— Я не понимаю, к чему вы это.
— Дело в ответственности, которую я испытываю за тебя. Мы, знаешь ли, ответственны за тех, кого приручили. Помнишь, откуда это?
— Нет.
— Ну, конечно. У полудипломированного филолога было тяжелое детство, не до книжек. Но не важно. Ответь лишь: я тебя приручил?
— В каком смысле?
— В прямом. Ты мой человек?
— Да,— сказал Крюков, стараясь не опускать глаза. - Да?
— Да.
— Тогда вот тебе моя рука.
Получилось театрально, но — торжественно. Потому не смешно; аж мурашки побежали у Крюкова по спине. Он пожал протянутую руку, крепкую и холодную.
— Ты да я никому не нужны в этом мире,— сказал Изюмов,— а друг другу можем пригодиться. Я хочу предложить тебе... Не догадываешься?
— Нет.
— Значит, в помыслах чист. Я хочу предложить тебе стать моим сыном. Я старый человек с ворохом болезней. Когда умру, все будет твое. Но до того в моей жизни появится смысл. Я усыновлю тебя, и нас станет двое...
— Как Геккерен Дантеса?
Изюмов хмыкнул.
— Пусть как Дантеса. Дантесы редко жалуются на жизнь.
— А как же совет вписаться в жизнь на собственных условиях? Ведь это ваши условия...
— И твои тоже. Стоит только тебе захотеть. Но ты не спеши с ответом. Тут товарищ верно говорил: надо все обдумать, взвесить. Как обдумаешь, скажешь. Ладушки?
«..он уже был за тем пределом, когда не испытываешь ни страха, ни удивления и все принимаешь как есть. И потому ему удался контакт с Богом. Контакт — это зов души, все происходит само собой. Но что будет после контакта, знает только Бог. Или ему кажется, что знает.
Появлением теней мы обязаны Жамкину. Так знает Бог. Ночью, умирая в дизентерийном бараке, Жамкин согласился на Условия, не спросив их сути. Он не задумался, от кого они исходят, он даже не счел их бредом — он знал, что умирает, ему было все равно. Приняв Условия, он получил обещание, что будет жить вечно, и тут же забыл о них.
Но — о, чудо! — он умирал неделю и не умер. Оп выкарабкался и понял, что хочет жить и жить будет. Тогда он вспомнил о договоре, который заключил, и теперь по здравом размышлении приписал его бреду.
Но время шло, и настали дни, когда он думал только о договоре. Он вспоминал все новые его подробности — не то выдумывал, не то вспоминал. Он вспомнил, что может отказаться от договора в любой момент. Но как отказаться от того, во что не веришь и во что истово хочешь верить, ибо больше верить не во что?
Но настал день, когда он поверил,— его освободили в этот день. Легче всего сказать, что он сошел с ума от радости. Бог считает по-другому.
Вернувшись домой, где у него давно уже не было дома, Жамкин поначалу только и делал, что рассказывал о своем грядущем счастье. Его внимательно слушал Изюмов. Не потому, что усмотрел в этих рассказах смысл. Изюмов страдает простительной слабостью: надеется обмануть смерть и коллекционирует все, что может иметь к этому отношение.
Когда запустили спутник, Жамкин вспомнил, что принял Условия от инопланетян, которые должны прилететь — обязательно! — в полнолуние, и это уж точно придумал, а не вспомнил. Но вот загадка: тени появились именно в полнолуние. Они — наше зеркало, одно на всех, они — срез нашего мира, они — наши бесы. Каждая объединяет три начала: Бог — это бог Арсения Сулицкого, это Бог остальных шестерых, это сам Арсений Сулицкий. Бессмысленно выяснять, кто они и откуда. Это ничего не объяснит, но запутает все еще больше. Любое объяснение вывернет смысл происходящего наизнанку. Человеку никогда не понять себя.
Назовем все это экспериментом. Оставим в стороне вопрос его авторства. Арсений думает, что автора нет вообще. Эксперимент дарит возможность бессмертия не только Жамкину, но и другим обитателям нашего мирка, с которыми никто никакого договора не заключал. Да был ли вообще договор? — спросишь ты. Я тебе не отвечу.
