К книге
Потерянный для любвиГлава XXXIV
83%
Глава XXXIV
35

И плачу я один, от глаз людских укрывшись,

О моя бедная погибшая любовь!

Мне лес безлюдный, глушь и полумрак

Милей, чем пестрый и богатый город.

Я здесь брожу один, никем не видим,

И вторю песне томной соловья

Стенаньями тоскующего сердца.

В сонную августовскую погоду, как раз когда жара и великолепие уходящего лета, казалось, достигли своего пика, миссис Олливант с невесткой оказались в Килларни. Величественные горы смыкались вокруг, заслоняя от них весь суетливый внешний мир, перед ними простирались тихие, залитые солнцем озера –  безмятежные, невыразимо прекрасные, –  и все нежные голоса природы призывали покой в многострадальное сердце, которому не было успокоения.

Доктор Олливант, который невозмутимо и скрытно руководил перемещениями путешественниц, возражал против того, чтобы его жена остановилась в отеле. Тщетно мистер Чалфонт заверял, что гостиницы Килларни восхитительны и там можно насладиться хоть полным уединением, хоть приятнейшим обществом –  доктор Олливант не желал ни того ни другого.

– Моя жена не поедет туда, где ожидается приятное общество, –  мрачно сказал он. –  Я не хочу, чтобы она преждевременно сошла в могилу.

Мистер Чалфонт вздохнул и жалобно напомнил доктору, что есть гастрономические удовольствия, которые можно получить за хорошо организованным общим столом в отеле, но вряд ли можно гарантировать в частном порядке. «И ужины, которые нам давали в Килларни, были на диво прекрасными», –  убеждал семейный врач.

– Будь они достойны самого Лукулла[142] или Брийя-Саварена[143], моя жена не станет есть за общественным столом, –  решительно ответил доктор. –  Нужно снять коттедж где-нибудь возле озер.

– Не думаю, что это будет легко, –  возразил мистер Чалфонт.

Он оказался прав, но после долгой переписки, в основном при помощи телеграфа, чтобы избежать потери времени, доктор Олливант отыскал местечко, показавшееся ему подходящим. Это был деревенский коттедж близ Макросса, с видом на среднее озеро, с садом, где все самое прекрасное росло с роскошным изобилием, присущим этой благодатной почве. Вьющиеся розы укрывали серые каменные стены, рябины раскинули перистые листья над лужайкой, пряные гвоздики и резеда окаймляли старомодные клумбы, блестящие листья земляничного дерева защищали низкий дом от суровых ветров. Более укромного уголка среди этих романтических пейзажей было не найти.

Флора была очарована Килларни настолько, насколько беспокойный разум вообще способен оценить внешнюю красоту, однако для скорбящих глаз все вокруг принимает один тусклый мертвый оттенок либо только обостряет боль своей яркостью и красотой. Флора чувствовала себя здесь так же, как в Бранскомбе после исчезновения Уолтера. Как трудно быть несчастной в таком прекрасном мире! Тщетно миссис Олливант с путеводителем в руках излагала особенности пейзажа, пыталась пробудить в спутнице то исправное и усердное восхищение природой, которое является первым долгом туриста. Флора переводила томный взгляд с Торка на Мангертон[144] и даже не понимала, где что.

– Душа моя, –  серьезно сказала ей свекровь, –  что толку приезжать в такое место, если не потрудиться оценить пейзаж и хотя бы выучить названия окружающих тебя объектов. Ты ведь помнишь все, что видела в Риме: Колизей и эту, Троянскую как-ее там.

– Да, мама, но тогда я была счастлива, –  вздохнула Флора. –  Катберт читал мне отрывки из Тацита на английском, и мы сидели среди руин, пока Рим не начинал казаться населенным мертвецами. Мы говорили о Вергилии и Горации, о Риме, который они знали до того, как умерли старые боги; он цитировал стенания Альфреда де Мюссе из «Роллы» или доставал карманный томик Шекспира и читал что-нибудь из римских пьес. Да, тогда я была счастлива, –  заключила она со вздохом.

– И будешь счастлива, –  сказала миссис Олливант. –  Двое любящих не могут оставаться в разлуке навеки.

