К книге
Потерянный для любвиГлава XX
50%
Глава XX
21

И так скитался я –  скорбящий, одинокий,

Пока не заскучал по родине своей.

В длинной спальне, где на выверенном расстоянии друг от друга стояли два ряда довольно маленьких железных кроватей с белыми пологами, Луиза Гернер вернулась в школьную реальность, пробудившись от лихорадочно ярких снов, в которых она гуляла с Уолтером Лейборном по каштановым рощам Хэмптон-Корта. Эти сны носили столь непристойный характер, что, если б их обнародовали, стали бы достаточным основанием в своей чудовищности, чтобы оправдать изгнание странной девицы из Терлоу-хауса.

Чужачка, которая безнадежно бодрствовала в половине пятого утра, посмотрела на длинную вереницу кроватей и подумала, что среди всех этих спящих у нее нет ни одной подруги. Скоро под неблагозвучный звон гонга откроются пятнадцать пар глаз и в том же холодном удивлении воззрятся на мисс Гернер: новенькую, которая не могла предложить им ничего в обмен на дружеское участие и была в большой немилости.

Лу посмотрела вдоль рядов спящих и поежилась. Даже проснись она в тюрьме Миллбанк, вряд ли могла бы чувствовать бы себя несчастнее. Нет, там ей было бы лучше, потому что у нее могла бы быть отдельная камера или в лучшем случае только одна соседка, и в Миллбанке никто не стал бы смотреть на нее свысока.

Здесь она ощущала себя объектом всеобщего презрения. Она была на год старше самой старшей ученицы, и пока эта счастливица венчала триумфы продолжительной академической карьеры частными уроками латыни, химии и пения на итальянском, недостижимая даже для своих подруг, которых давно превзошла, бедняжку Лу определили в самый нижний разряд малышей, где она сидела в конце класса коротышек, чувствуя себя огромной гротескной фигурой среди крох, открыто потешавшихся над ее невежеством.

Лу смотрела на холодную чистоту и строгий порядок, царившие в просторной спальне, и возвращалась в мыслях к задней гостиной на Войси-стрит и к домашнему хаосу, такому привычному ее глазам. Потрепанная древняя мебель, загромоздившая узкое пространство, стол, на котором до утра валялась посуда после вчерашнего ужина, кастрюли на решетке, трубки и табакерка Джареда на каминной полке, тусклые старые картины на стенах, запятнанная и потертая старая малиновая занавеска, защищавшая от северного ветра, большое кресло, где она обычно сидела по вечерам и которое теперь занимало что-то вроде чучела миссис Гернер, образованное из нарядов пожилой дамы, которые от долгого использования приняли форму владелицы, морщинистое лицо спящей бабушки и ее сомнительной чистоты ночной чепец с оборками: Лу вспоминала обо всем этом со вздохом сожаления.

Она всем сердцем ненавидела Войси-стрит, но мрачный враждебный внешний мир казался еще неприятнее: по крайней мере там она была как все, а здесь –  изгоем. Она бы предпочла встать и вычистить грязную заднюю гостиную, натереть решетку графитом, разжечь огонь, наполнить чайник, сбегать за булочками и копченой селедкой, повздорить с молочником, пройти через весь привычный распорядок убогих домашних забот, вместо того чтобы с самого утра натолкнуться на пустые взгляды чужих людей, сидеть на завтраке: сытая и обеспеченная всем необходимым, но никем не замечаемая и не любимая.

Юные леди мисс Томпион смотрели на нее с подозрением, –  она это знала и ощущала, –  задавали ей некие предписанные правилами вопросы о ее связях и прошлых занятиях, на которые она отвечала с решительной сдержанностью. Она сирота под опекой Канцелярии?[91] –  Нет. –  У нее есть отец и мать? –  Только отец. –  Кто он по профессии? –  Художник. –  Что за художник? –  Реставратор картин.

Девочки с сомнением переглянулись, а мисс Портслейд, та самая леди, что дополняла свое обучение латынью и химией –  она-то и вела эти расспросы, –  приподняла брови, как бы говоря, что это очень низкое занятие.

– Реставратор картин! –  повторила она. –  Разве это не то же самое, что и чистильщик картин?

– Наверное.

– Тогда в дальнейшем, мисс Гернер, вам стоит так и говорить: «чистильщик». Нелогично, когда юная леди с последней парты четвертого класса использует красивые слова. И, скажите на милость, где же проживает ваш папа, чистильщик картин? –  продолжила она, взглянув на остальных и как бы говоря: «Оцените весь юмор ситуации».

