Это печальный факт, но его нельзя отрицать: люди всего лишь орудия обстоятельств – цветочный пух на ветру, солома на реке. Направление их движения определяют за них течения и водовороты жизненного потока.
Чамни жили в Бранскомбе уже больше двух недель, а мистер Лейборн так и не появлялся. Флора начала чувствовать себя глубоко уязвленной таким упорным пренебрежением. Доктор дважды успел съездить из Лондона на маленький девонширский курорт и обратно. И если он был способен так много сделать для дружбы и «давно минувших дней», для памяти о тех мальчишеских годах, когда Марк Чамни был его радетелем и заступником, то Уолтеру вообще не требовалось чем-то жертвовать и как-то напрягаться. А ведь она смела полагать, что им двигало более теплое чувство, чем дружба.
«Видимо, я все-таки ошиблась, – думала она со вздохом сожаления, надевая кокетливую шляпку, чтобы отправиться на прогулку к морю с неутомимым доктором, который только сегодня приехал из Лондона, но уже к вечеру был готов пройтись. – Обманулась добротой его манер, комплиментами, которые, очевидно, ничего не значат. Что может глупенькая школьница знать о чувствах молодого человека? У мисс Мэйдьюк нам не доводилось видеть молодых мужчин, кроме учителя рисования, которому, наверное, сейчас лет тридцать, и мы всегда ошибались на его счет. Помнится, Сесилия Тодд воображала, что разбила ему сердце, но как-то утром он спокойно объявил нам, что вот уже пять лет помолвлен с учительницей музыки в хайбернской школе».
Непрестанно вздыхая, Флора смирилась с тем, что мистер Лейборн никогда не питал к ней нежных чувств, а лишь видел в ней молодую особу, чье общество достаточно приятно, чтобы скоротать вечер, не более. Но даже после того, как эта мысль вполне уложилась у нее в голове, она не переставала трепетать перед прибытием лондонского экспресса (точнее, неуклюжего громыхающего старого вагона), все еще ожидая увидеть стройного энергичного мужчину, поднимающегося к «Кедрам» по крутой дороге, ведущей к утесу. Каждый день она высматривала его из готического окна своего мрачного маленького будуара, и Бранскомб казался уже не таким славным, а водный простор – менее величественным, когда выходящие из вагона пассажиры расходились в разные стороны, а Уолтера среди них не было.
«Я-то думала, в такую погоду Лондон будет ему невыносим, и он ухватится за любой предлог оттуда уехать, – размышляла Флора. – Эти грязные старые улицы, опостылевшие площади, вечный дым в воздухе! Как можно сидеть в Лондоне, когда в лесах полно цветов, а море ежечасно меняет цвет под влиянием непостоянного неба? Тем более художнику, который должен так любить природу! Было бы сказано, что нужно закончить картину: теперь, когда академия открыта, торопиться некуда. До следующего года выставок уже не предвидится».
Мистер Чамни выражал свое удивление по поводу отсутствия молодого человека, чем болезненно задевал Флору. Она чувствовала себя виноватой в том, что Уолтер Лейборн все не приезжал. Будь она красивее или привлекательнее, рассуждала она, он бы так не медлил. Отец намекнул Уолтеру на свои помыслы слишком прозрачно, не понять было невозможно. Она знала: он мечтает, чтобы Уолтер Лейборн влюбился в нее, – даже поощрял молодого человека признаться в своих чувствах. Как унизительно было думать, что он надеялся напрасно, что у нее не хватило сил завоевать возлюбленного, которого выбрал для нее отец!
«Я жалкое невзрачное существо», – произнесла она, разглядывая в зеркале свое личико, красота которого была бледной и нежной, как прелесть лесной анемоны: белого цветочка, на который ребенок может не глядя наступить, метнувшись к высокой яркой наперстянке. Флора не видела очарования ни в овальном личике, ни в нежных голубых глазах с темными ресницами, ни в ротике, похожем на лук Купидона; она чувствовала, что ей не хватает величия красоты, которое художник вполне естественно ожидал бы от предмета своего обожания. Что она в сравнении с Гульнарой великолепной – той Гульнарой, чьи темные пышные прелести, большие, как блюдца, глаза, пунцовые надутые губы она копировала карандашами? Флора чувствовала себя поистине убогой и удивлялась, как у нее вообще хватило глупости вообразить, что Уолтер может быть к ней неравнодушен.