– Я любила его, мама, но не знала, насколько сильно, пока…

«Пока не узнала, что он недостоин моей любви», –  сказала бы она, но закончила фразу лишь вздохом. Она не могла дурно говорить о сыне матери –  особенно той, которая так многим пожертвовала добрых чувств к ней самой.

В сельском приюте у озера дамы вели довольно сонное существование. Флора еще недостаточно окрепла для регулярных экскурсий, даже тех легких поездок, какие устраивали искателям удовольствий в Килларни, позволяла катать себя по озерам и, казалось, чувствовала вялое удовольствие от медленного хода лодки, нежной ряби летних волн, тихой красоты пейзажа. Она проводила долгие часы за книгами на прекрасном Иннишфаллене[145], пока миссис Олливант, для которой истинное безделье было мукой, неутомимо трудилась над шерстяными домашними туфлями для сына (доктор терпеть не мог роскошь, но соглашался поместить их в своей гардеробной, чтобы надеть пару раз). Здесь, в зеленом убежище древних монахов, Флора грезила над Горацием или Гюго, Байроном или де Мюссе и временами с горьким вздохом вспоминала, кто научил ее ценить величайших авторов и считать чужие языки своими.

О ком она более всего сожалела в эти печальные часы тайного траура? О возлюбленном, которого избрала ее детская прихоть и которого судьба и дурные страсти безвременно отняли у нее, или о муже ее женской зрелости? Ответ очевиден. Чей образ неустанно преследовал ее? Чьи взгляды и интонации повторялись на каждой знакомой странице, в каждом любимом отрывке из ее избранных поэтов? Конечно же, ее повелителя и наставника, который сформировал ее разум и наполнил сны чудеснейшими фантазиями. Она думала о Катберте, именно Катберта она оплакивала, того Катберта, которому заявила о своей ненависти, от которого навсегда отделила свою жизнь. Трудно разорвать связь длившейся больше года счастливой супружеской жизни, которая начала плестись задолго до ее замужества, в те скорбные дни, когда она очнулась от темнейших лихорадочных снов в чужом доме и спросила Катберта Олливанта, что стало с ее отцом. С самого первого часа ее сиротства он был для нее всем миром, единственной всемогущей любовью, в которой нуждалась ее слабая натура; он был глубоко укоренившимся дубом, на котором она могла повиснуть: жалкий паразит, каким она была в своей женской немощности. Без него ее жизнь пришла в упадок или стала просто отрезком времени: бесцельной, бессмысленной –  не жизнью, а одним терпением, унылым отбыванием дней и ночей, восходов и закатов, тепла и холода; существованием таким же бездумным и безнадежным, как у скота на склоне холма, но без их животной радости.

Иногда она закрывала книгу с коротким внезапным вздохом, похожим на сдавленное рыдание, поднималась с поросшего мхом берега и уходила от того места, где ее спокойная дуэнья укладывала крест-накрест маленькие шерстяные стежки, иногда вставляя пару бусинок, восхищалась результатом своего труда и была счастлива. Флора бродила в зеленой глуши, прислоняла голову к стволу громадного ясеня и роняла тайные слезы любви, жалости и сожаления по мужу, которому она высказала свою ненависть и презрение за его ложь. Горьки были эти слезы, потому что проливались в полной безысходности.

«Вот бы Господь просто позволил мне умереть!» –  было ее единственной молитвой. Но, несмотря на слезы тайком, на полубессонные ночи, сладкий мягкий воздух Керри сделал свое целебное дело. Потухшие глаза снова обрели часть своего прежнего света, на щеки вернулся нежный румянец. По мере того как Флора крепла, дамы забирались все дальше: поднимались на Мангертон бросить взгляд на великолепную панораму холмов и вод; проводили долгие дни в тени лавров на берегу могучего каскада, который низвергается с ее вершины, –  Флора занималась ботаникой, миссис Олливант была верна туфлям. Они проникли в ущелье Данло[146] и поехали на своих верных пони в Черную долину[147], и эта безлюдная пустошь с первого же взгляда стала любимым местом отдыха Флоры. Мрачное величие пейзажа, казалось, гармонировало с ее грустными мыслями; уединение успокаивало. Постепенно миссис Олливант пришла к выводу, что иногда лучше позволить Флоре бродить одной, а если в сопровождении, то лишь крепкого проводника, который вел ее пони по неровным участкам дороги и пересказывал легенды, сложенные о каждой скале и вершине. И миссис Олливант, методично проследовав за всеми указаниями путеводителя, считала свой долг перед Килларни выполненным и в глубине души предпочитала сидеть на лужайке в тени плакучего ясеня, читать любимого Вордсворта или подбивать тапочки для милого Катберта, нежели предаваться более изнурительным удовольствиям, связанным с воздаянием почестей природе.

