К книге
Дуэль наедине с собойСтраница 7
88%
Страница 7
7

— Стыд есть порождение совести, а совесть... Она на пользу добру или на пользу злу? Нет, нет, молчите! Я знаю, что вы скажете, но вы не правы. Зло сплошь и рядом объявляет себя добром, а добро частенько оборачивается злом. Как с помощью совести отыскать истину в последней инстанции? Вот вы, стыдливый и совестливый, кричали: ату их, ату всех, кто мешает нам идти к светлому будущему! Ведь кричали же, а? А что вышло?! — Жорж Луиборхардович сделал чисто изюмовскую паузу, словно дожидаясь ответной реплики Веселого Поэта, но тот молчал, хмуро глядя перед собой.— Нет, совесть — пшик, игра ума, ничто, словом — большое вранье!

— А что не вранье?

— Сила, друг-брат мой! Сила! Только сила может сделать человека свободным. От зла и от добра. И, пардон,  от совести. Нет ничего вреднее абстракций, которые вроде бы есть, но которых нет и быть не может. Совесть — химера. А сила существует объективно, ее можно измерить силомером в парке культуры и отдыха. Кстати, не пойму, почему везде они носят имя Алексея Максимовича? Ха! Сила — явление природное, потому она всегда справедлива. Оду свою, гениальный мой, вы написали вовсе не в затмении, а в здравом уме. А почему? Потому что покорились силе. Раз покорились, то и писали от души, несмотря на все свои внутренние борения, которые, как мы уже согласились, есть порождение пшика, нонсенса, рениксы полнейшей. Писали искренне, да, да, искренне, ибо искренне испугались. Все более чем естественно, все объяснимо. Из этого следует вывод: стыдиться вам нечего, хотя и гордиться, вероятно, тоже нечем.

Миг и — Крюков не успел уловить как — Изюмов исчез, лишь костыли мягко, как в замедленном кинопоказе, упали в пыль.

— Как, Юрик, прав я или не прав? — сказал Жорж Луиборхардович; Крюков отшатнулся — зеркальными кругляшами пенсне на него смотрел Изюмов,— Ему, видишь ли стыдно! А когда он пинал Зощенко и Ахматову, ему стыдно не было, когда топтал Пастернака, ему стыдно не было, когда сочинял кляузу на «Метрополь», ему  стыдно не было!

— Веселый Поэт ничего этого не делал. Вы все переворачиваете с ног на голову. У вас хромает логика.

— Ах, логика?! К черту логику! Хочешь, я поставлю его на колени? В нем уже живет страх. Он воспел Полпотыча потому, что не знает, как вырваться из пут страха. А ему и не вырваться из них. Если мы вытащим на свет божий еще какого-то Пастернака, он первый выльет на него помои, чтобы не быть заподозренным в желании кинуться ему на шею. Ведь выльете, товарищ Веселый Поэт? Ха!

Жорж Луиборхардович обернулся к Веселому Поэту, - и Крюков увидел, что он смотрит на него, Крюкова. Потому что он, Крюков, и есть Веселый Поэт.

— Вы врете, вы все врете! — крикнул он и обнаружил на себе халат в желто-белую полоску.— Я вызываю вас!

И...

Он узнал, что видел на чердаке ночью. Как распяли Вурдалака — просто так, за чрезмерное усердие; Вурдулак, пока не лишился сил, сам подавал Жоржу Луиборхардовичу гвозди. Как из личного изюмовского люка, замаскированного всяким хламом, возник Жамкин и вцепился в горло Генералиссимусу, Иосифу Полпотовичу; как рычал Жамкин, захлебываясь от ярости и нехватки воздуха, как с последним его вздохом Генералиссимус превратился в бессмертное Ничто и как Жорж Луиборхардович, тогда еще не бывший Изюмовым, произнес: «Увы и ах! Печально... Ах, как печально!» Как под утро, потерпев неудачу с охотой на кошек во дворе, явился сюда с капканом под мышкой пьяный в стельку люмпен-Ежиков , как, услышав крик мужа, в темноте неосторожно стронувшего пружину, поспешила наверх по пожарке храбрая Машка-Анфилада. Как...

