К книге
Потерянный для любвиГлава XXXV
86%
Глава XXXV
36

И горячо произнесла: «А есть ли в этом смысл,

Что мы, кто высшего не зрит, бредем сквозь жизнь одни?

Что мы, чьи души так слабы, лишь волею сильны,

Должны вслепую выбрать путь на краешке скалы?

Что выбрать: счастие семьи –  или любовь небес,

Один цветок с того куста, что сто цветов принес?

Цветок, что опадет в руке, завянет на груди,

Тогда, скорбя, узнаем мы про лучшие пути!

Они провели в Макроссе больше месяца, и вот уже первые осенние листочки начали легко опадать на мшистый дерн и парковые дорожки, усыпанные сосновыми шишками. Восстановление Флоры было для миссис Олливант приятной темой для обсуждения, и она подробно описывала его в письмах к сыну, хотя и представить не могла, сколько боли причиняла одинокому труженику, рассуждая о засиявших щеках его жены, спокойном сне и исправившемся настроении. Есть раны, боль от которых может раздражать даже самое нежное прикосновение. Читая эти жизнерадостные письма в унылом одиночестве своего кабинета, при сером лондонском свете, Катберт Олливант думал, до чего же пуста душа, чьи печали может исцелить горный пейзаж и свежий воздух, –  как же хрупка была связь между ним и его молодой женой, если их разрыв оставил лишь слабый шрам на ее душе.

«Я сам молил Бога о ее счастье, –  думал он позже, устыдившись своей эгоистичной скорби. –  Неужели я настолько слаб, сожалея о том, что моя молитва услышана? Я буду думать о ней с нежностью, как терн вспоминает летнюю бабочку, что порхала по его грубым ветвям в полдень, ненадолго осветив и украсив его жизнь, а затем улетала к цветам».

– Не пора ли нам вернуться в «Ивы», мама? –  спросила Флора однажды утром. –  Вам, должно быть, не терпится убедиться, что все в порядке.

Она не могла заставить себя заговорить о муже, но подразумевала желание матери увидеть сына.

– Конечно, душенька, я буду очень рада снова увидеть бедного Катберта. Его письма такие короткие и редкие и в целом настолько мне не нравятся, что я, разумеется, немного о нем беспокоюсь. Уже целую неделю от него не было известий. А потом, еще слуги в «Ивах»: не очень-то разумно оставлять их одних так надолго, –  однако мне кажется жестоким увозить тебя, пока еще тепло, ведь тебе, похоже, так понравилось это место.

– Очень понравилось, мама: здесь так славно, печально и безлюдно, –  но я готова вернуться, когда вы пожелаете. Я хочу слушаться вас, мамочка, честное слово, –  продолжила она с судорожным всхлипом, –  чтобы хоть немного отплатить вам за те жертвы, которые вы принесли ради меня.

– Не говори об этом, дорогая! Мне и вправду хотелось бы быть с Катбертом, но он попросил меня поехать с тобой, а я никогда не противлюсь его желаниям. И потом, я надеюсь на лучшее.

– Не питайте на мой счет никаких надежд, мама, мне больше не на что надеяться.

– Ты говорила точно так же два года назад[149], дорогая, во власти своей скорби, однако с тех пор у тебя бывали счастливые деньки.

Флора со вздохом отвернулась от нее, тем самым пресекая попытки себя утешить, но не забыла ни о материнской тревоге за сына, ни о беспокойстве хозяйки о доме.

– Думаю, я уже совсем поправилась, мама, –  сказала она. –  Даже мистер Чалфонт будет доволен и избавит меня от своих бесконечных укрепляющих средств, так что можем ехать домой, как только пожелаем.

– Тогда я сегодня же напишу Мэри-Энн, а завтра начну паковать вещи, –  радостно ответила миссис Олливант.

Упаковка вещей была делом серьезным, требовавшим не менее двух дней и серьезных раздумий.

