Замечали ли вы, как беспокойны большие города?
Клянусь, даже закрыв глаза и никуда не глядя, по одному только топоту ног и голосам вы сразу поймете, очутились ли вы в городишке или в месте важном и большом, ведь в городе стольном вас окружат крики, вы услышите ругань, а потом и почувствуете бестолковую суету, которая в два счета справится со всякой солидностью и превратит любое место в горластую ярмарку.
А когда наступит ранний вечер и вы увидите на проспекте вереницу повозок, сомнений в том, что вы оказались в столице, уже не останется.
Вы заметите экипажи, которые будут держаться еще по-дневному чинно, на расстоянии друг от друга, а потом увидите и столичных господ и наверняка подумаете, что этому медленному каравану не хватает только сопровождения из двух десятков верховых охранников с длинными поясными ножами – вот если бы такие окружили кибитки да тягали бы упряжки, дыбя лошадей, то всех этих благородных людей в их экипажах можно было бы сравнить с седоками верблюдов в пустыне, особенно в части беспристрастности верблюжьих морд ко всему, что встречается на их пути.
Вы узнаете и пустые коляски – такие будут с легкость переваливаться через случайный булыжник или отвалившийся кусок бордюра – и заметите, что они недолго остаются без содержимого. Внутрь бархатного возка забирается важный господин и, усаживаясь на кожаный диван, тут же принимается блаженно и безмолвно созерцать городскую суету через оконную шторку. Снаружи гудит и торопится улица, внутри же ему тихо и покойно.
– Любезный, – обратится пассажир к вознице так, как если бы мнил его себе ровней, – до Кадетского моста, да поживее!
Заслышав «поживее», извозчик искусно сплюнет сквозь зубы и, глядя на обездвиженную дорогу, усмехнется:
– Вмиг домчу, любезный! – а тот, кто понаглее, расхохочется. – Эх, родимые, помчались! – и даже привстанет на козлах, словно лошади, услышав вожделенное «помчались», тотчас рванут вперед, и ему необходимо как следует уцепиться за вожжи. Потом-то он глянет на пассажира: оценил ли тот его шутку? А затем лениво усядется обратно, высматривая кого-то воспитанного, кто пропустит его вперед и позволит занять место в дорожном заторе.
В этот час вы разглядите и груженые экипажи с тугими коробками на крыше, а потом и заметите внутри манерных дамочек в меховых накидках и экстравагантных шляпках. Они станут выглядывать из-за занавесок и, морщась от вида городской грязи, говорить:
– Нет радости очам в промозглый серый день, – на этом они замолчат, поскольку забудут продолжение строчек начинающего таланта Казанцева, с творчеством которого они рассеянно познакомились за завтраком, так и не вникнув в то, что вирши молодого поэта печально только начинались – далее мысль его пускалась перебирать способы собственного увеселения. Они отвлекутся на поучительную статью под названием «Каким образом можно получить красивую грудь», а затем погрузятся в созерцание грустной барышни, которую природа не наградила пышными формами, однако на следующих пяти зарисовках наблюдалась метаморфоза – газетная барышня веселела с каждой картинкой всё больше и больше, вместе с преображением собственной фигуры. С последней она уже смотрела высокомерно и неприкрыто гордо, сияя улыбкой над большой округлой грудью.
На том просмотр газетки закончится, дамочка наверняка подойдет к зеркалу, встанет к нему боком и прищурится, примеряясь к новому шестидюймовому выступу и выпячивая вперед то, к чему он должен прибавиться.
В дороге она, угнетенная раздумьями и этим похожая на портрет несчастной газетной барышни до приема «грудных» таблеток, еще больше опечалится – поблизости с кареткой пройдет розовощекая баба, которой ничего не стоило бы отдать страдалице шесть дюймов доброго тела.
Мадам станет смотреть на ту по-матерински добро, миролюбиво, как смотрят на кормилиц, покуда у нее хватит на то воли, но с каждым бабьим шагом под аккомпанемент тяжелых взмахов ненужных бабе роскошных грудей дамочка будет всё мрачнее: поменяется в лице, прекратит улыбаться, а потом и вовсе спрячется внутрь маленького перевозного домика, где обнимет шелковую подушку и пообещает себе более не читать по утрам прессы.
Едва её повозка вырвется из затора, она повернет за угол, в переулок, где остановится у модного магазина или мастерской портнихи, чтобы после всех «сложных» дамских дел отвезти мадам в cafe, где в пестрой смеси запахов какао и табака её будет ждать точно такая же напудренная мадам, вышедшая из нагруженной коляски.