Так что Флора переплывала озеро на специально припасенной для нее лодочке, брала своего пони, ждавшего на том берегу под присмотром ее верного вассала, и ехала в Черную долину, этот пугающий амфитеатр холмов, который даже в самый солнечный день скрыт во мраке. Здесь она бродила по своему усмотрению, а проводник, достаточно смышленый, чтобы понимать, когда он не нужен, сидел где-нибудь на зеленом холме и, будучи человеком многих талантов, мастерил лососевых мушек для рыбалки. Немногочисленные обитатели этой романтической глуши постепенно сблизились с красивой молодой англичанкой. Девушки с веселыми лицами любили с ней беседовать, женщины приносили козье молоко, дети собирали для нее папоротники и дикие цветы, даже собаки ласкались к ней. Во время этих одиноких прогулок она была ближе к счастью, чем когда-либо, с того ужасного июньского вечера в «Ивах», когда Джаред Гернер раскрыл перед ней низость ее мужа.

Здесь, среди этого величественного и меланхоличного пейзажа, ее душа поднялась на новый уровень. Прежний эгоистичный плач: «Он видел мое горе, медленную агонию надежды, невыносимую пытку неизвестностью и продолжал меня обманывать», –  был забыт. Флора впервые думала о муже с неподдельной жалостью. Они были так далеко друг от друга, так окончательно разделены! С этого расстояния она могла спокойнее оценить его поведение. Оглядываясь на свое прошлое как на другую жизнь, она видела его тем взглядом, который больше не был ослеплен страстью. Ради нее он согрешил. Можно думать о нем как угодно сурово, но ей не вычеркнуть до конца этот факт из своего сознания. Ради нее, чтобы завоевать ее любовь, он изменил себе. Не в его природе было унижаться, обманывать, а ради нее он стал лжецом и лицемером. Она вспомнила те минуты меланхолии, которые озадачивали и огорчали ее: мрачное настроение, нападавшее на ее мужа даже в самые светлые часы, –  депрессию, которую он называл профессиональными тревогами. Теперь она могла понять, что он страдал из-за своего греха, ложь лежала на нем тяжким грузом, все благородство его души, восставало против той единственной великой подлости.

«И все ради меня», –  думала она. Многие женщины гордились бы такой страстью, как могла гордиться Клеопатра, когда ее воин-любовник променял свою славу на никчемную любовь, последовав за ее уплывающими парусами, заявив, что завоеванные и потерянные миры не стоят даже ее слезинки.

Иногда Флора думала о муже с такой устоявшейся и безнадежной грустью, какую могла бы испытывать по умершему –  по тому, чьим дням и грехам пришел конец, чью память можно было только лелеять или презирать. А в другие минуты воображение рисовало его посреди отшельнической жизни, и сердце ныло от его одиночества.

«Каким странным, должно быть, кажется дом! –  думала она, представляя себе знакомые комнаты на Уимпол-стрит. Она знала, что «Ивы» оставлены на попечение слуг, муж вряд ли туда ездит. –  Каким странным и одиноким, должно быть, выглядит этот чинный лондонский дом: хуже, чем когда я впервые его увидела и удивлялась его холодной чопорности, гораздо хуже для Катберта теперь, когда он лишен общества матери. Наверное, сидит полночи в своем кабинете, читает эти ужасные медицинские книги: английские, французские и немецкие. Что мы за ужасные создания, раз столько врачей так много написали о наших болезнях! Бедный Катберт! Какое унылое существование! Но это ведь тот образ жизни, который он вел до возвращения отца из Австралии. Для него это не имело бы особого значения, не будь мы так счастливы в прошлом». И она вспомнила знаменитые строки, которые они так часто перечитывали вместе:

Ужасней и сильнее скорби нет —

О днях блаженства вспомнить в дни печали…[148]

Предыдущая главаГлава 35 из 42Следующая глава