К книге
Потерянный для любвиГлава XXII
55%
Глава XXII
23

И так сладка та пища, что нам вечно мало,

Что даже те из нас, кто мог возглавить

Весь бренный мир, собравшийся вкруг них;

От шелухи обычаев мирских Освободить грядущее; стереть всю скверну

Минувшего и все грехи людские, —

Свою они возможность упустили,

Пока смотрели сны в раю любви.

Флора поселилась в новом доме, в комнатах, которые подыскала миссис Олливант в ответ на телеграмму сына.

Выбор был отнюдь не плох, и даже Флора, для которой весь внешний мир стал скорбным и пустым, как будто природа напустила на себя всепоглощающие оттенки меланхоличного серого цвета, призналась, что апартаменты в Кенсингтон-Гор были очень хороши, а из окон гостиной открывался красивый вид на парк. Но в глубине души Флора чувствовала, что предпочла бы Фицрой-сквер. Она находила бы скорбное утешение, глядя в окно и вспоминая, сколько раз в день видела Уолтера, призывая его тень и воображая, что видит, как он проходит мимо. Ей нравилось подпитывать свое горе; она ласкала его и уделяла ему много времени; каждую ночь, оставшись в одиночестве, доставала этот скелет из секретного укрытия, и лелеяла его, и засыпала вся в слезах с костлявым существом на руках, обнимая его во сне.

Перед отцом она изображала безмятежность и даже веселье. Она помогала ему, беседовала, гуляла с ним в Кенсингтонских садах, хотя мирная красота этих рощ, лужаек и тихой гладкой воды были ей отвратительны. Флора всегда помнила о предостережении доктора Олливанта: если она хочет сохранить отцу жизнь, продлить его дни, то нельзя дать ему узнать о ее несчастье. Нужно запереть дверь тайной комнаты своего сердца и притвориться, что все забыла.

Мистер Чамни сходил на Фицрой-сквер и навел все возможные справки о пропавшем художнике. Хозяйка Уолтера ничего о нем не слышала. Его вещи и имущество: мольберт, незаконченные картины –  те самые, которые должны были принести ему славу, –  пребывали в том виде, в котором он их оставил. Его стол, книги, трубки, глупые маленькие излишества –  символы молодости и сумасбродства –  оставались нетронутыми. Будь он жив, наверняка затребовал бы эти вещи, которые казались частью его самого.

Мистер Чамни отправился в Сити и встретился с Маравиллой. Тот также не получал никаких известий.

– Три месяца его не видел, –  сказал судовой маклер, –  ну да пусть его деньги копятся. Он получает десять процентов с «Сэра Галахада» –  счастливчик. Все, к чему прикасался Фергюсон, превращалось в золото, и, полагаю, у его племянника та же способность.

– Хотел бы я узнать, что с ним стало, –  вздохнул Марк и рассказал историю исчезновения Уолтера Лейборна.

– Странно, –  сказал мистер Маравилла, –  но, возможно, не все так плохо, как вы думаете. Юношеская выходка, весьма вероятно. У него могли быть причины убраться подальше.

– Надеюсь, что нет, –  сказал Марк. –  Я бы предпочел считать его мертвецом, а не обманщиком и дезертиром. Я верю, что он любил мою малышку, и ничто меньшее, чем смерть, не смогло бы их разлучить.

Мистер Маравилла с сомнением пожал плечами и заметил:

– Молодежь в наше время творит такие нелепости. Я всегда считал этого Лейборна довольно сумасбродным.

Марк Чамни отправился домой опечаленный, поскольку не узнал ничего, чем мог бы утешить свою любимицу. К счастью, она, казалось, справлялась с горем: улыбалась ему почти по-прежнему, кормила и ласкала своих птиц, иногда она садилась с открытой книгой и вроде бы читала. Только бдительный глаз доктора Олливанта замечал, как редко она переворачивала страницы, как пуст был взгляд, устремленный на строчки.