– На Войси-стрит, –  угрюмо ответила Лу.

– Это где-то рядом с Эклстон-сквер? –  спросила мисс Марчфилд, школьная красавица, которая была из того района.

– Я не знаю.

– О, ну же, вы должны знать, находится ли Войси-стрит в Белгрейвии.

– Я не знаю Белгрейвию.

– Как так, вы же всю жизнь прожили в Лондоне?

– Я почти ничего не знаю в Лондоне, кроме своей улицы, –  ответила Лу, обдав их жаром сверкающих глаз и пылающих щек. –  Я поступила в школу, потому что невежественна, –  поэтому и сижу с малышами, поэтому я здесь. Мой отец не джентльмен, а Войси-стрит –  это не та улица, на которой живут леди и джентльмены. Жители Войси-стрит –  простые, необразованные и бедные люди. Я пришла сюда, чтобы научиться быть леди, если получится, хотя вряд ли из этой затеи что-нибудь выйдет, если для этого нужно брать пример с вас!

– Ну надо же! –  воскликнула мисс Портслейд, краснея, в то время как некоторые девочки тихонько захихикали, не огорчившись, что Портслейд досталось больше всех. –  Учимся сатире? Я полагаю, вот и первый эффект образования!

Лу вернулась к тетрадке и усердно принялась за основы французского, а юные леди, полагая, что узнали о ней все, что нужно, отстали со своими расспросами. Казалось, в истории ее жизни не было ничего интересного. Если бы они знали, что ее выгнали из родительского дома, а за ее образование платит красивый молодой человек, то не оставили бы ее в покое так легко. Эти романтические обстоятельства могли бы даже возвысить ее над их презрением, но на эту тему Лу хранила ревностное молчание.

Мисс Томпион поручили купить наряды для ее ученицы без ограничений на расходы. Но будучи из тех, кто гордится своей добросовестностью и непорочностью –  а эти добродетели мисс Томпион всегда ставила на первый план, на грани жестокости, –  она постаралась выбрать такую одежду, которая подошла бы для несколько неопределенного положения Луизы и ее будущей скромной карьеры служащей. Она приобрела своей подопечной платья из самого простого материала квакерского оттенка –  никаких шелков и отделки, никаких мелких ненужных украшений туалета. Когда в первое воскресенье Лу спустилась, одевшись для церкви в свой рубиновый шелк, мисс Томпион едва не упала в обморок.

– Никогда больше не показывайтесь мне на глаза в этом ужасном платье, мисс Гернер! –  воскликнула наставница молодежи, восстановив свое обычное присутствие духа. –  Оно в высшей степени не соответствует вашему положению и совершенно противно моему вкусу. Поверьте, что первого появления здесь в этом платье оказалось бы достаточно, чтобы обеспечить ваше исключение, если бы предоставленные мне рекомендации были менее удовлетворительными. Прошу вас, мисс Гернер, аккуратно сложите его и отправьте на дно вашего сундука, а потом возвращайтесь в той красивой серой альпаке, которую я для вас выбрала.

Лу поднялась в гардеробную –  мрачное хранилище коробок и лучших одеяний –  и убрала предосудительное платье, но прежде облила шелк цвета граната горячими слезами стыда и гнева и поцеловала горячими сухими губами.

«Это его подарок, –  задыхалась она, –  и я люблю это платье ради него, а еще ненавижу те уродливые, мерзкие вещи, которые она мне покупает. Словно я какое-то жалкое создание, которое свернуло не туда и должно здесь исправиться. Я чувствую, что выделяюсь среди остальных даже одеждой, как будто нужно подчеркнуть эту разницу, хотя они и так отличаются от меня всем тем, что имеют. У них есть отцы, матери, дяди, тети, кузены и друзья, и все они приходят их навестить, отправляют им посылки, пишут письма, пока я стою в стороне: у меня никого нет, даже бедной старой бабушки. После мисс Томпион я была бы так рада услышать ее ворчание!