Они усядутся у окна и, изображая увлеченный разговор и как будто бы не замечая ничего кроме подруги и стоящей на столе фарфоровой чайной пары с лежащим рядом маленьким марципаном, будут внимательно следить за происходящим не только за их спинами, но и по ту сторону большого стекла.
Такие мадам обладали феноменальной памятью и точно такой же фантазией, поэтому могли с поразительной точностью пересказать, во что была одета любая сидевшая за дальним столиком мадам и кто был ее кавалер и выдать дюжину идей о том, что связывает и этих двоих, и тех, что сидят в кафе напротив.
– Видела? – улыбалась одна, указывая в сторону. – Ты думаешь, Ларьен так просто уселась с этим усатым немецким боровом? Нет!
Подруга еле заметно кивала:
– Ну конечно, через столик господин Манишкин, позлить его решила!
Первая глядела надменно, однако говорила с состраданием:
– Ей бы обзавестись самокрасящей гребенкой да замазать седину!
– Профессор Брюнер избавляет от прыщей, надо посоветовать, – кивала вторая.
Почти все гости в этих ресторанчиках были друг другу знакомы, но редко когда нарушали правила манерных англичан и подходили друг друга приветствовать. Обычно только кивали, изредка изображали глухой поклон, еще реже обронив:
– Так что ж, сударь? Отменный вечер сегодня, как сладостно им любоваться!
Странное послевкусие оставалось от такой встречи.
В этот час встречались на улицах и столичные денди – этих господ было не спутать с обычными людьми, ведь двигались они с игривой легкостью, а сидели с ровной спиной, а уж с каким изяществом перекидывали ногу на ногу, как опирались холеной рукой на колено, как демонстрировали дорогие туфли и точеные стрелки брюк роскошного костюма, как небрежно расстегивали одну пуговицу жилета и замирали в тревожном ожидании остановки, демонстрируя грустную задумчивость и полнейшую мыслительную отягощенность!
Ездили они в нарядных открытых фаэтонах или в модных «эгоистках» на высоких колесах. Обычно модные хлыщи сажали рядом с кучером парнишку-грума, от которого требовалось опекать хозяина подобно няньке: открывать ему дверцу, откидывать ступеньку, носить его покупки, укутывать ему ноги и брать в руки вожжи, когда требовалось выехать тайно, к примеру, на равнение усов.
Столичные фаты любили красоваться. Смотрите, смотрите: вскочил на подножку экипажа, задержался на ступеньке, отвел в сторону голову, как будто рассматривая кого-то вдалеке!
Ручаюсь, у вас не получится повторить такие па без долгой тренировки, но и денди для легкости и блеска упражнялись, оттачивали поворот головы, диагональ подбородка, жест рук и еле заметный, но не менее важный упор ноги о качающийся кузовок, так, чтобы дать второй конечности возможность задержаться в воздухе и при этом не затечь!
Да что вам вообще известно об их сложной жизни? Модным беднягам полагалось по-особенному смотреть, сидеть, здороваться, хмуриться и смеяться, но при этом им не следовало открыто показывать свои чувства, чтобы никто не думал о том, что он такой же, как и все, обычный, сомневающийся в себе тип.
Настроение им надо было давать намеком, чтобы иметь возможность, когда нужно, передумать, поэтому часто за смущенно-отрешенно-надменным выражением лица и хищным взглядом чуть суженных глаз можно было заподозрить простодушного невыспавшегося паренька, которого нашла с утра спящим на тахте с блевотными разводами на дорогой рубашке мамка.
– Как вы меня расстроили, Александр, как расстроили! – говорила ему она и прикладывала пухлую руку то к шее, то к щекам, поглядывая на отражение своего холеного лица в серебряный поднос, «случайно» оказавшийся в поле зрения.
Знала бы она, как непросто приходилось её сынку, – может быть, не корила бы его так серьезно. Ведь была сотня важных вещей, что требовалось ему делать с блеском и легкостью, к примеру, без слов разговаривать, объясняя одним взглядом всё. Вы попробуйте! И как? Получается? Вы поняты? Вам ответили?
А модники так умели! Они-то давно подметили, что на осмысленность взора влияет чтение, размышления и кропотливые копания в глубинах человеческой сущности, поэтому хлыщи старались читать и развиваться, ну или хотя бы держать в руках и раскрывать при любой возможности развлекательную газетку, показывая тем самым умение думать.
Ежедневно разодетая «бригада» посещала светские кружки. Им полагалось вести важные беседы, но не абы как, а чтобы блеснуть и сразу замолкнуть – слушать других и кивать в знак согласия, а в знак противоречия – сложить на груди руки, надменно смотря на визави и ждать минуты, когда тот окончит излагать вздор – вести себя полагалось только так!
Редко-редко, самым развязным и творческим, разрешалось пренебрегать светскими манерами и показывать своенравие (всё очень пикантно).
