Не светит им в пути ни солнце, ни луна,
Не унести земных с собою благ –
Хозяин так ревнив и неуступчив!
Дорога их бездонна, безгранична,
Они бредут, не ускоряя шаг, средь хмурых лиц –
И этот путь мы все пройдем однажды!
Охвачен страхом разум ваш туманный,
Им правит Смерть – суровый властелин.
Тупая свинцовая печаль легла на сердце Флоры после беседы с миссис Гернер. Пока она не сомневалась в верности возлюбленного, в ее горе была печальная сладость, нежная скорбь в каждой слезинке, ибо слезы казались данью памяти погибшим, а она считала своего покойника достойным всякой дани. Но в тоске по человеку, который оказался ей неверен, не было ничего, кроме горечи – едкого чувства презрения к себе. С тех пор она стыдилась своей скорби, проливала слезы тайно и никогда больше не произносила имени любимого, кроме как Богу в страстных молитвах о целительном бальзаме забвения. В ней произошла перемена – столь тонкая, что никто, кроме доктора Олливанта, ее не заметил. В манерах становилось все больше женственности. Из натуры девушки как будто ушла та детско-нежная прелесть, которая поначалу околдовала чувства сильного мужчины, пока, безотчетно, не завоевала его сердце. Она держала голову выше, и глаза, выражение которых раньше всегда было мягким и просящим, смотрели теперь холодно и надменно. Флора не осознавала своей гордости, пока та не была оскорблена, но теперь носила свое новое горе, как самая гордая из женщин.
Не зная причины этой перемены, доктор Олливант принялся о ней размышлять. Неужели Флора внезапно поняла, что возлюбленный никогда не был ее достоин, и решила отринуть свою скорбь? Неужели она пришла к истине через внутреннее осознание, после того как упорно отказывалась верить ему, Катберту Олливанту? Он не знал, что думать, и не осмеливался допытываться о предмете своих сомнений. Разве не было достаточной благодатью то, что она мирилась с ним? И пока она терпела его рядом с собой, неужели это не давало ему основания быть довольным? Ohne Hast, ohne Rast![102] – таким был его девиз. Терпение было его единственным источником надежды.
Ни единым словом Флора не выдала тайну своего утраченного возлюбленного. Она не рассказала отцу о визите миссис Гернер. Через пару часов после ухода этой почти благородной дамы она совладала с потрясением и повела Пупса прогуляться по Брод-Уок, чтобы к возвращению отца из Сити сделать вид, что подышала воздухом. Только ее бескровные щеки выдавали душевные муки этих трех часов.
– Крошка, ты сегодня бледнее обычного! – сказал любящий отец, целуя ее. – Боюсь, Кенсингтон тебе не на пользу.
– Не слишком, папа.
– Чересчур убаюкивающий, – серьезно кивнул Марк. – Мы отправимся в Хэмпстед.
– Нет-нет, папа, тебе там будет слишком холодно!
– Ничего подобного, по крайней мере до ноября. Пару дней назад Олливант сказал, что, по его мнению, бодрящий воздух мне подойдет. Поедем в Хэмпстед.
Флора вздохнула с облегчением. По крайней мере не придется ничего делать с той гостиной, которая была отравлена присутствием миссис Гернер. Диван, на краю которого она чопорно восседала, теперь вызывал в голове ее образ. Странно, как горе заражает даже мебель!
Тем же вечером предстоящий переезд обсудили с доктором Олливантом.
– Значит, вам надоел Кенсингтон? – спросил он Флору.
– Я от него не в восторге, – равнодушно ответила она.
– Но где еще найти комнаты приятнее или вид веселее?
– Что веселого смотреть на то, как люди, которых ты даже не знаешь, разъезжают взад-вперед? – спросила она. – Скачут вверх-вниз, вверх-вниз, как будто в мире нет других забот? Думаю, я предпочла бы жить в лесу, где нет ничего, кроме высоких черных сосен под зимним небом.