Но начало учебы показалось Луизе Гернер утомительнее всего. Ей нужно было вызубрить всего по чуть-чуть: немного географии и арифметики, английской и французской грамматики –  и прочесть со своими одноклассницами какую-то околесицу по английской истории. Жидкая каша, подходящая для малышей лет восьми-девяти, считалась годной и для нее, поскольку она тоже была новенькой. Ей было не за что уцепиться в ходе учебы. Голые факты о гептархии[92] и Вильгельме Завоевателе, ранняя история Рима от младенчества и юношеских ссор Ромула и Рема до эпохи Цезарей –  что из этого могло очаровать Лу, которая знакомилась с английской и классической историей на живых страницах Шекспира, дышала теплым воздухом Египта с Антонием и Клеопатрой и следовала за могущественной королевой Маргаритой[93] от ее юношеской гордыни до часа крушения, потерь и изгнания? Устав от бессмысленности ежедневных трудов, которые она выполняла с честным и искренним старанием ради того, кто поместил ее в эту семинарию, Лу рискнула попросить у мисс Томпион пару книг на вечер.

– С удовольствием, дорогая мисс Гернер, –  любезно ответила директриса, –  если вы добросовестно завершили учебу и подготовились к завтрашнему дню.

– Я выучила все уроки, закончила упражнения и думаю, что могу делать гораздо больше, если вы позволите, мисс Томпион. Я чувствую себя так неуместно среди этих маленьких девочек –  такой большой и неуклюжей в младшем классе, –  и они смеются надо мной. Уверена, что могла бы выучить в три раза больше; не чувствую, что я хоть немного продвинулась.

– Печально наблюдать признаки недовольства духа, мисс Гернер, –  строго сказала мисс Томпион. –  Вас поместили в младший четвертый класс по моему распоряжению, чтобы вы росли постепенно и не перенапрягали свои возможности с самого начала. Не забывайте, что почти во всем вы так же невежественны, как те крошки, на чье ребяческое веселье жалуетесь. Я хочу для вас основательной подготовки, чтобы вы начали с основ, а не приобрели всего лишь поверхностный лак образования, который сойдет так же быстро, как будет нанесен.

При упоминании лака Лу покраснела, вспомнив картины отца.

– Если вам в классе настолько неуютно, можете поставить себе плетеный стул у края скамьи, –  сказала мисс Томпион. –  Я готова пойти на эту уступку вашим чувствам.

– Благодарю, мэм. На стуле я буду чувствовать себя менее нелепо.

– А какую книгу вы бы хотели? –  спросила мисс Томпион, взглянув на несколько полок позади ее кресла, заставленных аккуратными томами; ученицам разрешалось брать их почитать.

– Что-нибудь из поэзии, мэм. Можно мне томик Шекспира?

– Шекспира? –  в ужасе воскликнула мисс Томпион. –  Вы полагаете, что я дала бы в руки такую книгу хоть кому-то из учеников этого заведения? Шекспир! Вы ужасаете меня, мисс Гернер. Я полагаю, существует адаптированное издание для домашнего использования, выпущенное уважаемой фирмой «Чэмберс», но пока из сюжетов многих пьес не вычеркнут непристойности, ни одно издание Шекспира не попадет ни в одну домашнюю библиотеку, которые я бдительно охраняю. Я сама выберу для вас книгу, мисс Гернер.

И мисс Томпион вручила сконфуженной Лу сухой том о миссионерских путешествиях по островам Южной Азии с отталкивающими портретами меднокожих прозелитов и скучными описаниями хлебного дерева. Бедняжка Лу тоскливо зевала над островитянами и не могла заинтересоваться вопросом их полного обращения. Она вспомнила, сколько язычников было в районе Войси-стрит: тех, кто каждое воскресенье слышал звон церковных колоколов, но предпочитал оставаться дома –  курить, пить и бездельничать, а может, даже завершать день избиением жены. Лу вспомнила общее состояние Войси-стрит и удивилась, зачем отправляться так далеко, чтобы обратить кого-то в веру.

С каждым днем школьная рутина докучала ей все больше. Врата знаний были приоткрыты самую малость; она чувствовала, что узнала из книг Уолтера Лейборна –  украдкой, в те ночи бдения, пока бабушка спала, –  гораздо больше, чем могла изучить под руководством мисс Сторк, наставницы младшего класса, чьи гомеопатические дозы информации только утомляли ее. Пара сухих дат; чуток общих сведений о касторовом дереве и процессе, который превращает хмель в пиво или ячмень в солод. Скупые неинтересные факты впихивались в нее, как порошки. Если бы мисс Сторк дала ей Шиллера и немецкий словарь, горячее желание познакомиться с новым поэтом помогло бы преодолеть все трудности, и более того: трудности только вдохновили бы эту энергичную натуру. Но элементарная чепуха младшего четвертого вызывала у нее отвращение к процессу обучения в целом. Ее горячее стремление к просвещению могло разжечь в ней интерес к тяжелому труду. Она бы с утра до ночи не поднимала головы, если бы чувствовала, что продвигается вперед, карабкаясь в горную страну, населенную духами мудрых и великих, но вместо занятий, которые требовали бы усердия и развивали скрытые силы ее ума, мисс Сторк давала ей детские уроки, которые Лу твердила как попугай вместе с девочками в передничках и с заплетенными косичками.

