И вот Любви последний вдох отмерен,
И Страсть в бессилии от горя онемела,
И распласталась Вера у ее одра, Невинность говорит: «Прощаться нам пора»,
Пусть все сдались – но лишь тебе под силу
Спасти Любовь на краешке могилы.
Никакое расстояние еще не казалось нетерпеливому путнику длиннее, чем Флоре – путь от Килларни до Лондона, когда она возвращалась домой, сверх всякой меры горя желанием искупить вину перед грешником, для которого была столь неумолимым судьей лишь три месяца назад.
Грех доктора Олливанта, его безмолвная ложь и затяжное лицемерие никак не уменьшились от того, что соперник ускользнул из когтей смерти. Роль доктора в этом деле оставалась все той же. Однако Флора спешила вернуться в Англию, чтобы простить его, более того: умолять его о прощении за свою черствость. Хотя женщины редко бывают логичны – точным наукам, со всей их суровой угловатостью, не место в мягких изгибах женской натуры. Мертвый Уолтер Лейборн был центральной фигурой в прекрасной картине прошлого, воспоминанием, полным скорби, яркой и безупречной тенью, но Уолтер Лейборн живой и, по его собственному признанию, виновный либо в крайней душевной трусости, либо в полном безразличии к ее чувствам, оказался совсем иным человеком. Она сравнивала его поведение с поведением мужа, взвешивала изменчивость одного и неизменное постоянство другого и, конечно же, отдавала предпочтение тому, кто согрешил ради нее, а не по отношению к ней. В предложении, которое сделал ей Уолтер в тот летний день в Бранскомбе, когда его сердце было на самом деле отдано безродной чаровнице, таилась не менее глубокая ложь, чем в сокрытии Катбертом Олливантом своей роли в предполагаемой смерти соперника. И среди двух лгунов Флоре было легче простить верного возлюбленного.
Но и это было не все. Судя по всему, в глубине сердца она простила мужа еще до воскрешения Уолтера. Жалость, тоска, нежность и раскаяние за свои злые слова боролись в женственной душе с отвращением честной женщины к неправде. Тлеющей любви нужна была малейшая искра, чтобы разгореться в пламя, и вот милосердное Провидение подарило ей повод для прощения. Она вернется к мужу и скажет: «Будь снова счастлив, кающийся грешник; несчастный случай, в который тебя вовлекла глупая страсть, оказался не смертельным. Твой соперник жив, и не соперник тебе больше, и никогда в свой самый яркий час не сможет сравниться с таким верным возлюбленным, как ты».
Осеннюю ночь между Уотерфордом и Милфорд-Хейвеном Флора провела без сна, слушая монотонный хор морских волн и думая о предстоящей встрече. Она рисовала себе эту сцену, вызывая в памяти одинокую фигуру, следовавшую за ней среди ясеневых рощ Иннишфаллена и в тиши Черной долины. Она думала о муже, одиноко сидевшем в своей суровой библиотеке, куда она так часто забегала в поисках любимого автора, тихонько нарушая сосредоточенный покой, и видела, как он вздрагивает от удивления, но всегда радуется ее приходу, с готовностью закрывает свою книгу и приходит к ней на помощь, чтобы посоветовать, просветить, развлечь. Сладкие украденные полчаса посреди напряженного рабочего дня – суждено ли ей когда-нибудь снова познать их прелесть? Лишь оглядываясь назад, она обнаружила, насколько они были бесценны.
Она представляла, каким он будет завтра в полдень, когда ее путешествие подойдет к концу и она заглянет к нему без предупреждения, как в дни своего счастливого супружества; представляла, как он сидит у себя за столом, зарывшись, как обычно, в кучу книг и бумаг, читает один из медицинских журналов в передышке среди дневных трудов и как при звуке ее шагов поднимет глаза со спокойным профессиональным выражением, всего лишь с мягким сочувствием, как бы говоря: «Что за новый путник на посыпанном пеплом пути к смерти сделал мой дом местом привала?» И, увидев, что это не простой пациент, а его раскаявшаяся жена вошла к нему, он вскочит со стула, возможно какой-то миг сомневаясь, как ее встретить, а затем, внезапно поддавшись былому колдовству любви, широко распахнет объятия и прижмет ее к своему сердцу. О, сладкий, сладкий час! Никогда больше она не подвергнет себя риску вечного изгнания из этого нежного убежища!