Мэри-Энн, которой она собиралась объявить об их возвращении, была несколько старомодной женщиной, когда-то работавшей горничной еще при тихом лонг-саттонском хозяйстве, одно из сокровищ дома, старая служанка.

Флора вышла в тот день на одну из своих последних прогулок, более сожалея о необходимости покинуть это спокойное убежище, чем уверяла в этом свекровь. Она не обрела здесь счастье, зато нашла покой. Ничто не напоминало ей о прошлой жизни с ее неверным светом и темными тенями. Приезд в «Ивы» означал возвращение к пустой оболочке ее утраченного счастья. Столько предметов в этом доме, который Катберт Олливант был так рад украсить для нее, будут напоминать ей о том, как много она потеряла, утратив мужа.

Было так славно отворить маленькую калитку, ведущую в священные пределы аббатства; юный страж обители признавал за Флорой привилегию бродить здесь без сопровождения. Как тихо, благостно и свято было это древнее место упокоения, чудеснейшие из диких растений скрывали и украшали его: густая трава, ярко-зеленые мхи, серый лишайник, красноватые листья земляники, высокие пышные папоротники в своей осенней зрелости, дикая жимолость, выдыхавшая последний аромат, ягоды рябины и земляничного дерева, наливавшиеся глубокой краснотой, первые пожелтевшие листья на тополях и платанах, голубые ползучие дубравки, стелющиеся меж высоких сорняков, пурпурные наперстянки, поднимающие тонкие шпили среди папоротников.

Флора тихонько брела по густой траве к своему любимому убежищу, благоговея перед торжественной красотой пейзажа не меньше, чем попав сюда впервые. Она выбрала себе одно местечко –  тихий уголок погоста, –  где могла сидеть часами, скрытая углом большой квадратной гробницы и вдали от любопытных туристов. Мальчик, что был здесь сторожем, знал о ее месте и старался не допускать туда посторонних. Она села на скромную, поросшую мхом старую могилу рядом с более высокой гробницей и открыла книгу –  своего любимого Данте, почти каждая страница которого была пронумерована и подписана карандашом мужа. Он учил ее итальянскому по Данте, так же как латыни –  по Горацию. На полях каждой страницы были его аккуратные пометки, каждая неясность становилась понятной, каждая шероховатость сглажена. Они вместе читали избранные строки в Италии, где климат и природа придавали стихам реальность, и поэма Данте, казалось, обретала новое величие на его земле. Сегодня она перелистывала страницы медленно, ей было трудно не позволять мыслям уноситься далеко за пределы текста.

«Если бы я не узнала правду, то была бы по-прежнему счастлива», –  раздумывала она над разоблачением Джареда Гернера. Перед тем злополучным днем она чувствовала себя такой счастливой, с невыразимыми надеждами ожидая, когда ей улыбнется ее малыш, Катберт испытает отцовскую гордость и радость, и весь мир покажется им двоим ярче от света новой жизни, которую они будут лелеять и боготворить. Как ребенок думает о своей первой кукле, девушка –  о первом возлюбленном, Флора думала о сыне, которого должны были вложить в ее руки, но увы: смерть забрала нераскрывшийся бутон и отправила цвести в более прекрасной и святой земле.

Она закрыла томик со вздохом отчаяния. Весь необъятный мир поэзии не мог утешить ее или отвлечь от собственной маленькой жизни и великого горя. Франческа и ее любовник были всего лишь пустыми тенями, и если в свое время они любили и страдали по-настоящему, она вряд ли могла их пожалеть. Страдание казалось обычным уделом человечества. Ужасы вымышленного подземного мира не могли пробудить ее интереса. Уголино[150] был просто скучен. Она нетерпеливо отбросила книгу в сторону и предалась размышлениям о собственных бедах. Что ей делать с пустым остатком своей жизни, кроме как ждать, пока придет время от него избавиться?