– Помилуйте, вы несете несусветную глупость! – вскрикивал разодетый безусый хлыщ, пряча за спиной руки, отчего вид его казался учительски-важным. – А я утверждаю, что в будущем церковный брак вместе со всем бутафорским антуражем таинства, этими вашими клятвами, записками, обетами и обеднями, изживется! Уверяю вас, лет через сто убеждения изменятся настолько, что сожительствовать станут все и со всеми. Идея внебрачного проживания, которую вы так усердно порочите, станет единой и естественной, а главное – принимаемой обществом. Брачные союзы исчезнут, ими будут пренебрегать, людям станут не нужны ни волокита, ни обряд. А знаете отчего? – с озорством и позерством выкрикивал молодой человек.
– Пригода, уймитесь! – весело говорила какая-нибудь разодетая дамочка в светлом платье и, хитро улыбаясь, подносила к розово-белому лицу задиры креманку.
– Ам-м-м, – ворковала она и всовывала ложечку мороженого в покорно открытые челюсти.
Пригода с нежностью и интересом смотрел на прелестную подругу, позволяя той утереть белоснежной салфеткой уголки своих губ.
Его взор становился точно таким же, как предложенный десерт: сладким и нежным. Он радовался и облегченно вздыхал оттого, что знал: выдумать разумные доводы в споре было гораздо труднее, чем просто разжечь полемику.
После обязательных бесед наступало долгожданное время, когда все расслаблялись. Но не думайте, что кто-то забывал о манерах! Расслабленность была мнимой, хотя, казалось бы, ну что особенного в дружеской болтовне и свежих сплетнях?
Естественность была предусмотрена сценарием, как и всё остальное, потому что полагалось не сказать лишнего, но при этом не пропустить важного; надобно было случайно позволить себе откровенность, а после связать компаньона клятвой не распространяться об этом. Противоположная сторона точно так же требовала обещания молчать и выдавала порцию «новостей».
Спустя несколько минут все клятвы забывались, и глухие голоса пересказывали услышанное, перевирая факты так, чтобы обезличить источник сплетни и сохранить собственное обещание. Подобная игра давалась большим усердием, вниманием и феноменальной памятью. Внутренняя напряженность сохранялась до вечерних возлияний, которые помогали «светским труженикам» обрести долгожданный покой.
А кто там едет в красивой рессорной бричке? Чиновник? О, да! В это самое время отобедавшие чиновники возвращались в свои кабинеты и, усаживаясь в свои кресла, обводили сомлевшими глазами бархатные портьеры, массивные шкафы, огромный красивый стол и мягкий диван с богатой обивкой.
Посмотрите только, с каким невероятным усилием воли побеждали они настигающую дремоту и желание прилечь. Не думается ли вам, что к вершинам власти привел их этот особенный талант? Противостоять неумолимому зову сна, когда разомлевшее нутро беспомощно тянуло в зыбкую нежную бездну! Гениально!
Решительно превозмогая себя, они применяли силу, превышающую животные возможности человеческого существа, и со спокойной внутренней прохладой останавливали взгляд в одной точке, отчего казалось, что смотрят они в глубь себя, туда, где, кроме своих ощущений и мыслей, нет более ничего.
Оставалось неизвестным, как они сопротивлялись этому шаткому состоянию, как не нарушали равновесие; может быть, они уговаривали себя или чем-то грозили, а может быть, что-то обещали в награду, но в какой-то момент сонливость их сменялась повышенной возбужденностью: «джентльмен должностного назначения» быстро хватал со стола папочку и углублялся в чтение.
Проницательными неподкупными глазами он изучал бумагу, а затем важно, с понятием качал головой и откладывал документ до следующей послеобеденной вспышки или до истечения только ему понятного срока.
К этому часу в городской суете застревали и самые важные персоны – фамильные аристократы. Их тяжелые кареты, запряженных блистательной четверкой лошадей, обычно выезжавшие по крайне важному делу, стояли в совершенно неподобающем соседстве – рядом с повозкой, груженной багажом, или громоздкой шумной каретой с нарисованным на пологе крестом, цирковым фургончиком, а может, и почтовым дилижансом.
Эти важные люди обычно ехали на встречу в дорогой ресторан к таким же статусным господам, как и они сами, чтобы укрыться ото всех в кабинете или за ширмой и неторопливо беседовать, соблюдая всю строгость самых изысканных манер, ведь для таких господ, как эти, манеры не были пустым звуком – как можно?! Они ведь были любезны даже наедине с собой. Такие даже в старости не меняли осанки, ведь они берегли свое достоинство с самого детства.