Но что, если ее мечты не сбудутся? Если он, столь постоянный в своей любви, окажется таким же непреклонным в своей обиде? Если встретит ее холодным неприязненным взглядом, укажет суровым пальцем на дверь и скажет: «Отныне мы врозь – у меня больше нет жены»?
Эти две фантазии, каждая из которых могла оказаться правдой с равной долей вероятности, не отпускали путешественницу всю бессонную ночь метаний и тревог. Такая мучительная агония надежды, сомнения и страха сгустилась в этих нескольких часах, что время на борту скорого парохода тянулось для растревоженной пассажирки почти бесконечно.
Высадившись в Милфорде, она с удивлением обнаружила, что ночь все еще «спорит с утром, кто кого сильней»[159]. Слабые проблески рассвета, бледные и болезненные, боролись с желтым светом ламп на огромной пустой пристани.
– Надеюсь, ты выспалась, дорогуша, – жалобно сказала миссис Олливант, которая за время поездки переняла зеленый оттенок волн и выглядела помятой и увядшей, будто бы от прожитых лет, а не из-за шести-восьми часов в море. – Я знаю, ты хорошо переносишь плавание и способна спать на борту.
– Нет, мама, я не могла заснуть, мне нужно было о многом подумать. Однако, надеюсь, вы не захворали? – сочувственно добавила Флора, поскольку на лице пожилой дамы недвусмысленно отражалась морская болезнь.
– Милая, я была в руках Божьих, – важно ответила миссис Олливант, – и горничная была очень внимательна. Но в какой-то момент посреди ночи я почувствовала, что если бы мы пошли ко дну, это уже не имело бы для меня особого значения.
Сквозь эти холодные проблески юного дня, неказистые с виду, как большинство новорожденных, путешественницы устремились вперед, через холмистый валлийский край, поначалу открытый и пасторальный (сразу видно, страна овец), а затем сквозь районы, славящиеся углем и железом, где земля укрыта дымчатой пеленой и везде царит общая чернота и мрачность; мимо английских соборных городов и невнятных промышленных местечек; оставляя позади холмы, а вместе с ними – романтику и очарование пейзажа; в зеленые сельские графства с их несколько жанровой прелестью; вдоль заросшей реки, что вьется под пологими склонами Кавершема, через мост, который пересекает ту же реку, уже посветлевшую, у милого Мейденхеда, любимого курорта уставших лондонцев, и далее, пока чистый осенний воздух не сгустится над бесчисленными крышами могучей столицы.
Они прибыли на Паддингтон: миссис Олливант выглядела как памятник бессердечию Нептуна; Флора была бледна как смерть, но с пылкой настойчивостью в глазах и на губах.
– Мама, – возбужденно сказала она решительным тоном за несколько минут до того, как они прибыли на вокзал, – берите кеб и наш багаж, отправляйтесь на Ватерлоо, а оттуда – ближайшим поездом в Теддингтон. Я знаю, как вы тревожитесь о доме.
– Но разве ты не поедешь со мной, Флора?
– Нет, мама, я собираюсь прямиком на Уимпол-стрит, к Катберту. Если все пройдет хорошо, я уговорю его приехать со мной в «Ивы» на ужин. Если нас не будет к этому времени, вы поймете, что он отказался меня простить. Но в таком случае я скорее всего вернусь одна.
– Милое дитя, как ты можешь сомневаться в его прощении? В моем присутствии он никогда тебя не винил, всегда брал весь грех на себя.
