К книге
Потерянный для любвиГлава XL
98%
Глава XL
41

Она любила, любила, как любят куртизанки и ангелы, любила гордо, любила униженно.

Пока Флора несла свою вахту подле кровати мужа, а его жизнь висела на волоске и спорила со смертью, кто из них победит; пока врачи пребывали в сомнении и давали только самые туманные прогнозы, а медсестры были вынуждены признать, что им редко доводилось видеть такого ослабленного пациента; даже когда последняя жуткая испарина быстро приближавшегося исхода прокрадывалась на пепельно-серое лицо, указывая на неизбежное, –  все то время, пока Флора проводила дни и ночи в страстных порывах слезных молитв, сменяемых периодами молчаливой безнадежности, –  другая прекрасная молодая жена, Луиза Лейборн, познавала лишь радость и красоту жизни, странствуя от одного прекрасного пейзажа к другому, от озера к горе, от дикого морского берега к изумрудной пойменной долине, невыразимо счастливая с тем единственным спутником, который был для нее воплощением всего самого благородного и светлого, что есть в человечестве. Возможно, нет состояния души, которое было бы ближе к абсолютному счастью, чем состояние обожателя, чьей жизнью управляет его кумир, чьи мысли и желания сконцентрированы на одном центре, чьи помыслы следуют за одной сияющей звездой. И из всех таких идолопоклонников жена, души не чающая в своем муже, самая счастливая. Жизнь для нее так же экстатична, как мистическое ночное бдение в храме, когда заблудшая индуска верит, что говорит со своим богом. Она не менее слепа в своей преданности, не менее возвышенна в своей самоотдаче, слившись с воображаемым божеством. За три года супружеской жизни Луизе ни разу не приходило в голову, что этот гений, сделавший ее своей рабой, был сделан из того же теста, что и его собратья, вылеплен, как и они, из различных слабостей и тоже склонен ошибаться. Ей он казался совершенством. Предположить, что Рафаэль был более талантливым художником, а Рубенс –  более полезным гражданином, чем Уолтер Лейборн, было бы, по мнению его жены, вопиющим кощунством. Мир, конечно, будет так заблуждаться еще какое-то время, а Рафаэлю и Рубенсу просто повезло с окружением и возможностями, но для той, которая была с ним знакома, оказалось бы немыслимо поставить любого величайшего гения этого мира выше своего мужа.

– Я знаю, чего ты способен достичь, Уолтер, тебе только нужно настроиться на серьезную работу, –  говорила она ему иногда с горделивой убежденностью, –  и я с нетерпением жду того дня, когда ты наконец займешься своей карьерой.

– Любовь моя, давай в полной мере насладимся нашим медовым месяцем! –  весело отвечал молодой муж.

Однако медовый месяц затянулся на три года самой яркой и легкой, самой нетривиальной жизни, которая только возможна для счастливых влюбленных. И Луиза заявила мужу, что пора браться за работу. Не то чтобы он совсем бесцельно проводил эти солнечные ленивые деньки в прекрасных чужих краях. Его этюдами и набросками можно бы загрузить целый «Пикфорд»[170]. Он выставлял жанровые картины тут и там: в Брюсселе, где молодого англичанина похвалил сам Маду[171], в Милане и Париже, где критики тоже по большей части благосклонно отнеслись к безымянному незнакомцу. Картины были самыми простыми по композиции, но демонстрировали потенциал. Лу читает письмо в залитом солнцем саду; Лу играет с ребенком у камина; Лу мечтательно смотрит на залитые луной волны;  всегда Лу, самая терпеливая и преданная модель, не знавшая усталости.