Некоторое время спустя шелест платья по высокой траве вывел ее из мрачной задумчивости. Подняв глаза, Флора увидела приближающуюся даму –  молодую, статную, красивую и с виду такую счастливую! Казалось, что ее мир был сплошь солнечным светом. Дама шла быстро, восхищенно оглядываясь по сторонам, время от времени невольно чуть вскрикивая от восторга: ей не с кем было поделиться своим упоением. Она была очень красива, поэтому Флора, конечно же, залюбовалась ею. Смуглая брюнетка с глазами темнее беззвездной ночи мило улыбалась, и между красными, чуть приоткрытыми губами виднелись белые зубы. Незнакомка была одета в мягкий индийский шелк желтого цвета, чудесно гармонировавший с яркостью ее несколько испанской красоты; на серой фетровой шляпке алели перья, пристегнутые широкой серебряной пряжкой, –  такие шляпы можно увидеть на некоторых портретах Ван Дейка. На плечах небрежно висела алая шаль настоящей индийской выделки, расшитая золотистым шелком, а от солнца ее защищал большой зонт из того же материала, что и платье. В одной руке она несла плоский лакированный ящик с красками, и, к удивлению Флоры, положила его на каменную могилу среди кустиков земляники и плюща. Она, очевидно, собиралась заняться живописью, но где ее альбом? Флора с вялым любопытством следила за ее действиями. Положив ящик, дама чуть ли не минуту озиралась по сторонам, а затем поднялась на одну из низких могил, взглянула на кладбище и крикнула:

– Туанетта, Туанетта!

В ответ раздался пронзительный голос с явно гнусавым акцентом:

– M’ voici, m’d’me! j’viens, m’d’me[151], –  а затем гораздо более тихий, но тоже пронзительный голосок завопил: –  Мам-мам-мам-ма!

Вскоре появилась молодая особа в аккуратном батистовом чепце. Спотыкаясь о могилы и перешагивая через высокую траву и ежевику, она несла большую папку, складной стул художника и вцепившегося в ее платье совсем маленького ребенка, одетого ярко, словно тропическая птица.

– Иди к маме, дорогой, –  закричала дама, и полуторагодовалый малыш взмыл на солнце в сильных молодых руках –  с лепетом, хохотом и радостным криком: «Исё, мама, исё!» –  а значит, подбрасывание, каким бы утомительным оно ни было для исполнителя, должно было продолжаться до особого указания.

Горячие слезы навернулись на глаза Флоры, и она отвернулась к гробнице, скрывавшей ее от посторонних, чтобы спрятать от света намокшие глаза. Счастливая мать, счастливое дитя! Над узкой могилой ее сына расцвели и увяли летние цветы. Она никогда не держала его на руках, не видела его нежных голубых глаз. Почему некоторые так счастливы в этом мире, думалось ей, а она так несчастна? Обычный вопрос, который слабые люди склонны задавать судьбе. К складному стулу прилагался большой парусиновый зонт и переносной мольберт, который дама установила с особыми старанием и точностью, пока французская нянька возилась с ребенком: показывала ему цветы, деревья и гробницы, –  постоянно восклицая в духе героинь водевилей Викторьена Сарду[152].

– Думаю, так будет хорошо, –  прошептала дама, после того как установила и поправила мольберт и два-три раза переставила большой зонт.

«Как она суетится со своими принадлежностями, –  думала Флора. –  Такая тщательная подготовка к этюдам, словно она и впрямь великая художница».

Но дама не собиралась приступать к работе. Она ходила среди низких могил, оглядывала пейзаж со всех сторон, останавливалась еще раз посмотреть на свои приготовления, одобрительно улыбалась.

– Думаю, ему понравится это место, –  пробормотала она. –  Этот край стены так хорошо выделяется на фоне листвы. Какой прекрасный фон для его персонажей! Он мог бы написать такую же хорошую картину, как «Гугенот» Милле: просто двое влюбленных, встречающихся или расстающихся перед той разрушенной стеной, и лишайник с плющом на той старой могиле резко выделяются под ясным небом.

