К книге
Потерянный для любвиГлава VII
19%
Глава VII
8

Вновь грусть былая тронула меня,

Как тучка летняя прошла, волос коснувшись,

И радость детская дохнула легким ветром,

Как аромат последний первоцвета.

Но новый опыт спутал бытие,

И что-то вдруг во мне переменилось,

Сошлись в бою Грядущее с Ушедшим,

Споткнулась Жизнь под гнетом их борьбы.

После скромного ужина на Фицрой-сквер, где он познакомился с мистером Лейборном, доктор Олливант время от времени по-свойски заглядывал к старому другу –  в короткие и редкие минуты отдыха и даже в то время, которое посвятил бы учебе, если бы не эта новая привычка. Доктор обнаружил, что его словно безотчетно тянет к дому мистера Чамни. Миссис Олливант чувствовала, что тот драгоценный вечерний час, когда она наслаждалась обществом сына, становится все короче только потому, что он обещал зайти к Чамни. Матери казалось, что у нее украли ее лучшее время. Этот тет-а-тет у камина в гостиной был для нее ежедневной квинтэссенцией счастья, даже если доктор иногда молчал и отвлеченно глядел в огонь, поглощенный своими мыслями, которыми с ней не делился. Как прекрасно было находиться рядом с ним, иметь возможность смотреть на его задумчивое лицо и говорить себе: «Этот великий человек –  мой сын». Теперь же ее постепенно лишали этой привилегии; час после ужина сократился до получаса, потому что когда он оставался дома, то стремился пораньше вернуться к своим книгам, чтобы хоть немного компенсировать вечера, которые посвящал дружбе.

– Никогда бы не подумала, что общество мистера Чамни окажется для тебя таким привлекательным Катберт, –  однажды сказала миссис Олливант, когда доктор не пошел в гостиную после ужина, намереваясь отправиться на Фицрой-сквер. –  Он кажется мне превосходным, душевным человеком, но отнюдь не интеллектуалом, и смею предположить, что он скучный товарищ для ума, подобного твоему.

Тусклый румянец ненадолго проступил на смуглых щеках доктора, когда он задержался у очага, как будто чтобы согреться, хотя на самом деле ему было немного стыдно за свое желание поскорее уйти, неподобающее хорошему сыну.

– Дело не в том, что я ищу его общества, –  сказал он, задумчиво смотря на огонь сверху вниз, как человек, который погружен в себя: его взгляд всегда обращен внутрь, а не наружу, и глаза за исключением чисто механических целей не представляют для него особой пользы. –  Я хожу к ним, потому что Чамни нравится меня видеть. У него, бедолаги, больше нет друзей в Англии, и, если бы не я, он бы чувствовал себя –  как там в шотландской пословице? –  словно корова в чужом стойле.

– Дочь может составить ему компанию и тот молодой человек, который теперь так его занимает.

– Молодой человек способен говорить только о картинах и петь дуэтом с Флорой –  не особо занимательно для Чамни. Кроме того, мои визиты носят и профессиональный характер.

– Он настолько болен?

Доктор Олливант пожал плечами.

– Здоровым его точно не назовешь, и надежды на улучшение никакой. Он может умереть в любой момент. Я хочу отсрочить смерть, насколько это возможно.

– Не могу тебя за это упрекнуть, Катберт, и больше не буду ворчать, хотя твоя забота о мистере Чамни так часто лишает меня твоего общества. Возможно, я просто немного ревную, потому что решила, что тебя влечет к юной леди. Она милая девушка и очень мне нравится, ты же знаешь, но мне кажется, ты можешь составить себе партию получше, если все-таки надумаешь жениться.

«Получше? Куда же еще? –  с удивлением подумал он. –  Что может быть прекраснее юности, свежести, невинности и скромной прелести, которые милее всего великолепия форм и красок, когда-либо называвшихся красотой?»

– Вряд ли я когда-нибудь женюсь, милая матушка, –  тихо ответил он, –  а Флора скорее пожелает выйти за аптекаря, что смешивает порошки по моим рецептам, чем за меня. В ее глазах я –  престарелый холостяк. Доброй ночи, матушка. Пожалуйста, не засиживайся из-за меня. Я почитаю у себя, когда вернусь.