– Я, вы знаете, облагорожен тяжелым физическим трудом, – произносил один и важно замолкал. Второй, точно такой же, без неряшливых мыслей и речевых недоразумений, легко кивал:
– Всем нам подвластно усовершенствовать этот мир!
И если бы кто-то услышал их беседу, а могло это произойти только по счастливой случайности, то он воочию убедился бы в их избранности, а чувство, что они – особенные люди, рожденные для важной миссии, – прочно засело бы у такого свидетеля внутри!
Ну а что в этот час делалось на мостовой? Здесь не было никаких законов – без всяких правил прохожие шествовали наперерез повозкам или между ними, особенно сейчас, когда те двигались медленно, а иногда и вовсе стояли.
Кто-то из пешеходов облокотился о столб, кто-то бежал, огибая тех, что брел медленно, и тех, кто спешил, но всё-таки не был так скор, или тех, кто сидел на бордюре с протянутой рукой.
По улицам торопились студенты, прогуливались городовые, брели после рабочего дня сотрудники канцелярий, чинно шли почтальоны и спешили на божественные литургии церковные служители.
А посмотрите-ка на гимназисток! Они всегда ходят стайками и смеются. А вот идет важная женщина в добротном, но старом пальто, с черномордой, тоже старой собакой на поводке, а за ней мужчина, прижавший к груди сломанную руку, а за ними – веселый велосипедист в кепке, успевший улыбнуться хорошенькой молодой учительнице, шедшей ему навстречу!
И, конечно, везде снуют попрошайки!
Но самыми любопытными из прохожих были приезжие – эти сразу себя выдавали, стояли разинув рты возле надписей «Оружейный магазин» или «Пекарня», всматривались в резные буквы, как будто вспоминая, как кто-то из коренных жителей, объясняя дорогу, называл вместо улицы известное место с гигантской вывеской. Местные отправляли заезжих блуждать по переулкам и завороженно рассматривать вывески взмахом руки:
– Доберетесь до аптеки доктора Даца, повернете налево, с полверсты до книжной лавки, и после проезжей дороги будет нужный вам дом с вывеской «Лилипут».
Стоя под вывеской, они частенько не замечали великолепных витрин. Когда они опускали голову, то сперва отшатывались, не доверяя красоте по ту сторону стекла, а потом подходили так близко, что утыкались в стекло носом.
– Ты смотри… смотри какая, – простодушно тыкал пальцем в стекло заезжий и, не сводя взгляда с револьверов с резными рукоятками, унимал любующуюся чем-то другим жену: – Да не галди ты, глянь сюда.
– Да куда ж тебе такое, – отвечала жена таким тоном, как если бы, имей она под рукой банный веник, ткнула бы им в мужа.
Но затем и она затихала и замирала рядом, принимаясь разглядывать длинноствольные кольты, винтовки, ружья и лежащие возле них коробочки с порохом и патронами.
Их взгляды становились похожими: детскими и чистыми; они обсматривали то одну «игрушку», то другую, пока не останавливались на деревяшке с вонзенными в нее разукрашенными кортиками и окончательно прилипали к стеклу со всей преданной и нежной любовью.
Книжные магазины выставляли на обозрение открытки, почтовые марки и календари, а магазины одежды – ненастоящих господ в безукоризненных костюмах. На деревянные головы с нарисованными глазами и ртами крепились парики и шляпы, а к деревянным кистям привязывались кожаные сумочки.
В окнах часовых лавок пощелкивали механизмы и ходили маятники, а в скорняжных – разноцветные шкурки и набитые опилками пушистые тушки.
Весы, ведра, веревки, чашки и бочки, самовары, скобяные детальки – всё, что могло понадобиться горожанину или гостю, ставилось на главную полку магазинчика.
Можно было запросто подступиться к любому магазинному стеклу, кроме, пожалуй, того, за которым стояли манекены в меховых манто, потому что ни одна уважающая себя мадам не могла пройти мимо и не задержаться у рыжего лисьего воротника, беличьей шубки или пушистой муфты.
Кто-то из них понимал, что меховое роскошество для них недоступная мечта, а кто-то спокойно присматривался, прикидывая количество шкурок для заказа, чтобы успеть с пальто до октябрьского ветра.
Даже приезжие из глубинки, лелеющие мечту о волчьем полушубке вместо овчинного тулупа, и те останавливались возле вывески «Меха». С такими часто случался весьма болезненный переворот: изнутри что-то отрывалось и окончательно исчезало вместе с грезами о волчьей шубке, чтобы смениться на мечты о норковом манто.
Приезжие тулячки и новгородки, сложив кружочком ротики, причмокивали и завороженно шептали:
– Это как я буду в нем хороша! Это как мне будет в нем приятно и весело! А кому, если не мне, в таком хаживать?! – и отходили на пару метров назад, рассматривая норку как собственную, уже висевшую за одежной ширмой.