Она успела окончательно себя в этом убедить, но вот теплый июньский вечер принес радостный сюрприз, не оставивший от грустных мыслей и следа. Чамни предприняли долгую поездку в Сидмут – похожий курорт, считавшийся более красивым и модным, чем скромный Бранскомб. Доктор отправился с ними. День выдался чудесный, и они довольно приятно провели пару часов, пообедав в отеле у пляжа и прогулявшись по единственной узкой улочке. Флора иногда останавливалась у деревенских витрин взглянуть на кружева, которые Марк с радостью скупал своей малышке. Ведь разве могло быть что-то чересчур хорошо или уникально для той, что была ему всем миром?
Они задержались чуть дольше обычного, и когда их незатейливый наемный экипаж поднялся на холм к «Кедрам», солнце уже садилось. Облокотившись на ворота и скрестив руки на груди, с сигарой во рту стоял человек, чей силуэт был Флоре так знаком. При виде его сердце девушки дрогнуло. В один миг грани мироздания преобразились и засияли божественным светом надежды. И ведь она уже отказалась от него: решила, что он к ней равнодушен, не ценит даже ее сестринскую дружбу и никогда не мечтал завоевать ее любовь, – но его приезд, казалось, опровергал все дурные предчувствия, и она сразу же сочла это обещанием счастья. Он все-таки немного заинтересован в ней – нет, возможно, даже любит, – иначе что бы ему тут делать?
Его поза олицетворяла высшую степень расслабленности: руки свободно сложены на груди, глаза устремлены в сторону берега, дым сигары поднимается синими волнами на фоне розового вечернего света. Взгляд был так сосредоточен на шири океана, а мысли блуждали настолько далеко, что он даже не услышал стука колес и не поднял глаз, пока экипаж не остановился прямо перед ним. Тут он, конечно, просиял, разулыбался, поспешно открыл ворота, помог Флоре сойти и горячо пожал руку мистеру Чамни.
– Я уже думал, что вы про нас забыли, – сказал отец Флоры, уязвленный его невниманием.
– Вовсе нет! Но у меня была куча дел и кое-какие причины для беспокойства.
– Это заметно. Опять загуливались допоздна, молодой человек? Ну ничего: это закончится, как только у вас появится славная женушка, которая будет держать вас в руках.
Уолтер покраснел, как девчонка, и украдкой бросил виноватый взгляд на наивную Флору, чье лицо светилось от счастья. Нельзя было ошибиться в его выражении, неверно истолковать глубокую радость, сияющую в ясных глазах. Доктор Олливант видел, как озарилось ее лицо, и знал, что означает этот счастливый взгляд. Чего бы он не отдал, чтобы этот свет был обращен к нему? Какую жертву счел бы непомерной?
– Разумеется, я не забыл о вашем любезном приглашении, мистер Чамни, – оправдывался Уолтер, – однако не мог уехать раньше. Мне нужно было уладить одно-два дельца, прежде чем покинуть Лондон.
– Дельца! Вы говорите, как лавочник. Тем не менее вы все-таки приехали. Будем довольны, что нам достались хоть крохи вашего времени, да, Флора? – несколько желчно подытожил Марк.
– Конечно, папа. Мистер Лейборн думает прежде всего о своей работе, – ответила Флора милым извиняющим тоном, как будто она могла простить этому современному Рафаэлю что угодно.
Уолтер снова покраснел. Он не прикасался к кисти с тех пор, как Чамни уехали из города.
– Дорогая мисс Чамни, – сказал он, – вы всегда так добры. Я был бы несчастен, если бы ваш папа решил, что я не ценю его приглашение и честь быть здесь. Но я и вправду не мог приехать раньше.
– Голубчик, неужели вы думаете, что кто-то сомневается в ваших словах? – искренне удивился Марк.
Но «кто-то» все же усомнился: доктор, чей бдительный глаз заметил смущение молодого человека: тревожный звоночек, не раз прозвучавший за время этого короткого диалога.
«Что-то тут не так, – подумал Катберт Олливант. – Печально, ведь эта глупышка так его любит».
Затем они вошли в дом и сели пить чай, и все выглядели счастливыми. Уолтер болтал почти так же весело, как и в старые добрые вечера на Фицрой-сквер. Флора сидела между отцом и новоприбывшим, доктор Олливант – напротив. Стол был маленьким, и они устроили крайне уютную семейную вечеринку; доктор взял на себя нарезку и вообще изо всех сил старался быть полезным, но не слишком много говорил и уж точно не был таким красноречивым, как когда они оставались лишь втроем. Но этой перемены никто не заметил. Мистер Чамни откинулся на спинку кресла, прихлебывал чай, наблюдая за молодыми людьми и прислушиваясь к их беседе. Ему было так приятно слышать их чистые юные голоса, греться в их улыбках и радостных взглядах. И Уолтер, который обладал не большим сопротивлением, чем яркая водяная лилия, что колышется в такт каждому движению ручья, где она растет, позволил себе поддаться минутному влиянию и вел себя так, словно никакой Лу вообще никогда не было, а поездка под лунным светом из Темс-Диттона ему всего лишь приснилась.