Он узнал все, что видел на чердаке, когда его там не было.

И...

— Дуэль? — ухмыльнулся Изюмов.— Отлично! Только мне не хотелось бы промахнуться, выйдем на свет.

— Спустимся в залу,—согласился Крюков.

— В зал. Лучше говорить «зал»,—сказал Изюмов.

Он наклонился над трупом, извлек из кармана потрепанных жамкинских брюк пачку «Винстона» и пошел к своему люку. Крюков последовал за ним. Возле люка лежало сучковатое бревно, раньше его Крюков не замечал; он не удивился появлению бревна, он тут же узнал, откуда оно взялось.

По винтовой лестнице с низкими, рассчитанными на прежнего Изюмова перилами, они спустились в комнату, где содержался Жамкин, а до него коротала свои неспешные года Жозефина Владимировна. Одна стена здесь была кафельная, с раковиной, подле нее стоял небольшой столик со шприцами и лекарствами; у противоположной стены, сбоку от окна, забранного решеткой, вырастала из пола низкая кровать с тремя парами ремней — в головах, посередине и в ногах.

— Перегрыз ремень! — восхищенно констатировал Изюмов.— И пожалте бриться! Добрался-таки Василий Федорович до Полпотыча!

Крюков, не удержался, спросил:

— Как же вы с ним справлялись, когда ходили на костылях?

— Нихт проблем! У него, когда он наших гостей в темноте услыхал и головушкой с перепугу ударился, тридцать лет жизни из памяти вышибло. Как корова слизнула. Вообразил, что по-прежнему в лагере сидит, подчинялся безоговорочно. Жамкин Василий Федорович, статья пятьдесят восьмая, ну и так далее. Просветление, жаль, пришло не ко времени: освободился, когда мы общество учреждали, черт бы его побрал! Крепко, видать, освободился, раз уколы не помогли. Ремень перегрыз, надо же!

Следующая комната была забита чучелами. Волки и зайцы, медведи и белки, тигры и лошади (неужто и на лошадей охотился професор Изюмов?) кружились в хороводе. Среди звериных морд Крюков заметил человеческое лицо. Оно принадлежало густобровому человеку в охотничьем костюме и шутовском колпаке, который стоял в центре хоровода и дудел в рожок. Грудь его сверкала рядами героических звезд, они же выполняли роль запонок. Несмотря на маскарад, Крюков узнал его: это был Лявон Францисканович.

— Пляски во время чумы,— пояснил Изюмов.— Не важно, что восемьдесят второй на дворе. Чума хитра и коварна, приходит, когда не ждут. Не хочу пугать тебя, но нас она не минует тоже. Есть один способ спастись — не просыпаться. Это не так уж трудно. Прав был Кант, хотя и сам, по-моему, сомневался в своей правоте: мир существует исключительно в наших ощущениях. А ощущать можно и во сне. Посему предлагаю дуэль отменить.

— Нет! — сказал Крюков.

— Как угодно!

Они вошли в залу. Крюков огляделся и увидел то, что раньше пряталось от него за именем Веселого Поэта. Он вдруг увидел нечищеный паркет, потемневшие, покрытые пятнами обои, потрескавшийся потолок, увидел, как беспорядочно расставлена мебель, увидел большое чернильное пятно на красном дереве бюро, вмятины на бронзе отделки, почерневшие трещины на вазах, увидел, что стоят часы и что сидящая на быке Европа покрыта серым валетом, увидел волдыри на картинах, паучью сеть на канделябрах, увидел, что зеркала кривы.

Изюмов уселся на край стола, со вкусом закурил.

— Условия дуэли, вероятно, будут самыми жестокими? Предлагаю: сходимся по диагонали и палим друг друга до полного смертоубийства. Крайне любопытно видеть, как помирают бессмертные. Будем стрелять из одного пистолета?