Так в городской суете проходило несколько часов и наступал вечер.
От света ночных огней город начинал казаться теплым – внутри стеклянных плафонов зажигались маленькие точки лампочек, потом они разгорались, прогоняли мрак и прятали в мягких красках все облупленные углы домов.
Дворники лениво волокли метлы, оставляя за собой вычищенные борозды. Они трамбовали мусорные баки фантиками и окурками и утаскивали их во дворы, подальше от глаз.
В то же время замолкали и уличные крикуны – они шли к торговцам за заслуженной копейкой, а те, переворачивая на другой бок лежалые окорока, их поучали:
– Не кричи, шалопай, «говяжий студень – ложку в пузень». Кричи: «Мясо коровье – всем на здоровье!»
Тогда же к мясникам спешили рассеянные кухарки, которые днём забыли о завтрашнем обеде и теперь торопливо выбирали рульку или ножку без того, чтобы принюхаться и ткнуть в розовые прожилки пальцем. Такая схватит завернутую в бумагу склизскую «свежайшую вырезку» и поспешит обратно, пока её не хватились перед ужином.
Кондитеры приманивали вечерних покупателей, развешивая над прилавками сахарные, почти деревянные крендельки. Витые булочки были румяными и ровненькими, хоть и несъедобными. Черствая сдоба служила наживкой для тех, чьи затертые к вечеру глаза уже не различали свежести.
Это днем могла забежать студенточка и, ткнув в бублик, заявить, что хочет именно его. Вечерами уставшие посетители отдавали выбор на откуп продавцу, а тот вытягивал из-под прилавка утреннюю булку и, заворачивая её в бумагу, протягивал вместе с коричневым леденцом на сдачу.
В ресторанах в это время готовились к вечерним гостям: там наполнялись солонки и салфетницы, смахивались со столов крошки, тщательно подметались полы, заполнялись льдом и бутылками чаны и, что самое важное, – намывалось до прозрачной невидимости главное стекло, которое было визитной карточкой любого заведения!
Перед самым началом вечерней смены всё скрупулезно проверялось, объявлялась финальная готовность: официанты выстраивались в шеренгу и, заложив за спину руки, становились похожими на караульных солдат.
Были и те, кто сейчас только просыпался: для «красивой и талантливой публики» – поэтов, писателей, театральных сценаристов, художников и тех, кто себя к ним причислял, хотя таковыми не являлся, – жизнь начиналась лишь вечером и представлялась чередой непрерывного мрака.
Творцы просыпались и прикладывали к отекшим лицам ледяные компрессы, возвращая формам привычный, довольный жизнью вид. Некоторые еще заставали за окном сумерки – таким удавалось почти безболезненно сменить картину предыдущих суток на новые, но большинству доставалась лишь тень.
Заполняя будни сном, они забывали, как это – шататься по дневным улицам и ловить отражение в залитых солнцем витринах. И если поначалу им думалось, что жизнь такая временна и за долгой зимой начнется светлая пора, то с началом летних ночей другого уже не хотелось, а со временем им и вовсе начинало казаться, что ночь задумана именно для них, и если солнце проберется внутрь их темных комнат и дотронется до их безукоризненных тел, то оставит отметину обычности, отобрав у них привилегию быть исключительными людьми.
К этому часу из укрытий освобождались и первые разряженные бабочки. Отправляясь блуждать по улицам, девицы одинаково мечтали о встрече с суженым. В их мечте жених, предназначенный небесами, был обязан узреть в размалеванном лице небесный дар, посланный ему для продления его имени – эти картинки неотступно следовали за блудницами в любой балаган.
Те, кто был постарше, прятали фантазию так глубоко, что возвращались к ней лишь как к спасению, навроде льда, который требовался разбитой губе или глазу.
Те же, кто был «на улице» недавно, еще были заложницами этой фантазии и надежд своих не скрывали. Не хуже душевных докторов, они оценивали любого господина за доли секунды, чтобы незамедлительно решить, стоит ли встать к прохожему ближе, призывно улыбаясь.
Вечерняя суета достигала золотой точки, когда коляски выстраивались перед ресторанами и высаживали нарядную публику, а та, оказываясь на мостовой, а потом и на красном паласе, расстеленном для их ног и золоченых кончиков тростей, немедленно преображалась – как по команде она вздергивала кверху подбородки, чтобы при одном только взгляде на каждого из этой пестрой толпы думалось про Государя и про то, что он лично выбрал их в число участников победного парада, который происходит в эту самую минуту, в этом самом месте.