Доктор Олливант все вечера проводил в Кенсингтоне. Он перенес ужин с половины восьмого на час раньше, лишил себя отдыха и учебы, оставил мать без общества, которое она любила больше всего на свете, ради привилегии сидеть в тихой маленькой гостиной Кенсингтон-Гора –  бдительный, серьезный, вдумчивый, нацеленный лишь на излечение раненой души. Он, так много знавший о сердечных заболеваниях, был убежден, что эта болезнь не органического свойства, и невинное сердечко может снова забиться спокойно и ровно, обретя радость в семейном тепле и простых девичьих удовольствиях. Он поставил перед собой задачу утешить Флору, а, утешая, завоевать для себя. «Истинная любовь должна победить все, –  думал он. –  Больше никаких глупых вспышек страсти вроде несвоевременного признания на девонском кладбище». Спокойным, как движение небесных сфер, должен быть его путь. «Без суеты, но и без остановок!»[100].

Его единственной надеждой на успех было пробудить спящий ум, научить голову лечить сердечные раны. Он заметил, что для Флоры стало привычным состояние вялости, полной апатии, безразличия ко всему, кроме комфорта и здоровья отца, что было совсем несвойственно этой яркой, активной, молодой душе.

После исчезновения возлюбленного она не прикасалась к карандашам и коробке с красками, и у Катберта Олливанта хватало ума не советовать ей вернуться к прошлым занятиям. Гульнара с алой феской и пунцовыми губами, иссиня-черными волосами и миндалевидными глазами была погребена на дне самого глубокого сундука Флоры вместе с кучей неудачных набросков, каждая линия которых напоминала о направлявшей и помогавшей руке, о голове с вьющимися золотистыми волосами, так часто склонявшейся над ее плечом; дружелюбном голосе, который поучал и хвалил. Нет, Флора больше никогда не будет рисовать.

В гостиной Кенсингтон-Гора стояло пианино «Бродвуд», присланное доктором. Но инструмент мог служить подставкой для закусок или декорацией, без струн и молоточков. Флора редко касалась клавиш. Как ей петь, когда каждая ария, каждая баллада напоминали бы о старых счастливых вечерах, о жизни, которая канула в Лету? Иногда она наигрывала какую-нибудь скорбную мелодию –  что-нибудь патетическое из Моцарта или Бетховена, –  но музыка трогала ее слишком глубоко, доводила до слез.

Доктор видел, что ей нужно какое-то дело, занятие, чтобы отвлечься от этой гнетущей печали. Единственный вопрос был в том, что это могло быть. Музыка и живопись одинаково не годились. Будь доктор Олливант религиозен, убедил бы Флору ходить в церковь дважды в день, а на досуге навещать больных и бедняков. Но вера не играла важной роли в жизни доктора. Он ходил в церковь по воскресеньям и благодарил за свой жизненный успех всемогущее Провидение в общем смысле; при этом никогда не углублялся в теологические вопросы настолько, чтобы отречься от Бога. Он решил развивать эрудицию бедняжки, учить ее чему-нибудь. Лучше всего он знал в основном классическую литературу. Доктор попытался заинтересовать ее римскими поэтами, открыть врата нового мира. Он предложил заняться с ней латынью, что поначалу могло показаться довольно скучным, зато ставило ей некую цель: преодолеть трудности, выполнить задание.

Однажды вечером он принес перевод Горация и прочел ей кое-что из его од, но прежде красочно охарактеризовал Флоре то время и мир, в котором обретался поэт; описал чудесные города, виллы, сады, фонтаны, гонки на колесницах, гладиаторские бои; продемонстрировал всю славу и блеск старого Рима, а затем перешел к самым совершенным и лучшим одам.

– Похоже, он был не слишком счастлив, –  заметила Флора, отметив легкое напряжение в рифме.