Крюков достал из кармана халата револьвер — тот самый, из которого застрелился Маяковский, бросил «Вальтер» Изюмову. Изюмов хмыкнул, дунул в ствол.

— Знаешь, что есть дуэль? — сказал он, направляясь в угол комнаты и роняя на ходу пепел.— Дуэль — это самый глупый способ изгнания бесов. Паршиво, что имеется лишь пятьдесят процентов гарантии успеха. Или ты из меня, или я из... Четыре сотни лет назад, когда Полпотыч служил испанским монархом, мне довелось подрабатывать в инквизиции заклинателем бесов. Вот уж где была отработана технология. Скажем, накачивали потерявшего истинный путь водой: если не помирал, то наверняка начинал рассуждать, как нормальный человек.

— Вы готовы? — спросил Крюков. Он впервые держал в руках револьвер, но знал, как быть и что делать; он проверил: в барабане были пусты две ячейки.

— Секундочку! Скажи, Юрик, ты хотя бы немного чувствуешь в себе Веселого Поэта?

— Нет,— честно признался Крюков.— Но я хочу убить вас. И он тоже хотел этого.

— Прекрасно. Тогда я стреляю.

И выстрелил. Обрушилась картина в массивной бронзовой раме — портрет Амалии Осиповны в цыганском наряде. Крюков тоже нажал курок, но выстрела не услышал — не было выстрела: фонтанчик конфетти полетел в Изюмова.

— Ты забыл простую вещь, Юрик! —засмеялся, стряхиваясь, Изюмов.— Поэты обычно отстреливаются до конца, а когда стреляются, то последней пулей. Их оружие после этого, случается, подменяют бутафорией. Твоя пукалка — сплошная иллюзия, ее, считай, нет. А я малость постреляю!

Бах-бах-бах! Посыпались осколки, шкаф, подлинный Буль, раскололся надвое, декабрист Л., погибший в Мертвом Култуке, откинул голову — из простреленного лба заструилась кровь.

Сотряслась стена, на стол, за которым любили закусывать друзья-писатели, грохнулась люстра. Пошли часы и принялись бить, вызволив из сладкой истомы Психею. Она удивленно раскрыла глаза, но ничего не успела понять — в ее теплую плоть впились острые бронзовые листья упавшего канделябра.

— Юрик, почему ты не спрашиваешь, что это? — восторженно крикнул Изюмов и снова выстрелил.— Молчишь? Но я все равно скажу. Это ломают дом, колотят по стенам громадным металлическим шаром. Его, знаешь ли, подвешивают стальным тросом к длинной-предлинной стреле и колотят что есть мочи. Но почему? — спросишь ты. Ведь в соответствии с планом благоустройства...— Изюмов отскочил в сторону от рухнувшей сверху балки.— А черт его знает почему! В конце тридцатых один французик прожил у нас год, а после понаписал всяких гадостей о Полпотыче и обозвал нас сюрреалистической страной. Скандал был ужасный. Но он прав, лягушатник этакий! Хотя ему лучше было бы помолчать. Я трудился во Франции, когда там шлепнули герцога Энгиенского. Жуткое дело!

Обвалилась перегородка.

— Бессмертие бессмертием,— сказал Изюмов,— а надо спасаться. Будь здоров, Йорик! Мы, полагаю, еще не раз встретимся. Прими совет: не просыпайся.

Изюмов прыгнул в образовавшийся проем и исчез. И в тот же проем Крюков увидел девочку: она по-прежнему спала, неловко положив голову на подлокотник. И он увидел: накренилась стена, вот-вот упадет на нее. И ощутил в себе способность к полету. Взвился и выхватил ее из-под падающих кирпичей. Пролетел с ней на руках сквозь стену. Понесся вверх и в сторону.

После долгого полета он заставил себя обернуться. Внизу под серым пятном нагретого воздуха лежал город — маленький, не больше велосипедного колеса. Но, вглядевшись, Крюков различил улицы и дома, и толпу возле универмага, и машины, бегущие вокруг памятника на центральной площади, и венки у постамента, и надписи на венках. Он посмотрел влево и увидел оплывший холмик, выкрашенный черной краской крест, банку с засохшими цветами, собачонку...