– Полагаю, лес бы вам скоро наскучил. Однако давайте попробуем Хэмпстед. Бодрящий воздух может пойти на пользу и вам, и вашему папе.
Он умолчал о том, что его беспокоило в этой перемене: дорога туда и обратно будет теперь занимать у него больше времени. Спасибо хотя бы, что Флора удовлетворилась окрестностями Лондона. А парой миль больше или меньше – это уже не так важно.
Разоблачив ложь Уолтера Лейборна, она храбро продолжила свое обучение: засела за уроки, энергично набросилась на глаголы и склонения, идиомы и инверсии. Она хотела выбросить образ утраченного возлюбленного из головы, не оставить места для роковых воспоминаний. И все же он оставался с ней слишком часто, несмотря на все усилия. Его фантом парил над ней, когда она сидела за своим столом, как он сам стоял у ее мольберта всего несколько недель назад. Иногда она оглядывалась с шальной мыслью, что действительно увидит его у себя за спиной во плоти, непреодолимо ощущала его присутствие, почти равносильное вере, и слушала, содрогаясь, почти ожидая услышать его голос. Невидимый, неосязаемый, он все еще мог говорить с ней.
Иногда Флора задумывалась о сеансе спиритизма, но, едва остыв, презрительно смеялась над этими мыслями, напоминая себе, что, раз Уолтер никогда не любил ее по-настоящему, между ними не может быть родства такой силы, какая влечет мертвых к живым, связи, которая притянула бы его к ней. Его блуждающая душа устремилась бы к девушке, которую он действительно любил, и нашла бы приют в ее мещанском сердце. Не к ней, которая питала к нему столь нежные чувства, вернулся бы его дух.
Ни один наставник-дилетант не мечтал бы о более усердной ученице. Доктор Олливант даже порекомендовал ей уделять меньше внимания Горацию и Линнею, цветам и звездам. Ум девушки быстро созревал в этой интеллектуальной теплице. Она читала лишь те книги, которые приносил ей доктор, и все они относились к литературе высочайшего порядка. Перед ней открывался могущественный мир естественных наук, и временами, изумленная чудесами Вселенной, она ненадолго забывала, как много потеряла вместе с одним представителем рода человеческого, чье исчезновение сделало землю пустыней.
Они осмотрели Хэмпстед и его окрестности и отыскали старомодный коттедж в Вест-Энде, в любопытном сельском уголке, среди симпатичных старых домиков, которые, будто сбились с пути и оказались там каким-то причудливым и бесцельным образом – вдали от церкви, почты и всех банальных жизненных удобств вроде мясной лавки и торговли мелочами.
Дом, который снял мистер Чамни, был низкой хаотичной постройкой с неровными, грубо оштукатуренными стенами и множеством балок. Коттедж стоял в странном треугольном саду, скрытом за густой изгородью из сочно-зеленого падуба. В саду уже ярко пылали георгины – знамена авангарда осени.
В первую минуту Флора была почти очарована этим местом, а затем с тихим вздохом отвела усталые глаза от его красот. Она подумала, как восхитился бы Уолтер милым деревенским жилищем, каким прекрасным фоном оно могло бы стать для одной из его любимых жанровых картин. Что стоила для нее эта красота без Уолтера – того Уолтера, который никогда ей не принадлежал?
Марку понравилась деревенская простота окружения.
– Я буду чувствовать здесь себя почти так, как будто снова оказался на нашей старой ферме в Дарлинг-Даунсе, – сказал он, – где мы видели чужака примерно раз в три месяца. Славно же будет поселиться так далеко от мясника и ездить в Хэмпстед за припасами!
Флора просияла от радости отца. В конце концов, у нее был он, кто никогда не переставал ее любить, чьи мысли с самого ее рождения полнились только любовью к ней. Как можно быть настолько испорченной – роптать, считать жизнь пустой из-за потери, которая была и не потерей вовсе, а лишь концом обмана, пробуждением от сумасбродной и глупой мечты?