Флора, конечно же, взяла напрокат пианино, поскольку не могла прожить без музыки, как ее канарейки – без ежедневной порции птичьего корма. После чая пришло время былых дуэтов: нежные отрывки Моцарта, старомодные английские баллады, которые, казалось, были словно созданы для Флоры, – так изысканно ее девический голосок выводил слова и мелодию. Пение было единственной прелестью Флоры, перед которой Уолтер не мог устоять. Она говорила не так живо и занимательно, как Лу, ее красота уступала той, второй, в броскости и неординарности, но пела она так, что он не уставал восхищаться. Пока слушал, он был ее рабом. Марк Чамни сидел у открытого окна, наполовину выставив стул наружу, курил сигару и наслаждался голосом своей малышки. Он не знал, что ее пение было абсолютным совершенством в своем роде. Просто именно оно нравилось ему больше всего.
Ему было невыразимо радостно снова видеть эту парочку вместе и полагать, что связь между ними, о которой он грезил, сильна, как и прежде. Он был недоволен, что молодой человек, очевидно, не спешил, но, как и Флора, решил, что его приезд свидетельствует о его верности и преданности.
«Разве может он не любить мою малышку?» – думал Марк.
Допев, Флора, теперь в прекрасном настроении, повела Уолтера смотреть ее новые владения: сад, где было так мало растений, стену, которая должна покрыться миртом и розами к их возвращению в следующему году (Флора заявила мистеру Лейборну, что они приедут сюда еще: Бранскомб так им нравился, что точно не надоест за одно лето).
– Если хотите, можете присоединиться к нашей прогулке, доктор Олливант, – любезно сказала она, а затем, чувствуя, что обделяла отцовского друга вниманием с момента приезда Уолтера, попросила: – Прошу, пойдемте с нами, поможете мне описать красоты Бранскомба! В обзорах ведь так и говорят – «описание»? Идемте же, доктор Олливант!
Ему оставалось только подчиниться.
– «Для верных слуг нет ничего другого, как ожидать у двери госпожу»[81], – сказал он с легким смехом, отбросил недокуренную сигару и подал Флоре руку, как бы говоря: «Прогулка с тобой – это уже хоть что-то».
Уолтер не мог взять ее под другую руку – это выглядело бы так, словно они заключили бедняжку Флору под стражу. Так что он пошел рядом с ней по траве, освещенной луной (что успела состариться и снова обновиться тех пор, как они с Лу провели день в деревне), вдоль утеса, по узкой тропинке, выглядевшей чарующе опасной, по небольшому участку Променада, где Флора заставила Уолтера восхититься причудливыми старыми деревянными домами с разномастными, весело мерцавшими окнами: гости уже начали съезжаться в Бранскомб на купальный сезон. Затем она повела его к галечному пляжу, рыхлому и неудобному для ходьбы, но бесконечно живописному: ломаная линия, образующая неглубокую бухту с рыбацкими лодками и разбросанными повсюду снастями; грубо сколоченная станция береговой охраны, дерзко белевшая на небольшом мысе вдалеке.
– Вы же нарисуете несколько чудесных морских пейзажей? – спросила Флора. – Хорошенькие рыбацкие малыши – румяные, большеногие и большерукие, с открытыми ротиками, словно глотающими морской бриз, и все на вид такое соленое, как водоросли.
– Благодарствую, – томно протянул Уолтер. – Пока я не буду уверен, что стану Хуком[82] или Стэнфилдом[83], я и думать не стану ни о морских пейзажах, ни о рыбацких малышах, ни о люгерах с бурыми парусами – ни о чем из того разнообразия прибрежной жизни, что так живо ценится на каждой выставке.
– Я забыла: вы будете Холманом Хантом или Милле, – сказала Флора с оттенком разочарования. Было бы так приятно сидеть на пляже в солнечное утро под брезентовым зонтиком, наблюдая за Уолтером и стараясь следовать его примеру. – Когда мы только приехали, я пробовала рисовать сама. Но мое море становилось таким мутным, а небо было похоже на мраморное мыло, так что я отчаялась и бросила это занятие.