– Может, и нет –  в том смысле, который вкладывает в это понятие молодость. Он слишком хорошо знал мир и осознавал, что счастье –  это миф, сказка вроде картины жизни до того, как Пандора открыла свой ларец. Но если он и не был счастлив, то был мудр: знал пределы человеческой способности радоваться и брал от жизни все, что мог.

– Мне нравятся его стихи, а вот сам он –  не очень. А он был молод и красив? –  с вялым любопытством спросила Флора.

– Не всегда, –  осторожно ответил доктор. У него хватило мудрости не сообщать ей в этот момент, что бард был коренаст и довольно уродлив.

– Разве вам не хотелось бы прочесть Горация на латыни? Вы не сможете понять его силу, пока не узнаете язык, на котором он писал. Лучший из переводов –  лишь отзвук по сравнению с музыкой оригинала.

– С виду не особо интересно, –  сказала Флора, взглянув на сборник доктора. Там, похоже, было довольно много длинных слов, оканчивающихся на – ibus и – que. –  Но если вам угодно, я попробую. Папе может быть приятно видеть, что я продолжаю образование.

– Так и есть, милая! –  воскликнул Марк, разгадавший мотивы друга.

– Тогда завтра я принесу латинскую грамматику, и мы приступим.

Начало было положено и с помощью доктора оказалось очень удачным. Его логический мозг упростил все детали. Флора обнаружила, что даже латинская грамматика вызывает некоторый интерес. Как ни странно, она черпала больше утешения в четырех спряжениях, чем во всех тех банальных словах, которые могли предложить друзья. Доктор сделал все возможное, чтобы облегчить ей путь: не ограничивал сухой грамматикой и не отвращал ее аппетита к знаниям, слишком задерживаясь на рабе, закрывающем ворота, и гражданине, возделывающем сад. Почти с самого начала он дал ей оду Горация, с помощью одного лирического текста показал гений языка и пробудил у нее желание учиться.

Хотя он видел, что Флора проявляет очевидный интерес, готова трудиться над глаголами и упражнениями днем и с нетерпением ждет вечернего урока по Горацию, он старался не утомить ее и не погасить энтузиазм.

– Оставим для Горация два вечера в неделю, –  сказал он. –  Нужно подумать, чем бы развлечь вас в остальные дни.

Он принес свои книги и немного рассказал об астрономии, вызвав в ней трепет перед обширным неизвестным миром сфер. Этой темой она тоже заинтересовалась довольно быстро, поскольку доктор не был академичным сухарем. Он сумел заручиться ее вниманием к могущественному сонму первооткрывателей, начиная от Птолемея, рассказал историю тех темных искусств, которые мистики и лжепророки древности связывали со звездным небом. Столь новое знание отвлекло ее и на время заглушило всепоглощающую печаль. Марк удивлялся, как сверкают ее глаза и краснеют щеки, когда доктор толкует о странных и сложных движениях неизвестных миров и открывает изумленной ученице бесконечность расстояния и времени в неведомом небе.

Он был осторожен, стараясь не перегрузить мозг юной студентки, но напрягал его до предела, зная, что, пока ум работает, сердце отдыхает, даже если всего лишь спит тупым свинцовым сном души, лишенной всякой радости. Он не слишком часто занимал ее мысли самой грандиозной из всех наук –  изучением звезд. Иногда по вечерам он приносил редкие цветы и открывал ей тайны анатомии растений. Однажды, когда он принес ей особо прелестную орхидею –  розоватый восковой цветок, похожий на бабочку, –  она всплеснула руками с подобием былой детской радости и воскликнула:

– О, она слишком хороша, чтобы умереть в забвении! Я должна ее зарисовать!

– Да, –  с удовольствием согласился доктор, –  вы не можете себе представить, как ценен был бы для меня такой набросок.

Флора забылась лишь на мгновение.

– Нет. Я больше никогда не буду рисовать, –  сказала она с той тихой грустью, которая рождается из самой глубины чувств.

Предыдущая главаГлава 23 из 42Следующая глава