Она пообещала себе отныне развеселиться и получать все возможное удовольствие от жизни с отцом. Это счастье ей еще доступно, но даже оно может быть кратким. Она бросила один пугливый отчаянный взгляд в грядущие дни, когда будет плакать и причитать среди того глубокого опустошения, какой ее разум не мог сейчас охватить, когда останется сиротой.
День за днем она обретала все большую власть над собой и, казалось, жила лишь для того, чтобы угождать отцу и баловать его. Ни один мужчина не получал такого обожания от единственной дочери, каким окружала Марка Чамни эта бледная задумчивая девушка с серьезными глазами и печальным ртом. Для Катберта ее поведение было невыразимо прекрасным. Он видел, как стоически она ведет молчаливую битву со своим горем, подчиняя женское сердце силе дочерней любви.
«Она прекрасна сверх всякой меры: она женщина превыше всех других женщин, – и я прав, воздавая ей безмерную любовь», – думал доктор по дороге на Уимпол-стрит из Вест-Энда. Он проводил там все вечера, как раньше в Кенсингтон-Горе, и ездил туда-обратно верхом, поскольку так было быстрее, возвращаясь в город в поздний час темными беззвездными ночами, когда Финчли-роуд была безмолвна, как дикие овечьи пастбища Квинсленда.
Однажды мистер Чамни, растревоженный бледным изможденным видом дочери, предложил Флоре заняться верховой ездой. Она ответила ему улыбкой, в которой не было радости. Ей было бы полезно поскакать галопом по этим красивым сельским дорогам и аллеям между Вест-Эндом и Эджвером. Доктор тут же встрепенулся и вызвался найти ей смышленую кобылку с галопом таким же легким, как дремотное качание деревянного коня, и без дурных наклонностей, которые свойственны лошадям. Марк настоял на участии, и как-то утром мужчины встретились в Сити. Перед ними провели разных животных, пока их выбор не пал на упитанную гнедую кобылу с мягким коровьим темпераментом – флегматичное животное, спокойное, как бездетная вдова с деньгами в фондах, чье главное дело жизни – выглядеть красивой и преуспевающей.
Флора была благодарна и старательно делала вид, что рада. Возможно, эта лошадь – живое любящее существо, чьи темные глаза навыкате нежно смотрели на нее, а бархатные ноздри трепетали под ласковым прикосновением, – оказалась самым мудрым подарком, который мог сделать ей отец. Ее шаг становился легче, пока она бегала к конюшне Титании (так назвали коровоподобную гнедую) и обратно; простор и свежий чистый воздух ее взбодрили, придали слабый румянец белым щекам и немного прежнего розового оттенка бледным губам. Она училась благородному искусству управления лошадью в составе элитарного класса юных леди в школе верховой езды Ноттинг-Хилла, еще пока жила в пансионе мисс Мэйдьюк, а теперь стала грациозно скакать галопом по крытому манежу и даже перепрыгивать через низкую перекладину. Под руководством доктора она полностью совладала с кроткой Титанией и со временем перестала впадать в некий умственный паралич при виде приближавшихся к ним на дороге омнибуса или повозки.
Однако, как бы любезно ни вел себя доктор, Флора старательно избегала поездок с ним вдвоем. Она все боялась повторения сцены на тадморском кладбище, когда они остались наедине. Так что, когда доктор выкраивал время для прогулки, она исхитрялась устроить так, чтобы отец ехал с ними на добром тяжеловозе, купленном для конюха, а в остальное время ездила рано утром с конюхом, который сопровождал ее в качестве спутника и защитника. С этих пор ее здоровье улучшилось, а из-за долгих поездок по округе, учебы, чтения отцу вслух, внимания к его простым нуждам и ведения домашнего хозяйства, тайны которого она постепенно постигала, у Флоры почти не оставалось времени, чтобы лелеять свою тайную жизнь. Целебный бальзам божественного забвения выдавался ей в малой дозе. Ее печаль временами просыпалась и жалила нежное сердце, в котором она гнездилась, но это боль была выносимой.
