Любезный Бронеслав Андреевич, – жарко шептал лощеный возле самого его уха (можно было подумать, что Салевич – его ближайший друг, у которого тот просит жизненно важного совета), – гляньте сами, а? Отвратительная безотрадность, тоска, а не зрелище!

Метрдотель отодвинулся от входа и, подобострастно кланяясь, почти закричал:

– Вот теперь-то радость! Душе праздник! Не скрыть восторга! К чему шампанское? От Вас во хмелю! Ах, ну что за день сегодня – чудо, а не день. С утра знали: что-то будет! Вдохновением одаренный, великий Вы наш! Батюшка Бронеслав Андреевич, какое счастье «Медине», какое счастье нам!

Салевич помрачнел и с большим недовольством зашел в ресторанный зал, не обращая внимания на застывшее на лицах сидящих за столами людей изумление и радость. Все они казались одинаковыми – тихими и обессилевшими. Где-то послышался придушенный всхлип: «Салевич… Бронеслав».

Он подошел к свободному столику, расчищенному для него за эти минуты, и сел, даже не подозревая, что смотрится подобно острову с маяком посреди океана: незыблемым и отстраненным.

Государев любимец взял в руки меню, но сразу же потерял к нему интерес и отбросил. На большом лице его появилась волна морщин, скользнула по лбу, и приподняв густые брови, медленно растворилась в густой шевелюре.

Он сощурил светлые глаза и, громко втянув в себя воздух, как при питии чего-то обжигающего, сомкнул ладони и потер их друг о друга, словно было ему зябко.

– Неси любое, – махнул он рукой официанту. – И вот что еще, – он подманил того ближе и вполголоса, кивая на пустующий стул рядом, попросил: – Пригласи-ка Степана.

Смуглый невысокий парень с темным внимательным взглядом и темными же волосами, зачесанными за длинные, чуть выпирающие уши, вытянулся в струнку и, плотно прижав к себе оба локтя, отвел взгляд, как было положено правилами, поскольку не следовало мешать господам, таращась на них, тихо ответил:

– Степана не имеем.

– Ответ неверный, уважаемый Саша, – спокойно ответил Бронеслав, присмотревшись к золотистой табличке с именем.

– Слушаю-с, – Саша поклонился и исчез за двустворчатой кухонной дверью, откуда спустя пару минут выбежали официанты и заставили стол Бронеслава закусками; следом из той же створки выбежал метрдотель и, всплеснув руками, нежным баюкающим голосом залепетал:

– Ах, господин Салевич! Разрешите снова восхититься Вами – какой прекрасный выбор, тонкий вкус! – вскрикнул он, обводя любовным взглядом пестрый стол. – Что еще мне для Вас устроить?

– Степана, – Салевич кивнул на стул и резко добавил: – Сейчас.

– Степана? – картинно удивился метрдотель, – ах, какая усмешка, милая шутка – ну и выдумщик вы, милостивый государь! А у нас-то ни одного Степана – дать вам некого! – заискивающе пролепетал лощеный и, кланяясь, заулыбался. – Да если бы знали, да если бы кто подсказал, брали бы работать только Степок! – ворковал метрдотель, – всех бы называли Степками да Степанидами. Ну, а я-то? Я чем плох? Я тоже Степаном стану! Присяду? – он сделал шаг к стулу и попытался усесться, но неловко застыл на согнутых ногах, зависнув над сиденьем. – Присяду, да?

– Не разводите философий, любезный, – остановил его Салевич, ухмыляясь, – работает у вас Степан, доподлинно знаю. Искать!

Лощеный выпрямился, закивал и быстро удалился в сторону кухни, а поэт хмуро кивнул ему в спину и, облокотившись на стол, сгреб большими ладонями в гармошку белую скатерть.

Наблюдающие за ним люди охнули и, повторяя его жест, тоже начали скатерти мять. Даже самые дальние столики, что, казалось, не могли видеть его движений, и те загребли со стола белую ткань, а кто-то, в особом усердии, попытался сгрести еще и салфетки и подложить их под кулак, чтобы сделать волну грубее.