Всех причастных к ресторанному шествию объединяла незаурядная способность с небрежностью смотреть сквозь всё и одновременно ничего не упускать из вида – эта способность поражала любого, кто был от этого общества далек и не понимал его основного правила: держаться благородно и очень значительно.
Обычно к девяти вечера светские господа и их спутницы занимали в ресторанах все места. Каждый ресторан был украшен яркой гирляндой блистательных красавиц и так же отчаянно изуродован их безликой одинаковостью.
Изредка сквозь массу похожего выбивалось вдруг юное личико без тусклой печати уныния. Оно притягивало, заставляло рассматривать себя, как диковинку, и делать ставки, словно на гончего пса или кобылу на выездке: одни объявляли незнакомку случайной гостьей, о которой завтра никто не вспомнит, другие предрекали ей будущее. Сколько продержится? Вольется ли в игру? Начнет ли свою? Станет ли куклой на ниточках в чужих руках или сможет отстоять себя? Как быстро сменит красные коврики на серые коридорные дорожки дешевых отелей?
Некоторые господа с видом бывалых ловеласов переглядывались через столы, подмигивали друг другу и кивали на новеньких. Они обменивались секретными знаками, как члены тайного сообщества, и бесстыдно пялились на милые черты, азартно при этом посмеиваясь.
Но новые красавицы очень скоро начинали копировать жеманные привычки освоившихся дам. Они точь-в-точь, как и те, запрокидывали голову, щурились и держали мундштуки кончиками пальцев, а потом курили, прикасаясь самым уголком губ к деревянной трубочке, выпуская дымный сгусток вверх и демонстрируя уверенность в себе.
Застланный дымом ресторанный потолок быстро терял очертания, становясь низким. Туман покрывал фигуры снующих татар во фраках и белых перчатках. От табачного дыма официанты опускали свои головы с гладковыбритыми лицами вниз, но незнающему об этом казалось, что бегают они книзу головой, подчеркивая свою услужливость.
Дым разгонялся звуками оркестровых труб и звонким трепетом бубнов. Шум венгерского ансамбля, сперва неторопливый, медленный, ленивый, как и само начало празднества, ускорялся за несколько минут до срывающихся тактов.
То тут, то там раздавались хлопки вылетающих пробок. Официанты еще церемонно и со всей важностью лили шампанское в бокалы, но не отходили, ждали, пока господа поднимут первый тост.
После этого секретного сигнала они уже расторопно, без просьб и распоряжений, открывали следующую бутылку. Совершали они эту вольность с такой невозмутимой доброжелательностью, что если кто-то и решал сперва отужинать без возлияний, то теперь уже не отказывался от легкого напитка и кивал белоснежной руке, заносящей бутылку для повтора.
Алкогольный градус поведение публики кардинально менял: спокойных раскрепощал, буйных окончательно спускал с привязи, а от природы фамильярных и крикливых, напротив, приводил в чувство, даря равновесие.
Гости забывали о регалиях, делались розовыми и щедрыми и расслаблялись настолько заслуженно и глубоко, что к одиннадцати вечера многих было уже не узнать: голоса их звучали на пределе громкости, а смех становился хохотом.
Посетители ресторанов принимались курсировать по залу от стола к столу, превращая два десятка отдельных компаний в одну грандиозную шайку.
Это днем они здоровались еле заметным кивком – теперь же разомлевшие гости громко радовались друг другу, протягивали для пожатия свои и пожимали протянутые чужие ладони.
Упревшие от беганий служаки на окрики уже не откликались, хотя совсем недавно, завидя чей-то еле заметный кивок, они торопливо подходили и тихо осведомлялись о господском требовании, при этом лица их выражали полнейшее почтение. Теперь-то они глядели свысока: дескать, видели бы вы, господа, сейчас свои красные морды и расстегнутые ворота шелковых рубашек.
Взмокшие от коллективного празднества благородные гости напрочь забывали про почтительность и смело разглядывали барышень, откровенно измеряя каждое наряженное тело, начиная с изящных головок и заканчивая кончиками подолов.
Возвращаясь к основанию белой шеи, где тугой лиф удачно выпячивал любые по качеству прелести, они упирались в него с любопытством, хотя безусловно знали о хитром устройстве корсета, но это лишь добавляло смотрящим азарта.
По-мальчишечьи беспечными взглядами сытенькие и уже хмельные моты утопали в упругом дамском декольте. Чувственная ложбинка манила неизведанностью.
Прикоснуться к соблазнительным местам было еще не дозволено. Пока, глядя в тугие лифы, можно было только фантазировать о предстоящем счастье или пустом разочаровании.
Вопрос спрятанных в корсет округлостей был к этому часу основным, потому как вероятность прогадать росла вместе с количеством выпитого.