До чего безмятежными были эти три года супружеской жизни для самого кумира! Удивительно, как не скоро живой идол устает от воскурения фимиама или отправления обрядов. Уолтер принимал обожание жены с очаровательной невозмутимостью, грелся в ее восхищенных улыбках, верил, что и вправду обладает некой скрытой долей величия, –  иначе такая умная женщина не была бы о нем столь высокого мнения. Ни на один миг, ни одной мимолетной, как летняя молния, мыслью не сожалел он о своем неравном браке. Лу идеально ему подходила, занимала его, возбуждала интерес, поражала развитием все более расширяющегося кругозора. Он чувствовал себя Пигмалионом, ожившая статуя которого оказалась умной женщиной, а не пустышкой. В своем дремотном безделье он удивлялся одаренности Лу и говорил себе: «Здесь есть моя заслуга. Если бы не полюбила меня, эта несравненная жемчужина, возможно, до сих пор носила бы пиво и мела полы на Войси-стрит». Он не испытывал вздорного стыда, вспоминая, что когда-то она была обречена на поденщину. Он гордился ее вызволением и своей интуицией, благодаря которой смог разглядеть бриллиант в навозной куче.

Однажды, когда Лу нежно упрекала его за его нерегулярную работу и равнодушие к славе, он обнял ее, привлек к зеркалу и сказал:

– Взгляни-ка туда, Лу: вот единственная картина, которой я горжусь. Как бы усердно я ни работал, мне ее не превзойти.

Невозможно было быть счастливее, чем эти двое, ибо они испытывали изысканное наслаждение, оглядываясь на те дни, когда будущее, теперь такое прекрасное, было мрачным и неопределенным. По крайней мере один из них чувствовал себя пленником, сбежавшим из тюрьмы, и даже душой, освобожденной от плоти и перенесенной в более эфемерный мир, чем обычная земля.

– Иногда мне кажется, что моя жизнь с тобой –  это один длинный восхитительный сон, –  говорила Лу мужу. –  Слишком уж она яркая и удивительная.

И вот, прочесав Шотландию и изучив Ирландию от Дороги гигантов[172] до утесов Мохер[173], мистер и миссис Лейборн вернулись в Лондон, и между ними состоялся серьезный разговор о том, что пора начать размеренную, трудолюбивую жизнь в одном из тех красивых домов в районе южного Кенсингтона, где любят собираться художники, ибо Лу убедила мужа, что ему пора заняться карьерой.

Похвалы в адрес его последней маленькой картины было достаточно, чтобы разжечь амбиции и в более вялой душе, чем у Уолтера Лейборна. Этого скромного признания его гения оказалось достаточно, чтобы побудить его к деятельности. Любовь к искусству никогда не позволяла ему выпускать карандаш из рук, и последние три года он безотчетно совершенствовался, но вкус чистого успеха снова вдохнул в него серьезный настрой. А еще он немного успокоился после встречи с Флорой, ибо осознание, как подло он поступил с дочерью Марка Чамни, было единственной каплей горечи в его медовой чаше. Естественное отвращение ко всем умственным усилиям, сибаритское уклонение от любых неприятных дел удерживали его от любой попытки объясниться после того, как он воскрес из мертвых к жизненным реалиям и обязательствам. Флора была замужем и счастлива, думал он. Какое ей дело, жив он или мертв? А что касается доктора Олливанта, у которого могли остаться некоторые угрызения совести из-за той схватки на Девонском утесе, то ему надлежало немного пострадать за вспышку злой страсти, тем более что он предмет своих желаний в лице Флоры Чамни. Так время шло, а Уолтер Лейборн никак себя не проявлял, и лишь столкнувшись лицом к лицу с последствиями своего поведения в разговоре с Флорой, когда он увидел ее бездыханной у своих ног и услышал, как она из-за него страдала, он осознал масштаб греха сокрытия, в котором был повинен. Он бы многое отдал, чтобы искупить свою вину, но Флора распрощалась с ним таким тоном, который исключал всякую надежду на дальнейшую дружбу. И потом, они с доктором Олливантом никогда не ладили, между ними всегда была немая вражда, скрытая ревность.

– «Laß das Vergangne vergangen sein!» –  «Что было, поросло быльем»[174], –  сказал со вздохом мистер Лейборн.