– Ему свойственно великодушие, – серьезно ответила Флора. – Я не говорю, что его не в чем упрекнуть, но была слишком жестока, осудив мужа за единственную ошибку в жизни. Я забыла, скольким ему обязана, как много у меня причин для благодарности, прощения и любви.
– Поезжай к нему, дорогая, и будь уверена в его прощении. Я буду с нетерпением ждать вас в «Ивах». Ужин, думаю, в семь, как обычно? Я подготовлю все в лучшем виде, – добавила миссис Олливант, полная материнской заботы и немало взволнованная перспективой примирения тех двоих, кого она так любила, но в то же время озабоченная темой рыбы и доступностью куропаток. Эти подлые материальные вещи оказывают свое влияние на духовную часть бытия, душа и материя странным образом переплетаются в нашей низменной природе. Хороший обед может сыграть важную роль в семейной жизни, и у обиженного мужа больше шансов растаять от рулетиков из камбалы и хорошо прожаренной дичи, нежели после бараньей ноги с соусом из каперсов, поданной скаредной домохозяйкой.
Так что на вокзале Паддингтон дамы сели в разные кебы: миссис Олливант поехала на Ватерлоо под опасно нависшей над ней горой чемоданов, а Флора – на Уимпол-стрит.
Как медленно тащился старый грохочущий тарантас! Ехать было совсем недалеко, но первая половина пути казалась бесконечной. Однако стоило Флоре увидеть знакомую Мэрилебон-роуд и такие родные перекрестки улиц, у нее на сердце потяжелело от жуткого страха, и она была бы рада продлить расстояние между собой и домом, куда она так стремилась. Скрипя и шатаясь, кеб свернул на Уимпол-стрит. Два ряда однообразных домов таращились друг на друга: побеленные пороги, блестящие медные таблички на дверях специалистов, штабеля балконов с алой геранью и увядающей резедой, зеркальные окна и неизменные занавески – алая парча позади, белый муслин спереди, – здесь птичья клетка, там слуга или служанка, выглядывавшие наружу, словно мать Сисары[160] у своей решетки, – и вот сердце бухнулось о грудь, когда кеб, неуверенно подпрыгнув пару раз у обочины, остановился у двери доктора Олливанта.
Их дом выглядел самым унылым на улице. Порожек никто не чистил – эти некогда безупречно белые широкие каменные ступени, которые в плохую погоду дважды в день натирались пастой для очагов по неукоснительному требованию миссис Олливант. В углы забились соломинки и клочки лондонского мусора; медная табличка потускнела; герани в оконных ящиках столовой зачахли без воды; полуспущенные жалюзи висели криво. Запустение отпечаталось на фасаде дома – ибо фасады домов умеют говорить на своем недвусмысленном языке.
Сердце Флоры сжалось при виде своей былой обители. Перемена была ее виной. Она лишила мужа преданной хозяйки, благодаря которой его дом был светлым и приятным, а ради ее эгоистичного удовольствия миссис Олливант покинула свой пост, оставив сына бесприютным. Заброшенный дом не дом.
Дверь, как обычно, открыл доверенный слуга, но даже у него был запущенный вид. Он был в своем утреннем полосатом жакете вместо солидного черного пиджака, который обычно носил в это время дня, причем жакет выглядел мятым и грязным. Сам старик казался изможденным, словно накануне засиделся допоздна.
Флора не сказала ни слова, но прошла через прихожую к кабинету и открыла дверь, не беспокоясь, что может прервать беседу с пациентом этим самовольным вторжением.
Комната была пуста. Бумаги на столе разметало осенним ветром, ворвавшимся из коридора. Кресло было покрыто многодневной пылью – то торжественное сафьяновое кресло с высокой спинкой, в котором врач обыкновенно сидел, как на судилище, и выносил приговор о жизни или смерти. На столе лежала стопка нераспечатанных писем: паук протянул мостик осенней паутинки между крышками потускневших серебряных чернильниц.