«О, –  поняла Флора, –  вся эта подготовка для кого-то еще –  быть может, для ее мужа».

Она вспомнила краткие счастливые дни в Бранскомбе, в той ушедшей жизни, когда и сама возилась с инвентарем художника, расставляла карандаши и баловалась красками, принадлежавшими этому Рафаэлю в зародыше, мистеру Уолтеру Лейборну, и принялась грустить о своих девичьих иллюзиях.

«Как же я тогда была глупа! И если та старуха не врала, он никогда меня по-настоящему не любил. Надо понимать, папочка чуть ли не в открытую попросил его сделать мне предложение», –  размышляла она, горячо краснея от этой унизительной мысли.

А потом подумала об ужасной смерти возлюбленного, в один момент изъятого из света и славы этого мира трагедией мгновенной смерти –  возможно, страшной, ибо кто мог знать, какие муки агонии претерпел он в тот жуткий момент? Солнце, сияющее над ласковыми летними полями, жаворонок, заливающийся в безоблачном своде небес, а там, под этим ярким радостным мирком, –  ужасная бездонная пропасть, называемая могилой.

«Как моему мужу вообще удавалось быть счастливым, помня о том часе? –  удивлялась она. –  Как он мог чувствовать себя кем-то меньшим, нежели убийцей?»

Она впала в мрачные мысли и забыла о странной даме, которая, попорхав то здесь, то там, скрылась за углом, оставив мольберт и зонтик наготове для будущего творца. Флора тут же подняла глаза, испытывая легкое любопытство к поклоннику того искусства, которое и сама любила. Она подумала о своих папках и рисовальных принадлежностях, лежавших без дела в ее милой маленькой столовой в «Ивах». Она не прикасалась к карандашу или кистям с того жестокого часа, когда оборвалась яркая нить младенческой жизни. Старые занятия больше не радовали; праздничный перезвон бытия звучал фальшиво. И все же она была хоть маленькой, но художницей, и не могла смотреть на мольберт и краски без легкого интереса в ожидании живописца.

«Вряд ли я полюбила бы его, не будь он художником», –  рассуждала она, вспомнив, как в ней впервые пробудился интерес к молодому незнакомцу в бархатной курточке в те давние времена, когда она стояла у окна на Фицрой-сквер и этот каменистый мрачный прямоугольник казался ей прекраснейшей площадью в Лондоне.

По густой траве мягко зашуршали шаги, запах отборной гаванской сигары отравил сладкий цветочный воздух. Приближался художник. Она с любопытством выглянула из своего укромного уголка между надгробием и окаймленной папоротником низкой стеной. Он тоже был в бархатной куртке –  очевидно, по обычаю художественного племени. У него тоже были золотистые усы –  за широкими полями панамы ей были видны лишь свисающие кончики –  и короткая вандейковская бородка. Выглядел он моложаво –  высокий и стройный, с длинными бледными женственными руками; на одном пальце блестел резной перстень из оникса, на другом –  из сердолика. Флора вдруг стала белее хлопка из Черной долины, пушистые цветы которого укрывают болотистую землю, как летний снег. У незнакомца, чье лицо она еще не видела, были осанка и манеры, от которых кровь стыла в жилах. До чего похож на ее мертвеца! Но почему бы одному молодому человеку не напоминать фигурой и осанкой другого? В этом сходстве не было ничего необычного, но оно вызывало у нее ужасное чувство, словно воскресший мертвец шел в ее сторону под ярко-голубым небом. Она едва дышала. Ужасное чувство подавленности словно парализовало ее, как спящего в кошмарном сне, ей изо всех сил хотелось закричать, но ничего не получалось. Незнакомец чуть замешкался, прежде чем подойти к мольберту, с восхищением огляделся –  внимательно, как и дама перед ним, взобрался на низкую могилу и осмотрел пейзаж с тем безразличием к святости могил, которое отличает туриста, побродил вокруг, осматриваясь и размышляя, и принялся мурлыкать себе под нос нежным тенором с отголоском той хрипотцы, которой Симс Ривз[153] вызывает фонтаны наших слез –  изумительно трогательный голос: услышав его раз, запомнишь навеки. Прохаживаясь от могилы к могиле, он напевал «Сердце красавицы» так же легко, как исполнял ее сам Марио[154], весело фланируя по мосту после того, как посеял смерть и разрушение. При знакомых звуках Флору пробила сильная дрожь. Она придвинулась к могиле, прижалась к ней, словно ища у камня поддержку и защиту от невообразимого ужаса.