— Ах ты! Ну прямо Мона Лиза с младенцем,— сказал рядом Изюмов.— В придачу к совету я открою тебе тайну. Эта девочка — переодетый мальчик. Изюмов давно забыл о дочери Лидочке, у него теперь будет сын Юрик. Сейчас он спит в плацкартном вагоне, возвращается с ударной стройки, не то с БАМа, не то с «Атоммаша». Он узнал, что у него умерла мать, и едет к отцу. А у тебя в руках тоже он, но маленький. Осторожно, не потревожь его сон. Пусть сызмальства привыкает не просыпаться.

Крюков не услышал. В колесе-городе он отыскал свой дом. Вокруг него стояло оцепление, внутри оцепления разворачивалась машина на гусеничном ходу, на длинной стреле раскачивался шар. Шар обрушился на дом: Крюков услышал, как закричали испуганные галки на кладбищенских деревьях. Над домом взлетели два облачка: пыльное, черно-серое, и белое. В белом Крюков узнал Машку-Анфиладу в свадебном наряде и увидел, как навстречу ей, пеня волны Атлантического океана, возвращается из похода красавец крейсер. Крейсер увеличил скорость, а из парадного входа-выхода выползло бревно, впрочем, не бревно, а богомол, похожий на бревно, а еще больше на Николая Ивановича Ежикова, одетого в зеленую гимнастерку. Богомол перевалил через поверженного амурчика, повертел головой, расправляя нескладное тело. Крюков увидел свое многократное отражение в его несчастных глазах. А богомол скакнул над головами изумленных милиционеров, оттолкнулся от соседней крыши и помчался нелепым горынычем в облака. Он исчез, но капкан, что жутким браслетом болтался у него на ноге, продолжал бренчать над землей.

— Как-то я стоял за спиной Веласкеса,— опять заговорил Изюмов,— и заметил, что он не столько изображает предмет, сколько дает впечатление о нем. Ересь сплошная, не пойму, почему его не сожгли. У художников это потом дошло до абсурда. Сплошное беспредметное впечатление. То же и в нашей истории: никакого договора нет и не было, никакого эксперимента. Есть лишь Условия, но они есть всегда. Их можно переиначить, иной раз для этого достаточно организовать письмишко в «Иллюстрированный журнал», но обойтись без них невозможно. В сущности, каждый сам себе выписывает Условия, каждый сам себе искуситель. Но что останется от нашей истории, если на время забыть об Условиях? Впечатление? К делу не подошьешь. Так что спи спокойно, мой Юрик: ничего не случилось, совсем ничего. Ты не должен проснуться. Ты одержим Веселым Поэтом. Это страшный бес, ему нельзя давать волю. Спи крепче. И готовься к полету.

Крюков не услышал. Снова шар ударил в дом. Крюков неожиданно увидел, что это не просто шар: он различил на нем Галапагосские острова, полные черепах, рядом Южную Америку, разглядел Африку и Евразию, остров Пантеллерию в Средиземном море и Кавказ, пробежал взглядом по меридиану и нашел Н. Различил улицы и дома, и толпу возле универмага, и машины, бегущие вокруг памятника на центральной площади, и венки у  постамента, и надписи на венках. Он увидел свой дом и скучающих дружинников в оцеплении, и машину на гусеничном ходу, и шар на длинной стреле, пригляделся к шару и...

— Вот-вот! У попа была собака,— сказал Изюмов, он лениво подгребал руками и походил на разморенного пляжем пловца.— Бесконечная матрешка. Скука. Вечная скука. Страшное дело — несвобода от вечности. Увы: вечность и свобода — вещи несовместимые. Как злодейство и гений. Существовать вечно — то же, что не существовать вовсе. Впрочем, я несу чушь. Полетели?

Предыдущая главаГлава 7 из 8Следующая глава