Не успел Бронеслав потянуться к стоящему рядом графину, как из-за его спины запотевшую емкость выдернула рука в белоснежной перчатке и налила в его стопочку прозрачной, чуть тягучей жидкости.

Следом бульканье послышалось со всех сторон.

– На здоровье, – поднял рюмку Салевич и выпил.

– Долгих лет, – зашелестели люди хором.

– Господин Салевич, Степанов нету, – шепнул метрдотель и дернул плечами так резко и быстро, как если бы был привязан ниточками, за которые потянул кто-то невидимый, – есть один ущербный, он у нас посуду моет, но разве то Степан? Так, Степашка безродный. Пожалели паренька, взяли в услужение.

Выслушав это, Салевич тотчас смягчился и с улыбкой ответил:

– Вот его-то мне и веди!

Спустя полминуты со стороны кухонных дверей показался официант, ведущий под руку щуплого сутулого паренька. Поверх несвежей рубахи на парнишке болтался белоснежный передник. Наспех надетый фартук был не подвязан и колыхался, цепляясь за тощую шею.

Степашка был молод, но уже потерт жизнью и сильно замызган. Типов, как он, облезлых и грязных, в столице было с избытком. Но если бы кто-то особо чуткий проявил любопытство и внимательно Степку разглядел, то заметил бы странность: лицо его было… будто не его.

Такие лица не подходили подобным облупленным личностям. У него была вытянутая голова, с высоким, но уже исполосованным множеством морщин лбом, острым, раздвоенным ямкой по центру подбородком, сжатым маленьким ртом, ясными, большими, но сердитыми глазами, поверх которых были усажены густые светлые ресницы и такие же обильные брови.

Всё его лицо выглядело живописно. Невольно верилось в то, что если бы его отмыть и облагородить, то смотрелся бы Степка не хуже любого господина, ведь во взгляде этого неряшливого паренька была та самая настоящая отчужденность, сопутствующая лишь большому банковскому счету. Всё в нем уверяло в упрямстве и наличии собственного мнения.

Невзирая на сутулые плечи и явственную телесную слабость, Степашка не выглядел никчемным или жалким. Он пинком отодвинул стул и уверенно сел напротив Салевича; легко нарушив все правила этикета, он поставил на стол локти, а затем и вовсе, откинувшись на спинку, развалился на сиденье и не мигая уставился в благородное лицо литератора.

Салевич тоже не отводил взгляда и точно так же, не мигая и не переминаясь, смотрел на Степана в упор.

Так они сидели долго, пока посудомойщик вызывающе не хмыкнул.

– Чего тебе? – спросил он, бесстыже мотнув головой. Замершая после Степашкиного выхода публика ожила и зашепталась, а кто-то, в глубине ресторана, всхлипнул и сдавленно, но достаточно громко шепнул: «Вот это случай! Вот так эпизод…»

– Поешь, – сказал Степану Салевич с улыбкой, сопроводив слово дозволительным наклоном головы.

Степка на еду не бросился, как, вероятно, мог бы, а ехидным взглядом осмотрел миски и вырвал ветку укропа. Громко втянув в себя пряный запах, он кинул зеленуху обратно на стол.

Слыша за спиной нарастающий ропот, он оглянулся и, придав помятому лицу язвительное выражение, лениво налил себе водки. Под всеобщий гул неодобрения, не торопясь, повернувшись к публике вполоборота, так, чтобы его движения были хорошо видны, он выпил.

Обтерев губы рукавом, он громко икнул. Кто-то из гостей пугливо и коротко вскрикнул. Почувствовав разливающееся внутри тепло, он улыбнулся, поднес к носу обшлаг рукава, вдохнул, издал одобрительное «хэк» и дозволительно кивнул.

Салевич придвинулся и стал тихо что-то говорить ему, а Степашка отвернулся и принялся выдергивать из скатерти махровые нитки. Бронеслав Андреевич вид имел самый живой и заинтересованный, посудомойщик же, напротив, был равнодушен и как будто даже к разговору непричастен.