«Мне пришлось бы прожить здесь лет десять, чтобы выучить столько же, сколько знает мисс Портслейд, –  в отчаянии думала Лу, –  а ведь она кажется полной невеждой по сравнению с Уолтером Лейборном».

Она, пария, рискнула обратиться к этому возвышенному брахману, самой восхваляемой ученице школы: как-то завела с мисс Портслейд беседу о поэтах и художниках и была удивлена узости взглядов девицы, чье знакомство со страной фантазии никогда не выходило за рамки избранных кусочков в подаренной книге или отрывков для декламации и которая знала об искусстве не больше, чем серый какаду на медной подставке в бальном зале –  большой голой комнате, выходившей в сад, где ученицы мисс Томпион брали уроки танцев.

Тяжело было сидеть в этом заполненном классе и чувствовать себя одинокой –  видеть, как девушки обнимают друг друга за талию и ведут доверительные беседы, –  знать, что у всех есть любимые собеседницы, подруги, свои секреты, разнообразные союзы, и понимать, что она осталась за пределами этого круга. После допроса, который учинила мисс Портслейд, ее судьба была решена, приговор вынесен: она –  вульгарная заурядная особа, с которой не следует водиться. Само ее присутствие в школе было оскорблением для высокопоставленных юных леди. Отец мисс Портслейд был полковником на половинном жалованье в Бате, поэтому она свысока смотрела на мисс Коллинсон и мисс Пикрофт, чьи родители были из каретников и итальянских кладовщиков, и терпела только мисс Бэджмен, чей отец варил пиво. Мисс Портслейд заметила, что где-то нужно подвести черту. Ни в одну высшую школу Бата не приняли бы дочь итальянского кладовщика. Мисс Портслейд закрыла глаза на этот упадок до итальянских складов, но теперь, когда им навязали дочь чистильщика картин, почувствовала, что уже пора, и черта отделила Луизу Гернер от девиц, среди которых она жила. Ей оказывали минимальную вежливость; она была одинока, как прокаженная в азиатском городе, даже более одинока, потому что у нее не было даже товарищей-прокаженных, с которыми можно было бы общаться. Некоторые мягкосердечные барышни из числа учениц мисс Томпион смотрели на парию с жалостью, когда она сидела в одиночестве в самом темном конце классной комнаты и зубрила свои нехитрые уроки. Они жаждали проявить к ней хоть немного доброты, сказать пару ободряющих слов, но не смели из страха перед мисс Портслейд. Нет никого раболепнее школьниц, а сарказм мисс Портслейд считался сокрушительным.

В первые дни поступления Луизы было решено, что она не только вульгарна, но и уродлива. Ее большие темные глаза казались неприличными –  слишком большими и темными, слишком блестящими, стоило ей разозлиться. Длинные черные ресницы были приемлемы или считались бы таковыми у более приятной молодой особы. Смугловатый цвет лица был просто отвратительным.

– Интересно, она вообще когда-нибудь моется? –  пробормотала мисс Портслейд.

– С такими глазами я решила бы, что она еврейка, –  заметила мисс Бэджмен.

– А может, ее мать была цыганкой и продавала метлы, –  предположила мисс Коллинсон.

– Хорошая идея, Коллинсон. Вполне ожидаемо от тебя вставлять ей палки в колеса, –  парировала мисс Портслейд, удачно намекнув на каретный бизнес, отчего мисс Коллинсон покраснела.

Общее мнение о ее уродстве каким-то образом достигло ушей Лу. Малышки –  либо подстрекаемые какой-то злодейкой из старших, либо жестокие сами по себе –  огласили вердикт фемического суда[94], председателем которого была мисс Портслейд. Они передали Лу слова о ее цвете лица и глазах.

– Твоя мать правда продавала метлы? –  спросила мисс Флопсон, самая младшая в четвертом классе.

– Нет, –  ответила Лу, –  но я бы предпочла продавать метлы, чем оставаться здесь. Можете так и передать вашим прекрасным юным леди.

Что и было должным образом сделано пронзительным голоском мисс Флопсон.