– Милая глупышка! – с важным видом произнес Уолтер (он приехал в Бранскомб, твердо решив обращаться с Флорой как с ребенком, славной младшей сестрой, и вернуться обратно свободным и без всяких обязательств). – Вы все балуетесь красками, вместо того чтобы пытаться овладеть трудностями формы! Я думал, вы поработаете над тем слепком ноги, что я для вас сделал.
– Большая мускулистая гипсовая ступня! – вздохнула Флора. – Я честно корпела над ней первые несколько дней, рисовала с разных ракурсов. Но ступни – это так скучно, а море под окнами выглядит прекрасно, и влажные цвета так соблазнительны, что я не могла не попробовать свои силы, изображая рыбацкие лодочки на синих танцующих волнах!
После пляжа они заглянули в маленький изначальный Бранскомб: домики рыбаков вросли в землю ниже уровня дороги, которая поднялась за сотни лет, превратив гостиные в подвалы. Все было причудливо древним и живописным, и Уолтер признал, что для художника, который не стремится к классике, в Бранскомбе имеется множество сюжетов.
– Лучшее место, чтобы стряпать халтуру на продажу, – заметил он. – Любой уголок в этой деревне можно превратить в сельский пейзажик, который легко уйдет за двадцать пять гиней еще в первые же дни мая. Слава богу и моему дяде Фергюсону, мне халтура не нужна. Однако я напишу маленькую картину для вашего отца, Флора, если вы считаете, что ему бы это понравилось, – на память о Бранскомбе.
– Конечно, ему понравится! Он будет так рад! Как мило с вашей стороны подумать об этом! – воскликнула Флора. – Но нам пора домой, а то папа засидится допоздна.
Так начались две недели лета, когда Флора была совершенно счастлива.
На следующий день после прибытия Уолтера доктор Олливант вернулся к работе, пообещав снова приехать пару недель спустя, как будто это была короткая поездка в час с четвертью между Лондоном и Брайтоном. Доктор отбыл, но он и не требовался Флоре для счастья. Теперь, когда Уолтер стал ее спутником, она чувствовала себя даже счастливее в отсутствие Олливанта, ибо смутно сознавала, что при всей своей вежливости доктор не стал относиться к мистеру Лейборну менее враждебно. Циничные фразы, казалось, невольно слетали с его тонких жестких губ, и более того: одним поднятием бровей на выразительном лице он давал понять, как плохо думает об этом воплощении молодости, поэтому Флора испытала облегчение наедине с Уолтером и отцом, чувствуя, что меж них не осталось ни капли цинизма или неверия в гений художника и его перспективы.
И вот они плавали по летнему морю, предпринимали долгие прогулки в экипаже, исследуя каждый уголок окрест, либо же бездельничали долгими солнечными деньками на пляже, проводя время за чтением, рисованием или просто в дреме. По крайней мере мистер Чамни после обеда обычно безмятежно спал, а Уолтер с Флорой сидели рядом с ним, тихонечко беседуя или читая стихи, монотонные и дремотные, как нежный плеск волн о берег. Этот праздник ума и рук, эта полная леность у моря казались Уолтеру слаще любого другого досуга. Он не был влюблен во Флору и напоминал себе об этом полдюжины раз на дню, мучаясь угрызениями совести, когда, не сдержавшись, заводил сладостные речи, способные ввести в заблуждение эту нежную простушку, которая так его любила. Он знал, что очень дорог ей, сотни раз читал эту тайну на наивном лице, слышал, как неискушенные уста повторяли ее снова и снова.
«Она милейшая девушка на свете, – думал он, – а Чамни – славный старикан, и я обязательно на ней женюсь».
И тут перед его взором мелькнуло видение лунной дороги между Кингстоном и Уимблдоном, в памяти всплыли слова, сказанные им Луизе Гернер, сорванный украдкой поцелуй на тропинке, глубокие темные глаза, в которые он смотрел с любовью целое страстное мгновение, отринув сдерживающую силу житейской мудрости, – любовью, которая тогда завладела его душой и под яростным натиском которой рухнули все преграды обстоятельств. Он вспомнил Лу, и ему так тяжко стало ее покинуть – бедняжку, которую по его вине выгнали из убогого дома, возможно, с позором, ибо социальный закон Войси-стрит в вопросах репутации был суров, как в Белгрейвии. Да, там привыкли мириться с паршивыми овцами, но тем, кто запятнал себя, было уже не отмыться, и хотя их могли терпеть в качестве паршивых овец, однако безжалостно припоминали былые грешки по малейшему поводу.