«Если бы мертвец мог вернуться, –  думала она, –  если бы это было возможно, или если бы тот человек меня обманул! Но нет, Катберт все подтвердил. Мой муж сознался, что причастен к смерти Уолтера. Это лишь сходство в голосе, походке и фигуре!»

Она затаила дыхание и вытерла со лба холодный пот. Вряд ли она испытала бы больший ужас, если бы ей и впрямь явился покойник. Она подумала о Лазаре и о невыразимом благоговении, которое должно было охватить его сестер, когда он восстал из гроба у них на глазах по призыву Учителя.

«Этот голос! –  думала она, пока нежные ноты разносились в теплом воздухе. –  Его интонации, его любимая мелодия. Как часто я слышала это мурлыканье, когда он склонялся над моим плечом исправить линию у меня на рисунке, даже не замечая, что он поет!»

Незнакомец закончил осмотр окрестностей, подошел к надгробию, все еще напевая себе под нос, открыл ящик с красками, разложил кисти, палитру и тюбики, а затем, когда все было готово, отбросил свою шляпу в папоротники и шиповник.

После этого, с непокрытой головой, он в последний раз наклонился над могилой за своей палитрой, прежде чем усесться под зонтик, и в этот момент Флора вытянула шею над надгробием и посмотрела прямо на него.

Это был Уолтер Лейборн.

С криком ужаса она упала в высокую траву.

Он не заметил белого личика, выглядывавшего на него поверх плюща, лишайника и листьев земляники, и потому был поражен мучительным криком, который, казалось, исходил из-под земли.

«Это что, мандрагора? –  подумал он. –  Душа убитого, протестующая против своего убийцы?»

Он огляделся, увидел за пару могил от себя распростертую фигуру в белом платье, бросился к ней и поднял безжизненное тело.

– Как мило! –  пробормотал он. –  Остаться наедине с потерявшей сознание незнакомкой! Лу! Туанетта!

Никто не отозвался. Несколько мгновений он стоял в беспомощном недоумении, не имея ни малейшего понятия, что нужно сделать для страдалицы. Она неподвижно лежала у него на руках, лицо склонилось к его плечу.

Вокруг не было никаких тонизирующих средств, кроме свежего горного воздуха: ни ручья или заводи в десятке минут ходьбы, –  поэтому, смутно припомнив, что когда-то говорил ему врач, он осторожно положил безжизненную незнакомку на мягкую высокую траву, развернув к ласковому небу. Тогда он впервые увидел ее незабвенное лицо и тут же, узнав, воскликнул:

– Флора!

Тяжелые белые веки медленно поднялись, будто жизнь вернулась по его зову; печальные голубые глаза сонно смотрели на него целое мгновение, пока разум не вернулся в смущенный мозг, затем ее губы дрогнули:

– Я тоже умерла и попала в мир иной?

Художник виновато смотрел, как она медленно поднималась с мягкого ложа меж низких могил и, пошатываясь, шла обратно к своему любимому месту подле увитого плющом надгробия.

– Флора, –  вымолвил он, –  прости меня!

– Простить тебя! –  повторила она, как во сне, глядя на него. –  Простить вас –  за что?