– Ну разумеется, –  сказала мисс Портслейд, сделав паузу в своем итальянском сочинении, в котором она своим прекрасным итальянским почерком превозносила достоинства Петрарки и Тассо, –  любой мог заметить ее низменные инстинкты. Она здесь не на своем месте, и я рада, что она это чувствует.

Луиза задавалась вопросом, насколько справедливо ее обвинили в уродстве. Ее уже не в первый раз попрекали за отсутствие красоты. Когда отец был в хорошем настроении, то хвалил ее внешность, говорил, что таких прекрасных глаз, как у нее, днем с огнем не сыщешь и что на такую лошадку еще можно поставить, если только она будет следить за собой, но, будучи не в духе, когда перья старого стервятника недовольно топорщились, мистер Гернер имел обыкновение придираться к единственной дочери, называть ее черной, как Эреб[95], и уродливой, как жаба. Бабушка частенько причитала и сетовала, что Лу пошла в Гернеров, а не в родню старушки, где все были светлокожими, с орлиными носами и светлыми волосами, и, казалось, выделялась сразу и достоинством, и миловидностью. А Уолтер? Считал ли он ее красивой?

Едва ли он ей об этом говорил! И хотя выбрал ее моделью для двух своих картин, возможно, красота не была отличительной чертой ни одной из героинь, которых ей довелось изображать. Ламия, женщина-змея, была в лучшем случае полудьявольским персонажем. Эсмеральда, цыганка, скорчившаяся в углу тюрьмы, могла быть просто диким неопрятным созданием. Уолтер редко хвалил ее красоту во время их откровенных и восхитительных бесед, но сделал кое-что получше во время той ночной поездки из Кингстона. Он сказал, что любит ее, повторил признание страстно и настойчиво, а потом снова –  что любит ее вопреки себе, любил все то время, пока изо всех сил старался проникнуться чувствами к другой, и что женится на ней одной, если она его примет.

У нее хватило мужества отвергнуть его, сказать «нет» –  не единожды, а много раз, –  не только на Кингстон-роуд, но и в тот день, когда он привез ее в Терлоу-хаус. Она поставила его будущее счастье, его перспективы выше собственной радости и отказала ему, очень гордая тем, что он любил ее настолько сильно, что помышлял о такой жертве.

Поэтому, помня о его любви, она мало беспокоилась о приговоре школьниц о ее уродстве. Ей хватало знать, что она достаточно хороша, чтобы быть любимой им, достаточно красива, чтобы радовать глаз художника, достаточно мила, чтобы незаметно закрасться в его сердце. Пусть остальной мир осуждает ее уродство и вульгарность. Она получила единственную похвалу, которая была ей дорога.

Как она думала, как мечтала о нем в своем новом одиночестве среди неприветливой толпы! Иногда у нее было время погулять в старом уединенном саду с древним дерном под ногами, мягким и глубоким, и рядами вековых кустарников вдоль дорожек. Дом скоро должны были снести, чтобы освободить место для железнодорожной станции, но до чего же прекрасен был старый особняк –  реликвия прошлого! Из тенистого сада школьницам был слышен гул Кенсингтон-Хай-стрит, но высокая стена красного кирпича скрывала от них внешний мир за исключением возвышавшихся над ней крыш и дымоходов.

Лу бродила в одиночестве и думала об ушедших милых беспечных деньках на Войси-стрит, которую она так ненавидела, пока там жила, а теперь вспоминала с нежной любовью. Как же она, оказывается, была тогда счастлива! Какая богемная непринужденность и свобода! Ни насмешек, ни ледяных взглядов –  ничего, что приходилось бы терпеть, разве что чуток безобидного ворчания миссис Гернер, монотонного, как капающая вода, и такого же безвредного, да периодические вспышки гнева Джареда. Неприятно, конечно, но он ее отец, и она жалела его, и любила, и винила во всех его недостатках суровость судьбы и мира. Она верила тому, что он так часто повторял: что был бы более достойным человеком, если бы фортуна обошлась с ним лучше.

Здесь никто не взирал на нее сердито, не метал взглядом молний, от которых ее била дрожь; не было постепенного перехода к хорошему настроению и благодушию, как часто случалось веселым вечером за горячим ужином, ибо Джаред бывал в ударе, когда, совладав с дурным нравом, утешался рюмкой рома из трактира и восклицал: «Vogue la galère!»[96] А тут были только холодные равнодушные лица и глаза, которые, казалось, смотрели сквозь нее.