«У меня есть отец, – думала она, – я должна быть счастлива». И рука об руку с этой мыслью шла надежда, что судьба сохранит ей отца еще на долгие годы. Она потеряла так много, что Небеса просто обязаны оставить ей хоть капельку счастья.
Первые холодные ветры октября стали сигналом к очередной перемене. Каким бы милым ни был коттедж в Вест-Энде, доктор Олливант предложил его покинуть. Мистеру Чамни нужно зимовать в климате помягче. Пайнмут в Гэмпшире подойдет замечательно. Доктор старательно избегал намеков на девонский курорт, поэтому было решено, что они отправятся в Пайнмут двадцатого числа – доктор обещал найти им жилье и все устроить.
– Я буду очень скучать по этим вечерам, – сказал он, – и своей ученице.
– Ты, наверное, мог бы иногда к нам приезжать, – предложил Марк.
– Возможно, время от времени, на пару часов в воскресенье.
– Это вряд ли стоит таких усилий, – возразил Марк.
– О, вполне стоит, – ответил доктор с тихой улыбкой. – Поверь, я не считаю дорогу потерянным временем, но столько свободы, как летом, я уже не смогу себе позволить. Те отлучки были слишком долгими, и по возвращении домой мне пришлось выслушать несколько довольно суровых упреков – по большей части, от пациентов, у которых нет особых проблем.
Флора совершила последнюю долгую поездку по милым тропкам, тихо побродила с отцом по пустоши на закате. Все было готово к отправлению в Пайнмут, но случилось то, что сделало поездку невозможной и пригвоздило их к вест-эндскому коттеджу.
Хронический кашель Марка Чамни, за которым доктор наблюдал с некоторым беспокойством – не то чтобы особо сильный сам по себе, но тревожный для такого пациента, – внезапно перерос в острый бронхит. Марк каким-то образом простудился, несмотря на неизменную заботу дочери: порыв одного из блуждающих ветров пронзил его, как смертельной стрелой. Он слег в постель в старомодной комнате с решетчатыми окнами с видом на зеленые пастбища Финчли и лесистый холм Хэрроу. Катберт Олливант с самого начала прекрасно понимал, чем все закончится. Но как сказать об этом Флоре, чьи умоляющие глаза жалобно просили слов надежды и утешения? Стоит ли вообще говорить ей правду? Или позволить ей ощутить прикосновение последнего луча заката жизни, обманываясь надеждой до самого конца, – ради слабого шанса пациента на продление его дней, а может, ради нее самой. Когда свершится худшее, силы страдать придут к ней каким-то образом от той высшей власти, о которой доктор старался не задумываться, поэтому не поделился с ней своими страхами, но дал столько утешения, сколько осмелился, не прибегая к прямой лжи. Он не даст ей повода наброситься на него со словами: «Вы обманули меня!» Не допустит, чтобы она его презирала.
Миссис Олливант приехала в Вест-Энд, чтобы помочь в уходе за больным или, скорее, позаботиться о Флоре, которая так нуждалась в ласке и заботе. Время шло, а признаков выздоровления не было, и в сознании девушки начали формироваться нависшие над ней ужасные перспективы.
Изо дня в день, по мере того как Марк слабел, меньше был способен с ней говорить, длиннее становились периоды бессвязной речи и краткого прерывистого забытья, Флора задавала доктору Олливанту один и тот же мучительный вопрос: «Есть ли угроза для жизни?» Целую неделю он с трудом уходил от ответа, стараясь выражаться научным языком, который оставлял вопрошающей сомнения и даже давал надежду. Но вот пришло роковое утро, когда он должен был либо солгать, либо сказать мрачную правду. Да, угроза была, и вряд ли отец останется с нею надолго.
Она не пролила ни слезинки. Казалось, ее сердце застыло, все чувства на миг онемели от свинцового прикосновения невыразимого горя. Губы и щеки побелели, и она стояла, молча глядя на доктора, в то время как он жаждал прижать ее к своей груди и утешить слезами, поцелуями и нежными словами сочувствия, как и должно утешать такого ребенка.