– За то, что позволил тебе поверить в мою смерть. Должно быть, я выгляжу трусом в твоих глазах, лицемером, низким подлецом… но я был лишь игрушкой в руках судьбы. Когда я все тебе расскажу, ты не сможешь с этим не согласиться.

– Я ничего не хочу знать, –  с достоинством сказала она, –  кроме того, что мой муж невиновен в вашей гибели. Я заставила его страдать и страдала сама: бесконечная боль –  и все ради вас.

Она с недоумением смотрела на него. Казалось, он утратил изящество и славу, которые некогда окружали его подобно нимбу. Он казался теперь совсем из другого теста, нежели возлюбленный ее девичества. Все еще красивый и элегантный, ни одна черта его юности не переменилась и не угасла, но была уже не та. Очарование исчезло навсегда.

– Что двигало вами, когда вы позволили мне так горько заблуждаться на ваш счет? –  страстно спросила она, припомнив всю муку последних месяцев. –  Зачем вы заставили хорошего человека годами напрасно терзаться по вашему поводу?

– Хороший человек, сбивший меня с ног на краю пропасти, заслужил свою долю терзаний, –  холодно ответил Уолтер Лейборн. –  Но если тебе, Флора, моя скрытность причинила боль, мне очень жаль.

– Мы были обручены, –  ответила она. –  Во всем мире у меня были только вы, мой отец и доктор Олливант, чью дружбу я не умела ценить. В те дни вы были половиной моего мира, и неизвестность, окутавшая вашу судьбу, сделала ее еще более ужасной. Да, мистер Лейборн, вы заставили меня страдать больше, чем я заслужила.

– Флора, прости меня! Смотри: я у твоих ног, –  молвил он, опускаясь рядом с ней на колени и сжимая маленькие холодные ручки. –  Я не сознавал, что творю. Месяцами лежал между жизнью и смертью, а потом мой разум и память были чуть больше, чем пустота. Когда я вернулся к жизни, пришел в себя и обрел силу общаться с тобой, мы оказались разлучены почти на год. Я размышлял об этом и уговаривал себя, что любая естественная скорбь, которую ты могла испытать по моему поводу, уже позади. Что толку, если ты узнаешь правду так поздно. А потом, когда я снова о тебе услышал, ты вышла замуж за доктора Олливанта.

– Разве честность по отношению к нему не вынудила вас сказать правду, избавив меня от сомнений?

– Я не присягал ему на верность. Мы сражались, и он нанес мне удар, который едва не стал смертельным. Меня не мучали угрызения совести по его поводу. На мою долю тоже выпали страдания –  сотрясение мозга, месяцы опасной болезни. Я едва избежал безумия. И после этого я, по-твоему, должен беспокоиться о его чувствах?

– Что ж, вы отомстили, –  со вздохом сказала Флора. –  Разлучили меня с лучшим мужем, о каком женщина может только мечтать. Как знать, примет ли он меня обратно –  простит ли когда-нибудь все те жестокости, что я наговорила ему из-за вас? Моя жизнь была дважды омрачена в связи с вами. Первый раз –  когда я горевала о вашей безвестной судьбе, а второй –  когда меня заставили поверить, что мой муж виновен в вашей смерти. До чего же я была счастлива до того самого момента, когда мне сообщили об этом, и я все разрушила –  из-за вас.

– Ничего страшного, –  сказал Уолтер с оттенком прежней беспечности, которая некогда так ее очаровывала, будучи признаком беззаботной жизнерадостной натуры, казавшейся воображению девушки такой яркой и прекрасной. Однако женщину она коробила. –  Ты легко вернешь его любовь: он слишком предан тебе, чтобы сердиться.

Флора вздохнула в сомнениях. Она знала глубину той души, чью любовь оскорбила. Конечно, грех молчания и лицемерия ее мужа не стал меньше от того, что его соперник жив. Но теперь она увидела все в новом свете –  когда тот, чью смерть она оплакивала, стоял перед ней: человек во плоти, а не кошмарное и священное воспоминание. Пропасть между жизнью и смертью не шире, чем разница в нашей оценке живых и мертвых. Прошедший очищение смертью возвышается до героя, поэт воспаряет до уровня Бога.