– О, мэм, – выдохнул дворецкий, – благодарю Всевышнего, что вы вернулись! Я обязательно написал бы вам или вашей свекрови в эти три-четыре дня, если бы только знал куда, пусть даже хозяин и запретил мне это делать.
– Написали бы – о чем? – воскликнула Флора в крайнем волнении.
Какое-то неведомое зло поднималось вокруг нее. Вид дома предвещал беду.
– Доктор Олливант уехал? – выдавила она.
Комната выглядела так, будто пустовала уже несколько недель.
– Уехал? О нет, мэм: для этого он слишком болен.
– Он болен?
– Разве он не сообщал вам, мэм, в своих письмах? Он сказал, что сам поведает вам все, что нужно, и мне не следует трудиться вам писать, даже если ему станет совсем худо, а только вызвать медсестру из больницы и оставить его на попечении мистера Дарли – вы его знаете, мэм, мистера Дарли с Бедфорд-сквера – и дать ему выкарабкаться.
– Да что же случилось? Умоляю, расскажите мне все! Он сильно болен? – жалобно спросила Флора.
О нежность, прощение, чувство вины – вы пришли слишком поздно!
«Боже, сжалься надо мной, – молилась она про себя, – избавь меня от мук тщетного раскаяния!»
– Я надеюсь, что не особо, мэм, но мистер Дарли вчера вечером признал, что ему не нравится, какой оборот приняло дело, и послал меня за доктором Бейном, на площадь, а потом эти джентльмены проговорили почти полчаса, поменяли лекарство – ох и не люблю я, когда доктора меняют лекарства, будто сами не знают, чего творят, – и мистер Дарли велел мне позвать на ночь еще одну сиделку; и вот я чуть ли не до полуночи колесил в кебе по всему Лондону, но в конце концов мне удалось найти одну молодую особу в заведении в Хайбери, и она оказалась очень даже милой.
– Давно он болеет? – продолжала расспрашивать Флора, поспешно снимая дрожащими руками шляпу и жакет.
– Да уж три с лишним недели, мэм, с перерывами. Началось с озноба, вроде его пробирала дрожь, потом появилась как бы небольшая лихорадка – ни аппетита, ни сна. Протирая лампу поутру, я мог сказать, сколько часов он просидел тут ночью. Но он еще неделю принимал пациентов и ходил на ежедневные обходы, как обычно, а затем внезапно слег. «Все без толку, – сказал он. – Говорите посетителям, что меня нет в городе. Я попрошу мистера Дарли принять моих постоянных пациентов». И я пошел за мистером Дарли, и с тех пор он ухаживает за хозяином.
– Я сейчас же пойду к нему, – сказала Флора, направляясь к лестнице.
Слуга нервно последовал за ней.
– Боюсь, вы найдете, что он очень плох, мэм, – сказал он. – Вы должны быть готовы увидеть, как сильно он переменился.
– Я готова ко всему, – всхлипнула она, – но только не потерять его.
И она взбежала наверх, быстро и легко, совершенно бесшумно по толстому ковру.
Флора открыла дверь передней комнаты на втором этаже – той, которую заново обставили для невесты доктора, – ожидая найти там больного, но, к своему удивлению, увидела, что комната пустовала, мебель обернута суровым полотном. Все вещи хранились с религиозной заботой: бирюзовая с золотом обивка гардеробной была скрыта от пыли и света, все было занавешено. Комнаты, что она освятила своим присутствием, не позволительно было осквернять ничьим следам в ее отсутствие. До чего же близка к фанатизму истинная любовь!