Но в какой-то момент Степашка начал отвечать. Чем больше он издавал звуков, тем больше суровел и желтел. Его глаза стали узкими, взгляд – тяжелым, а подбородок, заострившись еще больше, стал напоминать раздвоенный конус.

В зале сделалось тихо: позабывшие о долге официанты застыли, музыканты сгрудились на краю сцены, дамы повставали с мест и робко потянулись к столу Салевича. Но, как бы они ни старались уловить движения губ и предположить, о чем толкуют сидящие, сделать это не выходило.

– Поди, – метрдотель ткнул официанта в плечо, – поменяй тарелки.

Лощеный стоял, вытянув шею и приподнявшись на носки. Испытующим взглядом он целился в спину служаке, пока тот суетливо расставлял на столе посуду.

– Поликарп Ильич, услышал! – выдохнул Саша дрожащими губами спустя минуту.

– Что?

– «Ты мне вассер не цеди», – процитировал Саша. – Дальше что-то невнятно, а потом – «закругляй форшмак».

Поликарп дернулся, будто получил щедрый подзатыльник, и выставил вперед руки, как если бы хотел схватить Салевича за плечи, выдернуть из-за стола и так спасти. Он сделал шаг вперед, но отпрял и вместо этого уцепил официанта за ворот и рывком притянул к себе:

– Глянь ему в лицо, – потребовал он и с силой вытолкнул паренька из укрытия, а сам, спрятавшись за занавеску, высунул наружу голову. Его лицо сделалось совершенно несчастным, можно было подумать, что у него только что скончался любимый дядюшка, учивший его в детстве рыбачить и запрягать кобылу; а нерадивый племянник, знавший, что дни того на исходе, не поехал к нему, сославшись на дела и сейчас, узнав о его кончине, выражает всем своим видом скорбь.

– Салевич улыбается, а тот: «Лезешь мне под шкуру, поэтишка», и еще добавил: «Не ажурно давишь», – отчитался Саша и скуксился, глядя на проступившие слезы начальника.

Поликарп схватился за сердце и, пошатнувшись, сел на лавку. Его колени мелко подрагивали, а лоб покрылся испариной. Он прерывисто дышал и трясущимися пальцами отодвигал ворот, туго перехватывающий красную шею.

– Поди, поди к нему, Саша. Не своди глаз. Если захмурится, сразу вернись, – велел он парню. – О горе мне, – Поликарп закатил глаза и стал раскачиваться, держась за колени мокрыми дрожащими ладонями, – надо же так попасться, так оконфузиться. Нелепый, нелепый конец! – горло у него перехватывало, выдавая все меньше слов и все больше нечленораздельного сипа. – Позором покрылся – не отмыться. Как же он меня накажет? На всю Россию-матушку ославит да мордой окунет в трясину, под забор скинет, в яму, в могилу, – всхлипывал мужчина, – и поделом мне, да, – кивал он, – есть грехи, пусть распнет – ему лучше знать. После его суда прочий не строг. Господи, помилуй мя грешного.

«Ты мурлычь, мурлычь», – прошептал в занавеску Саша. В ответ слышались новые сдавленные всхлипы.

– Бронеслав Андреевич пьют чай. Попросили принесть сахару. Доброжелательно попросили, сказали «пожалуйста» и назвали «Сашей». Я и принес, и он откликнулся, «спасибо», говорит, «иди».

Заплаканное лицо, растратившее гладкость и почтительную улыбчивость, вновь пронзило просвет в занавесях.

– Он что? – переспросил метрдотель, приглаживая рукой взлохмаченные на макушке волосы.

– Чай пьют, головой водят и что-то пишут в блокнот. А так-то больше ничего, сидят, хрумчат сахаром и записывают. Уже четыре куска, – отчитался Саша.

– Беги в музыку, пусть поют ему.

Саша бросился к сцене и, схватив певца за шею, зашептал ему на ухо.