Художник с женой прибыли в Лондон через несколько дней после переезда с Войси-стрит, и в то время как Уолтер ужинал с приятелями в художественном клубе, Лу поехала в Камберуэлл и провела вечер с Джаредом и миссис Гернер в их новом жилище, которое пока обладало всем очарованием новизны, так что и сами его недостатки превозносились как красоты. Даже Луиза была довольна странным маленьким домиком на берегу канала. Он был приятно уединенным и в целом представлял собой отрадную перемену по сравнению с густонаселеностью Войси-стрит, где летними вечерами обитатели, казалось, жили по большей части на порогах своих домов; женщины собирались группками и сплетничали с лицами такими важными, словно вершили судьбы наций; дети сидели на корточках на пологих ступеньках или роились на скребках для чистки обуви. А в этом укромном садике царила уединенность домашнего очага, в старомодном коттедже с окнами на лужайку чувствовались скромные стремления к прекрасному –  в виде пары декоративных фронтонов и причудливого колпака дымохода.

Странно чувствовала себя Лу, торжественно восседая в маленькой гостиной, попивая чай и позволяя восхищенным родственникам собой любоваться –  словно принцесса принимает почести от подданных. Миссис Гернер созерцала внучку с почти религиозным восторгом, трогала край ее платья, размышляла о стоимости материала за ярд, рассуждала о красоте мальтийского кружева, которое Лу носила с королевской небрежностью.

– И, надо полагать, горничная забирает все твои поношенные платья, –  со вздохом заметила старушка, –  а потом за бесценок сбывает эти кружева галантерейщикам?

– Я не настолько расточительна, чтобы разбрасываться настоящими кружевами, бабушка, –  ответила Лу, –  но у моей служанки, конечно, есть мои перешитые платья. Мне, если честно, и в голову не пришло бы предложить тебе платье после себя, но если тебе и вправду приглянулся этот серый шелк…

– Приглянулся, Луиза? –  воскликнула пожилая дама. –  Я в жизни не видела более красивого платья или такого, которое больше подходило бы благородной даме! А когда ты проносишь его, сколько захочешь, да хоть до дыр, его легко можно будет зашить и подогнать на мою фигуру –  и еще останется на подвороты, ведь ты намного выше.

– Тогда ты его получишь, бабушка, и обещаю не занашивать до дыр. Но я хочу его еще немного поносить –  это любимое платье Уолтера, –  добавила Лу, покраснев, словно говорила о любовнике, а не о муже.

– А помнишь тот божественный винного цвета шелк, что он подарил тебе, когда ты позировала для Ламинарии? –  спросила миссис Гернер.

– Помню ли я? Да, конечно, бабушка, –  ответила Лу с внезапным беспокойством и слабым вздохом.

Она подумала о том воскресном утре в кенсингтонском пансионе, когда мисс Томпион была возмущена видом рубинового шелка и высказалась о нем в резких выражениях. Она вспомнила, как стояла на коленях на голых досках гардеробной в Терлоу-хаусе, проливая горькие слезы на это винного цвета платье, –  злая, униженная, почти отчаявшаяся.

Каким прекрасным утром обернулась та темная ночь ее жизни!

Она привезла в коттедж «Мальвина» туго набитый кошелек и, осмотрев, на радость миссис Гернер, каждый уголок: от спальни служанки –  крохотной комнаты, втиснутой под крышу, претендующую на стиль шале, –  до прачечной и двора, где Джаред после обустройства планировал завести домашнюю птицу, Луиза вручила старушке приличную сумму на новую мебель.

– Бабушка, милая, –  умоляюще добавила она, –  ты очень меня обяжешь, если не станешь покупать ничего с рук. У нас на Войси-стрит было так много подержанных вещей, что я прониклась к ним неприязнью. Я бы очень хотела, чтобы и милая маленькая гостиная внизу, и ваши с отцом спальни были обставлены новыми вещами, с иголочки, свежими и чистыми, только что покрашенными и выбранными специально для тебя, а не чужой мебелью, от которой кто-то избавился.