Так, разрываясь между дружбой и наукой, доктор Олливант уже не всегда был таким идеальным сыном, как раньше.

Вряд ли тем, кто был знаком с его прежним образом жизни, удалось бы понять, почему его так влечет на Фицрой-сквер. Он не был ни меломаном, ни ценителем изобразительных искусств, однако музыка и живопись составляли основной предмет разговора, когда вечер у Чамни проводил Уолтер Лейборн, а его редко можно было там не застать. Доктор с величайшим терпением слушал Моцарта и Россини, Верди и Доницетти[43], при этом едва отличая одного от другого. Он наблюдал за двумя фигурами у пианино, как и в тот первый вечер. Он помогал Флоре расставлять ее рисунки (теперь она регулярно занималась под руководством мистера Лейборна), высказывал свое мнение о верности передачи руки или точности ракурса ступни и демонстрировал послушной ученице, в каком случае они не согласуются с законами анатомии. Достаточно скучное занятие, как можно предположить, для человека, которому было бы доступно лучшее общество из всех профессиональных сословий, пожелай он к нему примкнуть.

Он уже привык заходить к ним два-три раза в неделю, и Флора сблизилась с ним, но так и не избавилась от той почтительности, с коей женщина романтического склада относится к мужчине, который превосходит ее по возрасту и интеллекту. Как бы часто он ни приходил, она всегда вела себя так, будто он сделал им одолжение своим визитом. Если он переходил в беседе на самые скучные темы из широкого круга его познаний, она не выказывала ни малейшего признака усталости. Он чувствовал это и был очарован, однако слишком хорошо знал, что ее сердце увлечено другим; что легкая торопливая поступь по лестнице заставляет кровь прилить к счастливому личику; внезапно распахивающаяся дверь и объявление знакомого имени освещают все ее существо, как внезапный луч солнца озаряет цветочный сад. Он все видел, примечал и временами убеждал себя, что проявляет интерес к этой теме лишь с точки зрения занимательного изучения человеческих душ, что может смотреть на эту легкомысленную любовь с высоты своих зрелых лет и, если не сочувствовать столь ветреным чувствам, то по крайней мере относиться к влюбленным по-доброму.

Разве это не лучшее, что может случиться в его интересах, спрашивал он себя снова и снова. Пусть Марк Чамни перед смертью отдаст дочь глупому молодому художнику –  и вся ответственность снята с его плеч. Он, наверное, мог бы остаться ее попечителем, следил бы за ее состоянием, чтобы этот беспечный человек, растратив собственные мирские блага, не пустил по ветру и ее. Но о ней самой, об этом прекрасном молодом цветочке, который в своей нежной поре казался бутоном, распустившимся лишь для того, чтобы увянуть, ему заботиться не пришлось бы. Он был бы освобожден от обузы, столь несоответствующей его натуре и привычкам. Да, несомненно, ему будет только выгодно, если эта едва начавшаяся история любви придет к счастливому венцу.

Но можно взглянуть на этот вопрос иначе. Что, если бедняга Чамни, над которым уже ощутимо тяготеет рок, умрет, не выразив своей воли относительно замужества дочери, еще до того, как детская симпатия перерастет в любовь на всю жизнь и сердце Флоры будет целиком отдано этому недалекому поклоннику? Она станет его подопечной, а он –  попечителем ее драгоценного настоящего и будущего. Будет давать советы, даже командовать, если ей вздумается выкинуть какую-нибудь девичью глупость, которая может поставить под угрозу ее счастье. Она войдет в его дом как приемная дочь. Он мог вообразить, как ее присутствие оживит унылый дом, как он сам обретет новую радость в домашней жизни. Прекрасное юное лицо, улыбающееся ему за обеденным столом. Нежный голос, поющий тихими вечерами. Не нужно быть меломаном, чтобы любить ее пение. Если бы она пряла, звук ее прялки был бы для него музыкой. Он думал о том, как мог бы улучшить ее простенькое пансионское образование и расширить кругозор. Как его былая любовь к поэзии, забытая, когда он с головой ушел в науку, более романтические вкусы и фантазии его юных лет могли бы подарить ему вторую молодость.