– Очи черныя! – завопил певец, едва Саша отпустил его.

В напряженной тишине зала слова прогремели, как грохот выстрела. Люстра на потолке задрожала и отозвалась тенору перезвоном хрустальных подвесок.

Мелодия любовного романса заполнила «Медину».

– Очи страстныя, очи жгучия, – надрывался музыкант.

«Баба твоя черноглазая – шмара она! Вот и всё!» – отчитался занавеске Саша, повторяя слова Степашки.

– Ох, пропади всё пропадом, – крикнул Поликарп и, подбежав к сцене, подпрыгнул и замахал певцу, но тот, закинувшись в экстазе, водил головой по потолку и ничего не замечал.

– Замолчи! – выкрикнул дрожащим голосом Поликарп, но музыка продолжалась, скрыв его душераздирающий раскат.

– Господин Салевич, – истерично расхохотался лощеный, переместившись к столу поэта и махая рукой на сцену, – не слушайте Вы его, ерунду поет, маета одна. Репертуар дрянной! Певчик-то новый, третий день служит, еще не вник, что можно исполнять, а что – не надобно.

– Пусть баюкает, – Салевич мечтательно прикрыл веки и разнежился, закинув за голову большие руки. Степашка сидел с ним рядом и, щербато улыбаясь, продолжал:

– Так мы его и отоварили, он же каторжный, бегляк, – он развязно загоготал и ударил ладонью по столу, опрокинув наполненные рюмки на стол. Слизнув капли, попавшие на руку, Степашка развеселился еще больше и, взявшись за графин, плеснул водки в ладонь. Припав к ней губами, он громко втянул в себя жидкость, как утомленный долгими скитаниями путник, наслаждающийся ключевой водой.

С ужасом в глазах Поликарп схватил его за локоть и потянул в сторону двери, а тот, еще громче рассмеявшись, приобнял его, как доброго друга, и похлопал по круглой гладкой щеке. Метрдотель брезгливо вздрогнул и дал посудомойщику хорошую оплеуху.

– Позвольте, уведу? И тут же другого Степана предоставлю, еще лучше прежнего. Воспитанного, нежного, учтивого, – торопливо глотал слова Поликарп и, перехватив Степку за воротник, с силой тряхнул, отчего тот повис в собственной одежде и радостно пьяно сник.

– Полно его трепыхать! Отпускай! – распорядился поэт. – Довольно на сегодня, неси расплату.

– Какая расплата, Бронеслав Андреевич, всё «Медина» покроет, всё «Медина». Снизошли, обрадовали, уважили, почтили, благодетель Вы наш, – приговаривал управляющий, меленько перебирая ногами и едва успевая за Салевичем к выходу.

Он выбежал за ним на улицу и, встав ровнехонько, так, чтобы не заступать на красный палас, наклонился и вытянул руку в сторону открытой повозки.

– Уж не гневайтесь, что не так, всё исправлю, всё учту, – жалобно продолжал лепетать управляющий.

Салевич остановился посередине дорожки и достал из-за пазухи блокнот. Проведя по записям взглядом, он досадливо усмехнулся и с горечью в голосе громко заговорил:

Я люблю, а не любим, сумасшедший, неприличный,

Я за ней, она за ним – куколкой тряпичной.

Я гора, а он босяк, точно: тут он лишний,

Не дышу я, полный мрак, рассуди, Всевышний.

Приклонюсь я головой, ты – моя царевна.

Отчего гоним тобой, тошно и надменно,

Горе, горе мне, услышь, вразуми, Создатель,

Волком вою, не могу разомкнуть объятий.

В западне я, обмелел, брешь во мне! Довольно!

Боже, забери к себе или сделай вольным,

Гасну я от тьмы ее, нет любви, презренье,

Заволочен, захламлен, нет душе спасенья.

Я отвергнутый изгой, я тобой наказан,

Я тобою опленен и тобою связан,

Тянет в петлю, рвет курок, я готов к мытарствам,

Вдохновенья Божий дар для меня стал рабством.