Сад был ее любимым местом, потому что там можно было уйти от юных леди из старших классов, договорившихся ее игнорировать. Можно было отыскать тенистую тропинку, бродить по ней туда-обратно и думать об ушедших днях. Как же тяжело для юных оглядываться назад и говорить: «Оказывается, это и была жизнь»!

Лу прожила в Терлоу-хаусе почти месяц, но не получила никаких знаков того, что Уолтер Лейборн о ней помнит. При расставании, когда она прижалась к нему, страстно рыдая, забыв обо всех благих намерениях –  настоящая женщина в горе и слабости, –  он утешал ее, обещая, что будет писать и приедет навестить. Мисс Томпион дала им несколько минут (не больше пяти) для прощания, не нарушаемого ее присутствием.

– Я приеду повидаться, Лу, как только ты здесь немного обживешься, а еще буду писать тебе каждую неделю.

– Ничего подобного: ты женишься на мисс Чамни и забудешь, что я вообще есть на свете.

– Забуду тебя, Лу? Если б я только мог! Как будто ты не просила меня об этом!

– Да –  и так было бы лучше для нас обоих. Но только не сразу. Лучше не приезжай ко мне, только пиши –  пиши, Уолтер! –  Она произнесла его имя тем тихим волнующим голосом, который исходит из глубины женского сердца; редко она говорила это дорогое ей имя вслух. –  Ты ведь будешь писать и рассказывать мне, что рисуешь, счастлив ли и когда собираешься жениться?

– Я бы предпочел, чтобы ты больше не упоминала об этом. Ты отказалась выйти за меня, поэтому, прошу, хватит об этом.

– Я хочу, чтобы ты был счастлив, –  сказала она печально, нежно, заглядывая ему в лицо серьезными глазами, словно пытаясь прочесть его тайные мысли. –  Слышишь? Мисс Как-ее-там идет. Ты будешь мне писать?

– Да, Лу, каждую неделю.

«Каждую» –  и ни одного письма за целый долгий месяц. Бедный непостоянный Уолтер засел было в Бранскомбе, но потерпел неудачу. Писать Лу было слишком трудной задачей, ведь рассказывать ей о своих делах означало говорить о Флоре. Он чувствовал, что в этом обещанном послании будет некое предательство по отношению к ним обоим, поэтому решил подождать до возвращения в Лондон; тогда он навестит бедняжку Лу и узнает, как ей живется на новом месте.

«Конечно, не стоит ездить к ней часто, –  рассуждал он, –  но хотя бы разок –  взглянуть, счастлива ли она, –  против этого никто не станет возражать».

Затем наступил тот летний вечер в саду с «Эпипсихидионом», и нежная радость Флоры, когда он вручил ей свое ветреное сердце. После этого он не мог думать о Лу без боли –  и все же думал, мучая себя самого, вспоминая ее слезы, отчаянный взгляд при прощании.

«Бедное дитя, она не знала, что мы больше не увидимся, –  подумал он. –  Но она отвергла мое предложение. У меня нет причин жалеть ее. Возможно, мне жаль себя».

На прощание, уже под зорким взором мисс Томпион, Уолтер вложил в руку Луизы скомканный конверт. В муках расставания девушка совсем об этом забыла. Она отправилась прямиком в длинную белую мрачную спальню, которую ей показали, к чистой маленькой кровати, где ей предстояло спать (на стене висела аккуратная картонная табличка с ее именем). Лу рухнула у этой узкой кушетки и, зарывшись лицом в покрывало, и плакала столько, сколько лились ее слезы, пока громкий пронзительный звон чайного колокольчика не разнесся по всему дому. Тогда несчастная девица встала, умылась и пригладила спутанные волосы, но не смогла стереть следы своих слез. Ее веки были опухшими и красными, щеки –  белыми, как лист почтовой бумаги. Она выглядела жалким созданием перед пятьюдесятью парами незнакомых глаз.

Уже выходя из комнаты, она заметила на полу возле кровати скомканный клочок и побежала его поднимать. Уолтер дал его ей. Там могли быть слова утешения.

Увы, нет. Конверт был подписан: «На карманные расходы». Внутри не было ничего, кроме двадцатифунтовой купюры.

Она посмотрела на деньги так, словно это была самая презренная вещь на свете, хотя никогда раньше не держала в руках банкноту в двадцать фунтов.

«Какая щедрость! –  подумала она. –  Но мне не нужны его деньги. Я бы предпочла несколько строк утешения».

Предыдущая главаГлава 21 из 42Следующая глава