Не сразу эти фантазии проникли в самую глубь его ума, пока каждый взгляд на нежное лицо Флоры не начал приводить его к раздумьям о том, какое положение ей уготовано: станет ли она его подопечной или женой Уолтера Лейборна. Мало-помалу это новое и странное веяние вошло в его жизнь, изменило весь ход его мыслей и, если бы не его природная сила воли, отвлекло бы от главной цели его существования –  спокойного и терпеливого стремления к науке, которое должно было привести его к величию. К счастью, его разум был достаточно развит, чтобы поддерживать две жизни: внутреннюю, в которой образ девушки оказывался в центре каждой мысли доктора, и внешнюю, активную, в которой он шагал в ногу с самыми глубокими мыслителями своей профессии.

Прошли унылые зимние дни, завесы тумана медленно сползали с крыш домов, и Лондон уже не был похож на сказочную страну, где кебы и омнибусы маячили, как призраки во мраке; теперь он четко вырисовывался под резким восточным ветром. Повеселевшие горожане называли это весной, шумно радуясь, что дни становятся длиннее, а страдальцы с ревматизмом и невралгией начали понемногу выползать на улицы.

Провозглашенный таким образом апрель застал домочадцев Фицрой-сквер без изменений: они вели тихую жизнь, ожидая, когда потеплеет настолько, что можно будет отважиться хотя бы на скромное путешествие вроде поездки к морю или озеру. Марк Чамни, на зоркий взгляд доктора, за эти месяцы переменился к худшему: стал менее способен даже на незначительные повседневные усилия, больше страдал от вялости и депрессии, мрачнее смотрел на свое состояние здоровья и был сильнее подавлен смутными тревогами о будущем дочери, –  однако старательно скрывал свой недуг от нее самой, притворялся в ее присутствии, что с надеждой смотрит в завтрашний день, и в своем бескорыстии был рад иметь еще одно существо, с кем можно разделить заботу и мысли о Флоре; чей шаг ловит ее чуткое ухо; при звуке чьего голоса ее лицо вдруг озаряется счастливым взглядом, так хорошо ему знакомым. Чистая и безмятежная любовь отца, которому так проще смириться с расставанием! А доктору Олливанту этот взгляд причинял сильнейшие страдания.

Почти пять месяцев художник был постоянным гостем в доме мистера Чамни, и за все это время ни Марк, ни его друг не смогли найти в юноше ничего дурного, хотя доктор старательно высматривал любой промах. Если он действительно был, как утверждал доктор, поверхностным и тщеславным, поверхностность эта сверкала, как воды ручейка, а тщеславие было тем безобидным самодовольством, которое лишь позволяет человеку легко сходиться с ближними. Он и впрямь был из тех, кому шли даже мелкие недостатки. Небрежность, медлительность, легкомыслие словно переплетались с очарованием его жизнелюбия. Небрежность была своего рода бескорыстием, медлительность –  откладыванием неприятных обязательств на потом, легкомыслие –  естественным следствием беззаботности. Марк Чамни, не будучи знатоком человеческой натуры, приложил усилия, чтобы изучить характер художника, и спустя пять месяцев близкого общения не нашел в нем никаких изъянов.

– Я бы вряд ли смог думать о нем лучше, даже будь он мне родным сыном, –  сказал он доктору однажды вечером под звуки привычного Моцарта и Россини.

– О собственных детях люди не всегда высокого мнения, –  ответил Катберт с присущим ему скепсисом. –  Так что такое заявление не то чтобы ко многому тебя обязывает.

– Вечно ты язвишь, когда я завожу о нем речь! –  с досадой заметил Марк. –  Мне тяжело это слушать, Олливант: ведь ты знаешь, чего я желаю всей душой. Что ты против него имеешь?

– Ничего. Как молодой человек он, без сомнения, вполне хорош, но я так мало знаю этот вид, что едва ли могу высказать свое мнение об отдельном представителе. Если хочешь мое личное мнение, я не люблю молодых людей, но поскольку молодость –  это отвратительная стадия, которую никому не миновать, к ней нужно относиться терпимо. В женщине, признаюсь, молодость очаровательна –  она словно бутон розы, когда лепестки только распускаются, или река чуть пониже истока, –  но юноша подобен молодому дереву: нелепая жердь, в которой трудно разглядеть будущий дуб. А что до того, чего ты, по твоим словам, желаешь всей душой, тебе не кажется, что было бы разумнее позволить событиям развиваться естественным образом?