– Деточка моя, если ищешь выгодных покупок и умеешь торговаться, лучше ломбарда ничего не придумать, –  назидательно ответила миссис Гернер. –  Но после такой щедрости мне следует прислушаться к твоему мнению. Товары будут куплены новыми и в хорошем состоянии.

А потом, когда над крышами Камберуэлла засияли звезды, Лу с отцом гуляли одни в маленьком саду и разговаривали друг с другом с безграничной нежностью.

Джаред признался дочери, что ради нее, поскольку она была таким одаренным созданием и построила такую достойную жизнь, он намерен изо всех сил стараться стать немного лучше. Она ласково поцеловала его, слишком глубоко тронутая, чтобы быть красноречивой, и лишь ответила:

– И потому что так правильно, дорогой отец –  ради спокойствия твоей совести.

– Ах, моя милая, я умудрился столько лет прожить, не испытывая ее угрызений. Если меня временами и посещало неприятное чувство, что моя жизнь катится не туда, оно рассеивалось после стакана джина с водой. Но теперь, когда старею и вижу тебя такой дамой и женой богатого человека, я понимаю, что созрел для честной жизни, и что многое из того, что я по мелочи вытворял на Войси-стрит, не совсем соответствует твоему высокоморальному представлению о поведении джентльмена. И я хочу полностью перемениться: жить тихо в своем уединенном домике, реставрировать картины, орудовать со скрипками и зарабатывать на жизнь как мужчина. Однако ради старой леди, поскольку моя жизнь и здоровье так непостоянны, я не буду отказываться от трехсот фунтов в год, которые твой муж так щедро нам выделяет.

– Конечно, нет, отец, –  тепло ответила Лу. Утопическое благородство мистера Гернера встревожило бы ее как слишком неестественный порыв добродетели. –  Я тоже смогу помогать вам из своих карманных денег, ведь Уолтер дает мне больше, чем я в состоянии потратить, какой бы расточительной ни была.

Экипаж Луизы –  пока всего лишь наемная карета –  стоял у порога, и она уже собиралась прощаться, когда миссис Гернер поддалась небольшому приливу той меланхолии, которая была ее обычным состоянием и из которой она выходила только в редких и исключительных случаях эйфории.

– Ах, Лу, ты счастливица, и у тебя есть причина быть благодарной! Бедняжке, о которой рассказывал твой муж, когда писал свою Ламинарию, в последнее время приходится несладко.

Лу озадаченно посмотрела на нее.

– Ты про мисс Чамни, бабушка… то есть про миссис Олливант?

– Да, моя дорогая. Доктор Олливант опасно болен –  лежит при смерти.

– Откуда ты знаешь, мама? –  резко спросил Джаред.

– Слыхала от кого-то на Войси-стрит, аккурат перед нашим отъездом.

– Кому бы это на Войси-стрит сплетничать о докторе Олливанте? –  с недоумением спросил Джаред.

– Я уж и не припомню, кто мне сказал, –  невинно ответила миссис Гернер, –  но кажется, кто-то услышал, как о нем говорил один из студентов-медиков из Мидлсекса. Они частенько захаживают днем в «Королевскую голову» на сандвич и кружку эля.

– А, вполне вероятно, –  озабоченно ответил Джаред. –  Значит, доктор Олливант заболел, да? А что с ним, не знаешь?

– Вроде как брюшной тиф.

– Бедняжка! –  сказала Лу, вспомнив о молодой жене –  женщине, у которой увела ее первого возлюбленного. Как жестоко, что она сейчас в отчаянии, совсем одна, когда горизонт ее счастливой соперницы так безоблачен и светел.

«Но у меня был свой час тоски и страха», –  подумала Лу, вспоминая долгие летние дни в Лидлкомбе, когда ее любимый лежал, погруженный в ночь беспамятства, и никто не знал, как скоро и стремительно он может сорваться в еще более глубокую бездну смерти.

Предыдущая главаГлава 41 из 42Следующая глава