Задняя комната на этом этаже принадлежала миссис Олливант, дверь туда была заперта. Флора взбежала еще выше и открыла дверь той комнаты, где сама однажды очнулась зимним днем от продолжительного бреда. Да, он был там – на кровати, где она провела столько лихорадочных ночей, покоилось истощенное тело ее покинутого мужа. Она видела острые очертания под смятым постельным бельем. Медсестра за столом у окна делала записи. На полке тикали часы, в камине горел слабый огонь, повсюду стояли пузырьки с лекарствами, все лечебные приспособления были наготове – оружие, которым Жизнь сражается со своим мрачным противником, Смертью.
Он не спал; большие впалые глаза были обращены к двери, в которую вошла Флора, но до чего отсутствующим взглядом он смотрел на нее, не узнавая!
Она подошла к кровати, опустилась подле нее на колени, взяла его пылающую руку и принялась что-то тихо ему шептать, целовать пересохшие губы. Безрезультатно. Никто в этом огромном мире не был ему более чужд, чем она.
– Еще одна медсестра! – устало произнес он. – Что толку во всей этой суете?
– Не наемная медсестра, Катберт, а твоя жена – твоя несчастная любящая жена – вернулась за тобой ухаживать. Взгляни на меня, дорогой! Твоя собственная самая настоящая жена вернулась, чтобы никогда тебя больше не покидать!
Он обратил измученные глаза к ее лицу и пристально посмотрел на нее без малейшего признака узнавания.
– Какая польза от всех этих людей? – воскликнул он. – Лучше бы сейчас оказаться в больнице, раз моя комната и так полна сестер. Уходи, пожалуйста! Оставь меня в покое, если можешь. Вечно ты меня чем-то терзаешь!
Медсестра, удивленно вздрогнув при появлении Флоры, теперь вышла вперед и с профессиональным авторитетом принялась командовать незваной гостьей.
– О, прошу вас, мэм, лучше с ним не разговаривать. Врачи говорят, что его нельзя волновать.
– Но я его жена…
– Да, мэм, и ваш внезапный приход мог бы его шокировать, если бы он вас узнал. Возможно, это к лучшему, что он не понял, кто вы такая.
– К лучшему! – с помертвевшим взглядом повторила Флора. – Да узнает ли он меня когда-нибудь снова?
– О боже, конечно! Не переживайте, мэм! – жизнерадостно ответила сиделка – (так легко ей быть веселой: ведь она приходит и уходит). – Он снова придет в себя и вспомнит вас – скоро, я полагаю. Я видела и худшие случаи тифа, чем этот.
– Но он ведь опасно болен? – безнадежно спросила Флора.
– Врачи беспокоятся о нем, мэм, однако с должной заботой… Это не безнадежный случай. Вам не следует думать о плохом, мэм! Пожалуйста, не надо!
– Что вы там писали?
– О, это всего лишь журнал, мэм. Врачи требуют, чтобы я вела учет всего, что принимает пациент, будь то ложка студня или унция бульона. Я даю ему все в этом мерном стакане. Самое главное – его кормить и не волновать.
– Он часто бредит?
– Нет, мэм, не слишком, но иногда он говорит странные вещи. Он много говорил о вас в последние дни, и иногда ему казалось, что вы здесь.
– А когда я пришла, он меня не узнал. Это так жестоко!
– Он может узнать вас со временем, мэм, – утешительно сказала сиделка. – Его состояние очень быстро меняется.
– Если бы вы позволили мне что-нибудь сделать для него, если бы я могла быть хоть как-то полезна! – взмолилась Флора.
– Вообще-то, мэм, делать особо нечего. Вы, наверное, могли бы мне помочь, когда придет время давать ему лекарство, или вино, или бульон. Он не желает что-либо принимать, и порой бывает довольно трудно его заставить.
– Я с радостью помогу вам чем угодно, – с готовностью сказала Флора. – Я буду чувствовать себя не такой несчастной, если смогу быть хоть немного полезной. Позвольте, пожалуйста, мне остаться в комнате. Я буду вести себя очень тихо.
Они говорили чуть слышно, и звук их голосов едва достигал кровати, где лежал пациент и время от времени беспокойно шевелил головой и руками в состоянии крайней усталости.