– Было бы, наверное, –  мрачно ответил Чамни, –  для отца, у которого полжизни впереди. Но это не мой случай. Я хочу устроить будущее моей малышки, прежде чем…

Он не закончил фразу, да врачу и так все было ясно.

– Когда ты пришел ко мне в тот ноябрьский вечер, Чамни, и мы впервые откровенно поговорили, ни о каком муже речи не было. Мне казалось, ты хотел оставить дочь на мое попечение. Разве я проявил себя недостойным доверия?

– Да ты что, Олливант! –  поспешно воскликнул Марк. –  Ради бога, не считай меня неблагодарным! Я готов доверить ее тебе и всем сердцем верю, что ты исполнишь свой долг по отношению к ней, как исполнил бы я сам. Нет никаких причин, чтобы отказаться от изначальных намерений. Я наткнулся на твое имя в газете, вспомнил о нашей школьной дружбе, и мне пришла в голову мысль о тебе, которая показалась озарением. А когда я встретил этого юношу, привел домой, и они с Крошкой вроде бы понравились друг другу –  она любит рисовать, их голоса так гармонируют, и все такое, –  у меня мелькнула другая мысль, еще одно озарение. Когда меня не станет, ты мог бы остаться ее попечителем, моим доверенным лицом, но если бы я нашел ей мужа –  причем такого, какой будет по душе ей, а не мне, –  замысел будет вроде как исполнен до конца.

– Полагаю, ты прав, –  довольно вяло отозвался доктор Олливант, словно уже потерял интерес к теме разговора. –  И единственный оставшийся вопрос –  достоин ли этого наш молодой человек.

В тот вечер они больше не возвращались к этой теме. Вскорости мистер Лейборн и Флора отошли от пианино и присоединились к старшим в задней гостиной, где беседа стала общей. Уолтер осчастливил их описанием работ всяких неумех, чьи картины были допущены на стены Королевской академии, сгрузил на стол Флоры книги и немного порассуждал о литературе в манере, свойственной молодым: вынося приговоры убеленным сединами мудрецам и снисходя до стариков с невыразимым превосходством. Доктор Олливант, который обычно умолкал, стоило художнику открыть рот, немного посмотрел, послушал и вскоре ушел, как обычно, сдержанно попрощавшись.

– Когда я пою, то лишена наших милых бесед, –  с сожалением сказала Флора, пожимая ему руку, –  но дуэты бросать нельзя. Было бы жаль прекращать исполнение, раз уж мы их разучили. Но мне так нравится вас слушать, доктор Олливант, и самое большое удовольствие от ваших визитов я получаю, когда мы дома одни.

– Вот бы вы всегда были дома одни, –  сказал доктор.

– О, вы же знаете, что мне бы этого не хотелось! Мистер Лейборн такой милый и так помог мне с рисованием; я так ему благодарна! И наконец-то он позволил мне перейти к сепии[44] –  так приятно после этого грязного мела! Прошу, приходите к нам снова поскорее! Доброй ночи!

Отпустила так легко! Вот она, награда за его растраченные часы –  досуг, что был для него дороже золота, –  толика девичьего покровительства: оказывается, его серьезные разговоры не лишены забавности за неимением лучшего развлечения. Он шел домой ясной апрельской ночью, крыши домов сияли под звездами, но, приблизившись к своей длинной унылой улице, свернул в направлении Риджентс-парка. Он не был настроен на спокойную тишину своей библиотеки –  кабинета, который до недавнего времени составлял лучшую сторону его жизни. Он чувствовал, что не сможет сейчас вынести тесной темноты дома с узкими стенами. Ему хотелось подумать на открытом воздухе, растоптать злого духа внутри себя –  того рокового духа, который искушал его размышлять о прекрасном молодом лице Флоры с нежной глупой страстью. Его, почти старика, как казалось ему, который к тридцати шести годам прожил более длинную жизнь, чем толпы мужчин. Возможно, она была длиннее в труде и науке, но в области страсти до сих пор была пустота.

Предыдущая главаГлава 8 из 42Следующая глава