Ближе к полуночи буйство наконец достигало недозволительной грани, но гости, как ни странно, границ благоразумия не переходили; всё только затем, чтобы не попасть в новости следующего дня рядом со словами «возмутительно» и «безобразно».
И за гранью следовал надлом – температуры снижались, голоса делались глуше, кто-то в это время обязательно засыпал, кто-то начинал всхлипывать. Какого-то господина усаживали, начинали одевать в теплую накидку и шляпу, чтобы наскоро из ресторана увезти, пока тот еще мог стоять и хоть как-то передвигался.
Если кто-то еще четверть часа назад бранился, а может, и хватал друг друга за грудки, теперь усаживался и требовал последнюю коньяка, чтобы объясниться в важном, а потом выпить и примириться, ткнув по-русски собеседника пальцем в грудь, а потом облобызать уже безо всяких манер. Было видно, как из ресторана уводят дамочек и как те, кто медленно и пошатываясь, кто, напротив, подпрыгивая от желания веселье продолжать, пробираются к гардеробу.
Всё стихало, съёживалось, становилось пустым и очень грязным, сытым, выпитым, отпразднованным, лишенным всякого дела, а может быть, и смысла.
Но всё таким бывало недолго, быстро мылось, вытиралось, выносилось, чтобы назавтра, к раннему вечеру, быть готовым к новому празднику, и так все дни до выходных, когда время немного замедлялось. Тогда уже по тротуарам шатались гуляки, а проезжая сторона, ополовиненная перекладкой брусчатки, пропускала лишь по одному экипажу в одну сторону, создавая грандиозные заторы, но и избавляя от суеты.
Выходной день выстраивал людей в очереди – вот и популярная затея, позирование перед объективом, собирала у себя всех, кто мог позволить себе эту забаву.
К фотографии готовились заранее, ведь чтобы быть обсыпанным белой пудрой и просидеть несколько минут обездвиженным, рассматривая невидимую точку, указанную мастером в пустоте, требовалось терпение и исключительное желание заиметь фотокарточку.
Фотографы были разными и располагали к себе посетителей каждый на свой лад, но, когда требовалось уместить в один снимок большое семейство, все повторяли одно: сперва усаживали наряженных бабулек и давали каждой на колени по кружевному младенцу, за их спинами выстраивали дочерей или сыновних жен, мужчин ставили по бокам, но перед этим показывали им, как нужно упереть руку в бок или же чинно облокотиться о спинку высокого дивана.
Детвору постарше сперва тоже «примеряли» к бабушкам, но затем пересаживали от них, поскольку бледные детские лица, зажатые мощными телами, сливались с гипюром старческих воротников. Мальчиков определяли на приставные стульчики, а их высоких сестер ставили позади, не давая нарядным бантам загораживать ясные мальчишечьи глазки.
Выходным днём нагуливался зверский аппетит: любая, даже самая маленькая, лавка, торговавшая съестным, была полна захожего народа, а уж в магазинчиках, где на развес продавали орехи или сушеные ягоды, было не протолкнуться.
Посетители хватали кульки и набирали в них миндаль и фундук, а, когда рассматривали надпись «Сладкая пудра с горячей карамелью даром», – заливали орехи бесплатным вдоволь.
И даже наевшись сладостей, толпа все равно догуливала до кондитерской, чтобы прохаживаться там с раскрытым ртом, рассматривая шоколадную куколку с марципановой шляпкой в маленьких ручках, ушастого зайца во фраке или многоярусный торт с верхушкой из красных ягод и половинок груш, залитых тягучей патокой. Потом они оборачивались и снова замирали, увидев на больших подставках десяток совершенно одинаковых маленьких пирожных в кружевных салфеточках с ломтиками ананаса на верхушках.
Плетеные корзины были полны сахарными каштанами и закрученными в разноцветную фольгу кругляшками трюфелей, а жестяные коробки – разноцветным мармеладом или камушками монпансье. Рядом выстраивались пирамидки деревянных и бархатных бонбоньерок, куда можно было уложить всё, что было рассыпано и разложено кругом.
А еще в выходной торговали на рынках. В рядах из красочных лавок можно было отыскать всё что угодно: лен, масло, рыбу, мясо, фрукты, ложки, плетеные короба и корзины, сукно, тарелки из глины, расписные кувшины с крышками и без, керосин и свечи, счеты, шапки, вышитые платки с бахромой и настоящих певчих птичек.
Базарное тряпье казалось нарядным и дешевым, оттого было очень желанным. Даже если была надобность купить всего лишь медный чайник, спустя час ему в придачу появлялись чашки и пузатая сахарница. Следом покупались пряники и мед. Новоселье одинокого чайника превращалось в праздник.