Лу была уязвлена в глубочайших из своих чувств – любви к беспутному отцу. К тому же она могла понести утрату невосполнимого сокровища – женской репутации. Мистер Лейборн сделал для нее все, что, в его понимании, мог, вверив заботам мисс Томпион из Терлоу-хауса в Кенсингтоне, где ему пообещали основательно подготовить Лу во всех областях практичного современного образования. Он сказал пожилой мисс Томпион, что намеревается оставить свою протеже на ее попечении на три года, и та заверила, что за это время сможет дать своей ученице приличное образование и подготовить к должности гувернантки для детей до двенадцати лет.
– Успехи, – сказала мисс Томпион, – это цветы, что растут медленно, но если у мисс Гернер есть вкус к музыке…
– Еще бы! – с нетерпением воскликнул Уолтер.
– …то после трех лет прилежной учебы она, вероятно, сможет давать уроки музыки девочкам двенадцати лет. Надеюсь, она старательная ученица?
Уолтер не знал. Ему было известно, что бедняжка вкалывала на нудной домашней каторге и легко схватывала новые знания, но поручиться за ее упорство и трудолюбие на том новом пути, на который она вступала, он не мог.
– Она очень быстро всему учится, – ответил он, – и питает необыкновенную любовь к литературе, особенно к поэзии.
Мисс Томпион это не убедило.
– Вкус к поэзии, приобретенный посредством культурного осмысления, когда образование уже сформировало разум, является источником наслаждения для его обладателя. Однако невежественную, недисциплинированную любовь к поэзии в слабо упорядоченном уме я склонна полагать пагубной тенденцией и считаю своим долгом сдерживать ее без всякой пощады, – торжественно проговорила мисс Томпион, бросив грозный взгляд на Лу, которая плакала под своей вуалью.
Уолтер испытал острую боль, припоминая этот эпизод в чопорной гостиной Терлоу-хауса, где Лу, рыдая, бросилась к нему на плечо при расставании.
– Здесь гораздо хуже, чем на Войси-стрит, – шептала она. – Пожалуйста, попроси отца принять меня обратно! Я согласна на мытье полов, грязь, долги – что угодно, только не это!
«Это» означало напыщенный вид мисс Томпион, когда она стояла – высокая, с прямой спиной, воплощение церемонной благопристойности – в центре своего храма Минервы – гостиной Терлоу-хауса, комнаты, в которой ни один стул никогда не выдвигался за пределы отведенного ему места.
Он оставил Лу в этом заточении для юных леди, передав рекомендации своему адвокату, что убедило мисс Томпион в благопристойности Лу, – факт, который она была бы склонна подвергнуть сомнению, если бы не гарантии адвоката. Шелковое платье винного цвета и поразительная внешность Луизы несколько противоречили образу протеже мистера Лейборна в дисциплинированном уме школьной учительницы.
Распорядившись жизнью мисс Гернер на ближайшие три года, мистер Лейборн, можно сказать, отказался от дальнейшего участия в ее судьбе. Во время учебы ему придется вносить ежеквартальные платежи, но, получив образование, Луиза выйдет в мир независимой, самостоятельной молодой женщиной, и мысль о ее нужде больше не будет его тревожить. Однако, сделав так много, он чувствовал, что не сделал для нее совершенно ничего по сравнению с тем единственным сорванным поцелуем на темной тропинке.
И потому образ отсутствующей Луизы то и дело вставал между мистером Лейборном и Флорой, когда Уолтеру казалось, что он ближе всего к счастью, и образ этот всегда смущал его разум. Временами ему казалось, что кротость нрава Флоры была тем единственным очарованием, которое сможет наполнить жизнь мужчины радостью, а временами – что она стала бы незрелой спутницей для того, кто надеется на скорую славу.
Марк Чамни тем временем наблюдал за ними с наивностью овец, которых он растил на холмах Дарлинг-Даунс, и говорил себе, что все хорошо и будущее его малышки решено. Разве можно видеть этих двоих вместе и сомневаться в их взаимной любви?
«Я всегда чувствовал, что так и должно быть, – размышлял он, – что само Провидение предназначило их друг для друга. Промысел Божий так добр, что не оставит мою маленькую девочку одну в холодном равнодушном мире. Господь сотворил сердце, которое будет утешать и лелеять ее, когда меня призовут».