Флора так и не спросила бывшего возлюбленного о том, что произошло. Она была уверена, что темноглазая дама, расставлявшая принадлежности для рисования, –  его жена, а яркая тропическая птаха –  их ребенок. Он выбрал свою судьбу на тропах, не связанных с ней, и держался от нее подальше, чтобы не признавать горькую правду: что никогда ее не любил, а их помолвка была недоразумением, с которым он охотно покончил. Все это казалось ей вполне ясным, и она не желала знать больше. Ее мысли, страхи и надежды были связаны с верным мужем, с которым она рассталась из-за этого человека.

Она с усилием поднялась и тихонько побрела прочь от гробницы. Уолтер шел рядом, поддерживая ее на слабых ногах.

– Спасибо, я сейчас приду в себя, –  сказала она. –  Я пойду домой. Здесь недалеко: всего лишь небольшая приятная прогулка в тени. Доброго дня, мистер Лейборн.

– Я ни в коем случае не отпущу тебя одну, –  сказал он. –  Так значит, ты живешь где-то рядом?

– Да, мы со свекровью снимаем коттедж неподалеку.

– Значит, вы здесь уже как дома. А мы –  я –  приехал только вчера вечером.

– Вы, ваша жена и ребенок, –  сказала Флора. –  Я их только что видела.

– Да, –  ответил он с виноватым видом, –  я и моя жена. Флора, если бы ты только позволила все тебе рассказать –  объяснить, что произошло с того дня в Бранскомбе, –  уверен, ты не думала бы обо мне так плохо.

– Что проку от объяснений? –  возразила Флора. –  Никакие объяснения не вернут мне мою счастливую жизнь и не заставят мужа забыть, как я была к нему жестока. Пусть все остается как есть. Я давно узнала, что вы меня не любили, еще когда оплакивала вашу предполагаемую смерть.

– Это неправда, Флора. Разве можно было быть с тобой знакомым и не любить тебя? Только…

– Только другую вы любили больше, –  перебила Флора. –  Мне все об этом рассказали.

– Да кто же, во имя всего святого?

– Ко мне приходила одна стару… пожилая женщина, миссис Гернер.

– Как, она посмела к тебе ворваться? –  гневно воскликнул Уолтер, и на щеках и лбу у него выступила краска стыда, ибо о некоторых родственных связях мужчины предпочитают не вспоминать.

– Не сердитесь на нее. Похоже, ей стало жаль моих напрасных слез. Она сказала, что вы были влюблены в ее внучку… вашу жену, я полагаю.

– Да. Но не нужно судить о ней по той ужасной старухе. Моя жена очень умная и яркая, у нее есть природная утонченность, которую требовалось только слегка развить. Она была… нет, я никогда не мог оценить степень ее преданности. Она дала мне самую бескорыстную любовь, которой когда-либо был благословлен мужчина. Ты простишь меня, когда узнаешь, как многим я ей обязан: самой жизнью и, более того, разумом, ибо ничто меньшее, чем ее непрестанная забота, не могло бы восстановить ни то ни другое. Я лишь дал ей ту жизнь, которую заслуживала ее любовь.

– Я не претендую на ее приз, –  холодно ответила Флора. –  Но сожалею, что вы не сочли нужным известить меня, что живы и счастливы, и связали себя новыми узами, и я теперь тоже могу быть счастливой. Это не слишком бы вас обременило.