– Доктор сказал, что ему нужен полный покой, мэм, в его комнате не должно быть никого, кроме медсестры, но если не будете много говорить и двигаться, думаю, вы можете остаться.
Видимо, нелегко было отказать жене в праве сидеть подле умирающего мужа, ибо у медсестры была лишь слабая надежда на счастливый исход для доктора Олливанта. Не столько самой болезни следовало бояться, сколько слабости пациента. Он не хотел жить и позволял жизни ускользать от него. Он истощил запасы крепкого организма за долгие ночи бессонницы – изнурительные бдения, полные грустных мыслей и горьких тщетных сожалений. Он сознательно и с полным отчаянием растратил силы своей зрелости. Жизнь без Флоры была мучением. Он был слишком волевым человеком, чтобы положить конец трудностям с помощью синильной кислоты или пули, но недостаточно христианином, чтобы довериться Богу в том, что наступят еще светлые дни, и был рад ощутить, как его силы утекают, а годы сокращаются до кратчайшего отрезка времени. Какая польза от пустого, бесплодного будущего, что лежит между рухнувшими надеждами и могилой? Жена от него отказалась. Ребенка у него отняли. Другого ребенка, который мог бы стать его опорой и утешением в старости, у него никогда не будет. Он заработал более чем достаточно, чтобы обеспечить своей матери независимость в преклонные годы. Нет причин, по которым он должен хотеть жить – ни ради себя, ни ради других. Поэтому, обнаружив, что здоровье начинает его подводить, а коварная лихорадка – яд, что он мог вдохнуть в больничной палате или зловонном переулке вкупе с ослабленностью организма, – лихорадка, опасность которой он так хорошо знал, сжимает вокруг него смертельную хватку, он не испытал ничего, кроме радости.
«Она, возможно, ощутит тень печали, – думал он, – когда ей сообщат о моей смерти; лишь краткий укол сожаления о том, кто любил, как Отелло – неразумно. А затем пред ней откроется новая яркая жизнь, и спустя несколько лет, когда свяжет себя новыми узами и станет сердцем счастливого дома, она оглянется на свое прошлое, и дни, проведенные со мною, покажутся ей лишь краткой неоконченной главой в томе ее жизни. Для меня наш брак был целой книгой; для нее может оказаться лишь эпизодом».
Поэтому Катберт Олливант очень тихо слег, когда понял, что больше не способен выполнять ежедневные обязанности. Лишь почувствовав, как туман заволакивает его разум, а мысли блуждают, не давая сосредоточиться на том, что отвечают пациенты на его почти механические вопросы, доктор осознал, что пришло время сдаться. Физическая слабость или усталость вряд ли заставили бы его покинуть кабинет – он цеплялся за свою работу как за единственное, что у него осталось в жизни, – но когда его ум стал совсем беспокойным, а рука начала неуверенно дрожать при выписке обычного рецепта, он был вынужден признать, что его трудовые дни окончены.
«Opus operatum est[161], – заключил он. – Моя карьера завершена в двух шагах от славы».
В яркий сентябрьский полдень он поднялся в свою комнату на третьем этаже и лег в кровать со спокойной уверенностью, что это был конец всех его земных дел. Он бы с радостью позволил жизни тихо ускользнуть от него без утомительных попыток разжечь гаснущее пламя, и только уступив старому верному слуге, позволил вызвать мистера Дарли.
Этот джентльмен, авторитетный семейный врач, делал все, что мог, но болезнь не поддавалась его мастерству. Пациент слабел день ото дня, и мистер Дарли неохотно признал, что наступил опасный период. Если только в несколько ближайших часов не произойдет перемена к лучшему, конец будет неизбежен.
Флора прибыла на Уимпол-стрит в самый разгар кризиса.