– Почему Бог не заберет и меня? – вымолвила она наконец. – Будь он милостив, так бы и сделал!
– Моя милая, нельзя подвергать сомнению его милосердие! – потрясенно воскликнула миссис Олливант, обнимая девушку. – Все его поступки хороши и мудры, даже когда он лишает нас самого дорогого.
Флора оттолкнула ее и яростно воскликнула:
– Как вы смеете меня поучать? Разве это хорошо – разлучать тех, кто друг для друга целый мир? Почему я тоже не могу умереть? Что проку от меня на этом свете? Когда он уйдет, не останется ни единой души, которой было бы до меня дело!
– Флора, вы же знаете, что это неправда, – возразил доктор со строгим упреком. Он впервые намекнул на свою тайну с того дня на кладбище в Тадморе.
– Из тех, кто мне дорог по крайней мере, – безжалостно уточнила Флора. Она никого не щадила в своей великой скорби, ненавидела каждого, кто, пусть ради утешения, будто бы вставал между ней и умирающим отцом. Как они смели пытаться утолить ее горе? Как бы она по нему ни убивалась, этого всегда будет мало.
Она вырвалась из сдерживавших рук миссис Олливант, взлетела по лестнице в комнату отца и присела у его кровати, решив больше его не покидать. Последние часы угасающей жизни должны принадлежать ей и только ей. Доктор привез обученную медсестру, милую и искусную, но Флора ревновала к заботам наемницы и с трудом терпела ее помощь.
Однажды вечером, после дня бессилия и прерывистого сна, Марк как будто бы почувствовал себя бодрее, чем когда-либо с начала болезни: его разум казался яснее, голос – сильнее. Это была лишь одна из тех последних вспышек жизненной искры, которые освещают сумерки последних дней, но Флора сочла ее обещанием выздоровления. В глазах девушки снова зажглась надежда, она задрожала от неистовой радости, трепетавшей в каждой жилке. Ему лучше, он будет жить! Ужасная гибель предотвращена!
Марк неуверенно протянул к ней свою исхудавшую руку. Флора сжала и поцеловала его ладонь.
– Я рад, что ты рядом, душенька.
– Я никогда не расстанусь с тобой, дорогой отец, и не покину тебя, пока снова не встанешь на ноги.
– О, мое бедное дитя, этого не случится.
– Что ты, папа, сегодня тебе лучше!
– Мой ум прояснился, милая. Бог дал мне проблеск разума после всех этих тревожных снов – странных, бессмысленных; они сбивают меня с толку и угнетают. Сегодня вечером я могу мыслить ясно. Я хочу поговорить о твоем будущем, Флора.
– Нашем будущем, папа, – жалобно сказала она. – У меня нет будущего без тебя.
– Милая моя девочка, ты будешь жить и постараешься стать довольной и счастливой, нужной другим, как и подобает женщине, – ради меня. Возможно, в том тусклом мире, куда ведет меня смерть, я смогу узнать что-то о твоей судьбе. Если это так, как же сладко будет понимать, что моя малышка исполняет самое достойное женское предназначение: любит и любима, счастливая жена и мать!
– Папа, папа, ты меня мучаешь! Я живу только тобой, у меня нет другой земной надежды, кроме как на тебя!
– Где Олливант?
«Неужели его мысли снова начали блуждать?» – подумала она. Вопрос казался совсем не связанным с предыдущей темой.
– Внизу, папа. Он здесь каждый вечер, ты же знаешь.
– Позвони в колокольчик, Крошка. Хочу с ним поговорить.
Она повиновалась, и Катберт быстро явился в ответ на ее призыв, сел у кровати напротив Флоры, а Марк протянул другую слабую руку своему старому школьному товарищу.
– Вот и славно, Катберт, – сказал он. – Хочу, чтобы ты побыл со мной, и моя малышка тоже – мое любимое единственное дитя. Как же тяжело оставлять ее совсем одну в этом мире – без друзей, без защиты!
– Она не останется одна, пока я жив! – горячо возразил доктор. – Разве ты не просил меня стать ее опекуном, и разве я не поклялся оберегать и лелеять ее до конца своих дней?