Я, как нанятый, плетусь мнимым звуком в омут,

Ради нежных фраз мирюсь с грязью в горле комом.

Убивает тишина и игра в молчанку,

Немоты внутри война завела шарманку.

Не любим я, не любим, что за наказанье

Пробираться через смрад к неизбежной грани?

Я измученный монах, облаченный в схиму,

За бесову болтовню я давно судимый.

Я согреть ее хочу, нет в желанье меры,

Без нее моя любовь – грешные галеры.

Дай же шанс, к чему упрек? Или нет значенья?

Я твой раб, твой сын, Ты – Бог, я прошу спасенья!

Не успел Салевич закончить, как грохнули крики. Обступившие поэта люди прижали Поликарпа совсем близко, почти вмяв его в полы кашемирового пальто. Толпа гудела, ликовала, а потом и закричала – громко и неистово, почти оглохнув от собственного восторженного рокота.

Салевич стоял в окружении десятка вытянутых ему навстречу ладоней. Стараясь дотронуться до его одежды, словно вещи его были артефактом, коснувшись которого следовало ожидать снисхождения наивысшей благодати, люди тянулись и теребили его кончиками пальцев. Салевич меж тем стоял, как непоколебимый утес. Он был невозмутим и спокоен, принимая эти попытки приобщиться к благу как навязчивую щекотку.

– Это Салевич, САМ Салевич, – кричали отовсюду.

– Смотри, смотри, какой он… глянь, какие у него руки и пальто, – любовались люди.

– А как он смотрит! На кого? Куда?

Возвышаясь над толпой на целую голову, Бронеслав действительно рассматривал – как слева человечье сборище упиралось в стену здания на углу Невского, а справа – в решетку огороженного особняка.

– Мы любим тебя, Бронеслав Салевич, – выкрикнула женщина лет двадцати пяти в теплом пальто и пестром платке, накинутом на плечи. Она подпрыгивала, задрав руки над головой, как если бы держала плакат с надписью «Галоши. Резиновая мануфактура. Полное ручательство за доброкачественность» и примерялась повесить его на стену ближайшего дома, заодно прикрыв им облупившуюся штукатурку.

Казалось, все эти люди испытывали теперь, остановившись посреди улицы, в темноте осеннего вечера, одно и то же чувство, как при внезапном пробужденье от тягостного кошмара. Те, кто расслышал четверостишья и рассмотрел тяжелый жест его головы, упавшей на грудь в конце трудных строф, смотрели теперь одинаковыми смущенными и сладкими взглядами.

Затаившись, они внимали каждому его вздоху и старались всё запомнить, чтобы разобрать стихи на строки и разнести их перепутанными фразами по городу. Жесты поэта копировались и неумело повторялись – и те, что их заимствовали, убеждали себя в том, что этот острый взгляд и хмурая волна бровей – такие же, как у Салевича.

Из толпы вышел человек высокого роста, с мохнатыми усами. Его держали за плечи двое низеньких господ, не пуская подойти ближе, а он, недовольно хмурясь, отбрыкивался и переступал с ноги на ногу.

– Благодарю Вас, господин Салевич, за беззаветную службу Государю нашему и нам, народу его, – отчеканил усатый.

– Всё, программа окончена, – заорал Поликарп и, грозно сомкнув брови, двинулся на высокого, всем видом изображая готовность отогнать любого, кто посмеет приблизиться, – отошли, все отошли, воздуха дать, без воздуха огню не быть!

– Хорошо служишь! – сказал Бронеслав, похлопав Поликарпа по плечу.

– Дорогу, – заорал еще громче тот, и люди раздались по сторонам, падая друг на друга и отползая. Салевич, не обернувшись, взобрался в повозку, крикнул вознице «трогай» и через секунду пропал с площадки перед «Мединой».

– Одарил, благословил, – охнул управляющий. Прильнув щекой к тому месту, которого касалась большая ладонь Салевича, он зажмурился и перестал шевелиться.

Предыдущая главаГлава 6 из 29Следующая глава