Весь день она просидела у постели мужа, скрывшись за шторами, и слышала его беспокойные движения и прерывистое бормотание – разрозненные фразы, в которых иногда мелькало ее имя, а временами – чисто научные, с отдельными словами на латыни. Она больше не пыталась добиться от него узнавания. Медсестра сказала, что тишина и покой имеют жизненно важное значение, и она повиновалась. Всем сердцем сочувствуя беспамятному страдальцу, она тихо сидела в своем темном углу и шептала безмолвные молитвы о его выздоровлении. Только после семи часов она вспомнила о бедной миссис Олливант, которая сейчас мирно ожидает детей в «Ивах». «Бедная мама! – подумала она. – Надо же было отправить ей телеграмму. Как жестоко с моей стороны не послать за ней раньше; держать ее вдали от постели больного сына!» Она бесшумно выскользнула из комнаты, сбежала вниз к старому слуге и отправила его на телеграф с сообщением:
«Дорогая матушка, Катберт очень болен. Приезжайте поскорее».
В восемь часов пришли мистер Дарли и доктор Бейн с Кавендиш-сквер. Сердце Флоры упало, когда два степенных старика вошли в комнату, склонились над кроватью, приказав принести свечу, и осмотрели пациента с профессиональной бесцеремонностью, которая казалась ей настоящим святотатством! Они слушали его дыхание, простукивали грудь и спину, крутили так и сяк, а вскоре серьезно посмотрели друг на друга и немного пошептались, – как показалось Флоре, довольно мрачно. Она сидела неподвижно, не говоря ни слова, и врачи не подозревали о ее присутствии, пока медсестра потихоньку не сообщила им, что молодая миссис Олливант вернулась домой и просит разрешения помочь ухаживать за мужем.
Тогда джентльмены обернулись к ней с дружелюбным и сочувственным видом и пробормотали несколько добрых слов, в которых, однако, не было никакой надежды.
Флора молча их выслушала, а затем вышла из комнаты следом за ними.
– Господа, – жалобно воскликнула она на лестничной площадке, – скажите мне правду! Мой муж умрет?
– Моя дорогая миссис Олливант, – сказал доктор Бейн, который был частым гостем на Уимпол-стрит во времена ее счастливого супружества, – хоть слабая искра жизни еще теплится и всегда есть луч надежды, но, к сожалению, боюсь, что мой бедный друг умирает.
Несколько мгновений она смотрела на него без единой слезинки, а затем тихо сказала:
– Благодарю вас, что сказали мне правду. Всегда лучше знать.
Она вернулась в комнату мужа, в горестном помрачении забыв все, что ей говорили о необходимости тишины, и бросилась на колени рядом с ним.
– Моя любовь, – рыдала она, – моя потерянная любовь! Неужели Небеса не простят мой грех против тебя?
Ее голос с острыми нотами страдания пронзил мрак беспамятства. Катберт Олливант открыл глаза и, посмотрев на нее – на этот раз с узнаванием, – чуть слышно пробормотал:
– Флора…
В его тоне не было ни удивления, ни радости. Пребывая в крайней слабости ума и тела, он вышел за рамки сильных эмоций.
– Любимый, это я – твоя жена, твоя скорбящая раскаявшаяся жена!
– Нет, – сказал он с едва заметной ноткой удивления. – Этого не может быть: моя жена меня ненавидит.
Она вспомнила свои слова, сказанные тем роковым летним вечером в саду: полные неприкрытой ненависти и презрения, они ранили больнее удара меча и их так трудно было забыть.
– Мой дорогой, я была несправедлива, жестока, неблагодарна! – рыдала Флора. – Богу было угодно открыть мне глаза на мою злобу. Я должна тебе кое-что рассказать об Уолтере – это успокоит твою душу. Живи, родной, живи ради меня – и вся моя оставшаяся жизнь будет одним долгим искуплением!
Несколько мгновений он молча разглядывал ее со странно трогательным видом, а затем тихо ответил:
– Слишком поздно, дорогая. Моя жизнь подошла к концу.