– Я знаю, знаю, – сонно сказал Марк, – но это еще не все.
Он умолк, его руки все еще лежали раскинутыми: одна в ладошке Флоры, другая крепко сжата жилистыми пальцами Катберта. Ни один из них не нарушал молчания: слова, дыхание умирающего были слишком драгоценны. Флора сидела, вглядываясь в его лицо под тусклыми отблесками одинокой свечи в отдалении. Они держали свет приглушенным.
– Неужели ты думаешь, Катберт, я бы дал тебе такое поручение, если бы не доверял? – наконец, спросил Марк.
– И я достоин… буду достоин твоего доверия, – заверил его доктор Олливант. – Если в чем-то я и мог потерпеть неудачу, то здесь точно не подведу.
– Я в этом не сомневаюсь. Но что, если я доверю тебе нечто еще большее, сокровенное? Что, если я разгадал твой секрет, Катберт?
– Папа! – умоляюще воскликнула Флора.
– Любовь моя, дай мне сказать. В жизни каждого мужчины наступает время отбросить условную сдержанность. Да, Олливант, я знаю твой секрет. Такая преданность имеет более глубокие корни, чем дружба. Я прочел правду на твоем серьезном лице, как бы ты ни старался ее скрыть. Ты не просто опекаешь мою малышку. Ты ее любишь.
– Папа, как ты можешь быть таким жестоким, зная…
– О чем, о мимолетной девичей фантазии? Почему она должна омрачать жизнь женщины? Лапочка, ты была создана, чтобы благословить дом честного мужчины, а мой старинный друг любит тебя так, как никогда не смог бы твой первый возлюбленный.
– Бог знает, это правда! – вымолвил Катберт и смолк. Умирающий отец ходатайствовал за него лучше, чем мог бы он сам. Разве по силам земной мудрости превзойти тот ясный свет, что снисходит на нас, когда смерть поджидает у порога?
– Возьми ее в жены, Олливант: никакая иная опека не сможет достойно уберечь ее от ударов судьбы. Ты ее честно завоевал. Муж, которого я выбрал для нее, умер, и его искренне оплакали. Мое дитя не пойдет против последней воли своего отца, его последней мольбы. Дайте же мне соединить ваши руки в завершающем деянии моей жизни!
Он бессильно потянул к груди их ладони с обеих сторон узкой кровати. Противиться этому слабому движению было так легко, но у кого из них достало бы душевных сил ему противостоять? Руки встретились: одна – в упоении остром, как боль; другая – безучастная, инертная, неподатливая, хотя и не сопротивляющаяся.
– Ну вот, дети, сказал Марк, – таинство свершилось. Не забывайте этот момент. Если в могиле есть место мысли и сознанию, я буду думать о вас – сплоченных и счастливых.
Флора осторожно забрала свою руку у доктора Олливанта и, рыдая, опустилась на колени у кровати.
– Папа! – воскликнула она, когда снова могла говорить. – Живи ради меня! Жизнь и весь мир будут мне ненавистны без тебя. Я не могу заботиться ни о ком другом, не могу думать ни о ком другом. Я уже утратила одну любовь, и у меня осталась только твоя. Вместе с тобой я потеряю все!
– Не плачь, – мягко сказал ее отец. – В твоем возрасте жизнь только начинается. А может, бабочки, лежа в тепле и темноте своих коконов, думают, что жизнь была бы унылой без этого убежища, но посмотри, как счастливо они порхают на солнце после того, как дряхлая оболочка истлела и забылась.
И с этим сравнением Марк Чамни погрузился в мирный сон, от которого уже не очнулся в нашем мире, – такой спокойный, что одна Флора, на груди которой покоилась его голова, услышала последний протяжный вздох.
На рассвете унылого осеннего дня Катберт Олливант нашел ее сидящей на кровати с мертвым отцом на руках, без слез и с пустым белым лицом, вид которого наполнил его ужасом. Это было лицо человека, чей разум висел на волоске.