Держась за сахарные бублики, толпа сгребала шерсть, деготь, сало с яйцами и шагала сквозь строй гастрономии к домашней утвари. Минуя ряды с корытами, кадками и ухватами, все устремлялись туда, где было громко и весело, к разодетым в яркие рейтузы и юбчонки медведям. Те катались по кругу верхом на колесе и связно рычали, попадая в такт балалаечному треньканью плюгавенького мужичонки.
Веселый, добродушный дядька в разлезающейся тельняшке и накинутом на плечи бушлате, теребя трехструнную бренчалку, забористо чеканил стишки про голых девок и их голых мамаш.
Когда того требовал сюжет его песенок, он разводил широко ладони, зажав гитарку в кулаке, и показывал размеры девичьей души, не покидающей его грезы, или золотого куша, так нужного ему для веселой жизни.
При этом жесте казалось, что его потертое пальтецо вот-вот свалится к грязным большим сапогам певуна, однако оно держалось на его худых плечах, будто влитое.
Его беззаботная некультурщина притягивала больше, чем заунывные песенки про разлуку и нищету итальянского шарманщика, стоявшего неподалеку. Невысокий паренек, повторив эту песенку тысячи раз, отточил выговор трудных русских слов до полной схожести с их родным звучанием, поэтому уже не напоминал музыканта-иноземца, а походил на черноглазого местного мальчишку – не то с Кубани, не то с Кавказа.
Поблизости от музыкантов дрались и кричали раздетые по пояс мужики. Глядя на красные следы от тумаков, верилось, что бьются они не для потехи. Их обступали со всех сторон и кричали «гей-гей, бей-бей» или «тузи его, тузи» и размахивали кулаками, показывая, как надо ударять.
Под аккомпанемент отборной матерщины в толпе непременно кто-то падал, тянул за собой соседа и тоже начинал кулачный балаган, да так искусно метелил противника, что публика начинала растерянно вертеть шеями, не зная, в какую сторону теперь им глядеть.
Но самым приметным зрелищем на ярмарках были циркачи. Площадку, где бородатый силач в тугом трико и белоснежной рубашке держал на плечах тоненькую девочку, обступали плотным кругом.
Принцесса, одетая в золотой костюмчик, крутилась на плечах бородача, потом стояла на руках вниз головой, изгибалась и взмывала вверх, чтобы прочертить в воздухе затейливую дугу и невредимой приземлиться на землю или в объятия своего партнера.
Здесь же, на перевернутом деревянном футляре, стоял расписной клоун с барабанчиком на шее. Ему полагалось выбивать отрывистую дробь каждый раз, когда толпе следовало затаиться и задрожать от страха за тоненькую циркачку, и так еще больше накалять всеобщее напряжение.
Доведенные до смятения зрители уже не верили в то, что гигант-бородач сможет снова поймать малютку, поэтому все негромко просили: «Отпусти девку-то» или жаловались кому-то: «Вот ирод».
Но девчонка взмывала ввысь и приземлялась точнехонько в гимнастический обхват. Публика вздыхала: «Его самого бы так кувыркнуть» – и отходила туда, где двое, резво перебирая кнопочки, растягивали гармони и выплевывали разбитное «хэй», превращая тем самым любую песню в базарную.
К вечеру, когда покупатели расходились, а продавцы растаскивали последние полупустые тюки, базарная площадь становилась похожей на ночной вокзал – такая же безжизненная и мрачная, и была так же грязна и так же пускала к себе на ночь подметальщиков, чтобы к утру очиститься от фантиков, окурков, поломанных коробов и объедков, прогнать бродячих собак и котов и окатиться уксусной водой, от которой дохли блохи.
С рассветом всё делалось чистым и очень тихим, и этой тишиной площадь выигрывала у вокзала, где даже самым ранним утром гремел ботинками спешащий на проходящий поезд пассажир или стучала каблучками пассажирка в темном платье и накидке, которая скрывала её волосы и почти всё лицо. Шла она с легким чемоданчиком в руках, тяжелый не позволил бы ей идти так скоро, а иногда и почти бежать.
– Один билет, – глухо скажет она, нагнувшись к кассе.
– Куда? – сонно спросит её девица в сеточке на голове, которую она снимет, но не сейчас, а перед тем, как к её окошку склонится какой-нибудь господин с просьбой продать билет до Москвы в первом классе.
– Доберусь ли я до Риги, уважаемая? – тихо проговорит рыжеволосая девица.
– Два рубля, – равнодушно ответит «сеточка». – Остались только купейные места. Берете?
– Я беру, беру, – еще тише ответит Соня, – беру.
А себе скажет уже почти совсем беззвучно: прочь отсюда, прочь от него, прощай, поэт, закончено.