Уолтер немного помолчал, а потом смиренно произнес:

– Тем, кто заботился обо мне в дни моего затмения, следовало с тобой связаться. Потом как будто бы было уже слишком поздно. Нет, скажу честно: я был так труслив, что боялся твоего презрения за мое непостоянство, мой скромный брак. Казалось, проще пустить все на самотек. Я покинул Англию в день свадьбы и вернулся только в конце прошлого июня, и с тех пор мы с женой путешествовали по Шотландии и Озерному краю[155]. В Ирландию мы приехали всего пару дней назад. Изучив Италию вдоль и поперек, мы решили познать красоты родной земли.

– А что же ваша слава? –  спросила Флора. –  Странно, что она не сообщила мне, что вы живы. Вы уже, должно быть, стали великим художником.

– Увы, нет, –  ответил он с улыбкой и вздохом, –  я не создан для величия. Хотя эти два года я честно работал. Жена меня заставляла, имея грандиозные помыслы о моем будущем. Я послал небольшую жанровую картинку на последнюю выставку в Париже, и о ней очень хорошо отзывались –  первый маленький листочек для лаврового венка, который я когда-нибудь получу. Я подписался «Espoir» –  «Надежда», так что, даже прочти ты о моей картине, не узнала бы ничего нового. И вряд ли услышала бы обо мне от друзей или знакомых. Мы с женой скитались с места на место, неизвестные и незамеченные. Мы жили только для себя, не искали общества и следовали только собственным прихотям и фантазиям –  самая настоящая богема.

Все это время они медленно шли от стен аббатства по тенистой дороге в сторону коттеджа. У ворот небольшой обители они расстались: Флора –  с ледяной вежливостью, Уолтер –  с угодливым вниманием.

– Мы ведь будем друзьями, Флора? –  умоляюще спросил он, удерживая ладошку, так холодно коснувшуюся его руки.

– На расстоянии. Вряд ли вы захотите видеться с моим мужем. Я благодарю Бога, который сберег вас в тот ужасный день. Желаю вам с женой всяческого счастья, которое только возможно, но я бы предпочла, чтобы наши жизни не пересекались. Память о прошлом горька для всех нас. Да благословит вас Бог, Уолтер! –  тепло сказала она со смягчившимся лицом. –  Да благословит Бог вас и ваших близких, и прощайте!

– Значит, ты мена простила, Флора?

– Да. Ради любви, которая умерла, ради моего отца, который так хорошо к вам относился, и потому что тоже надеюсь на прощение своих грехов.

– Ты сделала меня счастливым, Флора! Прощай!

Сжав маленькую ручку, он склонился ее поцеловать, а потом ушел.

– Мама, мы уезжаем завтра? –  спросила Флора, входя в маленькую темную гостиную, где миссис Олливант занималась важной бухгалтерской работой: просматривала счета из Килларни, сравнивая их с домашним гроссбухом.

– Нет, дорогуша. Ты разве забыла, что мы договорились ехать послезавтра? Я дала тебе пару дней погулять напоследок по любимым местам.

– А мы можем поехать завтра, мама?

– Ты правда этого хочешь?

– Очень! От всего сердца!

– Ну что за капризный ребенок! Что ж, думаю, это можно устроить –  если сегодня я потрачу пару лишних часов на сборы вместо сна.

– Можно я вам помогу? Мне бы так этого хотелось!

– Да разве я позволю тебе утомиться? Боже, какая ты бледная, Флора! –  воскликнула миссис Олливант, поднимая глаза от своих всепоглощающих бумаг. –  Ты выглядишь хуже, чем за долгое время. Приляг на диван, дорогая, я принесу тебе чашку чая. Ты переутомилась.

– Нет, мама, со мной все в порядке. Но я хочу вернуться в Лондон. Хочу увидеться с мужем, потому что думаю, если Небеса будут к нам добры, мы снова сможем быть счастливы. Если только Катберт простит меня!

– Простит тебя, дитя! Да он не думает ни о чем, кроме твоего счастья. Хотя мне неизвестна причина вашей ссоры, я знаю, что он перенес. Нет меры или предела его любви.

Предыдущая главаГлава 36 из 42Следующая глава