Никто из семерых не будет знать, что даст ему контакт: вечное блаженство или вечные муки. Каждый станет бессмертен по-своему. Уйдя, Арсений не умрет, он останется частицей Бога. Он не будет жить, но будет страдать. Он превратится в Агасфера. И все остальные тоже — каждый по-своему. И ты. Но ничего не бойся, кроме как предать себя. Контакт с собой — всегда справедлив.
Это все, что может сказать тебе Арсений. Это все, что могу сказать тебе я. Бог — это сфинкс, прячущий за полуулыбкой не то высший смысл, не то абсолютную пустоту.
Сейчас Арсений выйдет на улицу и бросит конверт в почтовый ящик. Он уже срезал телефонный шнур, петля крепка. Прощай. Богу никогда не встретиться с человеком, даже если этот человек немного Веселый Поэт.
Потому — прощай навсегда».
Крюков многое не понял в письме Арсения. Да и Арсения ли? У него могли возникнуть десятки вопросов, но (как там в письме?) он уже переступил черту и воспринимал все как есть. На него надвигалось нечто бесформенное, неотвратимое, страшное.
Он думал: «Раковина-Арсений оказалась тесна для гигантского моллюска-бога. Раковина лопнула. Арсений не будет жить, но будет страдать. А я? Хочу ли я этого для себя?.. Изюмов! Пусть все, что я знаю о нем,— правда, но... Можно стать сыном Изюмова. Жорж Луиборхардович... Потерпеть немного, ему шестьдесят пять, он болен, долго не проживет. Я же мог ничего не узнать?.. Сжечь это письмо! Сжечь!.. А Жамкин? Изюмов ловит меня на крючок, чтобы я молчал о Жамкине. Вкусная мозговая косточка... Он едва поманил, а я разволновался. Главное — не Изюмов, главное — я. Кто я: тварь дрожащая или право имею? Вот вопрос!.. А Генералиссимус плагиатор... Красота спасет мир!.. Красота... Что-то я в этом не понимаю... Жамкин! Что будет с Жамкиным? Мы продержим его взаперти до второго пришествия? Или мне лучше стукнуть дядю Гришу по темечку? Пользы от старушки нуль, а вредности на миллион... Тварь дрожащая! Я — дрожащая тварь!.. Контакт — это зов души. А я взвешиваю, выгоден он мне или нет. Я не готов к контакту. И я готов в Дантесы?.. Не понимаю, не понимаю... Как быть?! Как?!..»
Крюков позвонил, подождал, опять позвонил; услышал за дверью шорох, позвонил третий раз; по коридору простучали костыли и — ни звука. Он почувствовал: Изюмов изучает его в глазок. Наконец дверь открылась.
— Тебе что, Юра? — Изюмов стоял как-то странно, наполовину прячась за створкой.
— Поговорить...
— А-а... быстро надумал. Что тут говорить? Я проконсультируюсь с юристом и потом...
— Я хочу спросить о Жамкине.— Крюков придержал готовую закрыться дверь.
Изюмов искривил усмешкой рот.
— А что Жамкин?
И замолк, а глаза вопрошали Крюкова: ну что, слабо тебе?
— Я не хочу отвечать вместе с вами, если с ним что-нибудь случится. От того, что вы скажете, многое зависит,— сказал Крюков и сразу подумал: не то говорю, не то...
— О-о-о! Проявляешь деловую хватку! Отлично! Ничего не случится с твоим Жамкиным. Сдам в дурдом и вся недолга.
— Но вы держали его у себя, чтобы уберечь от дурдома...
— Ты чей друг, мой или тигра? Знаешь, анекдот такой. Один мужик собирается на охоту, а другой у него спрашивает: а если тигр? Выстрелю, отвечает охотник. А промахнешься? У меня кинжал есть. А лезвие сломается? На дерево залезу. А тигр за тобой?..
Он замолчал, поняв, что Крюков его не слушает. А Крюков смотрел поверх его головы на девочку, вышедшую из кабинета, ту самую, с чердака.
— Папуля, у тебя пистолет прямо как у дяди Саши. А дядя Саша в себя стрельнуть хотел,— сказала девочка, не хрустально-прозрачная тень — обыкновенный ребенок.
— Что ты болтаешь?! Иди в комнату! — Изюмов вытолкал ее обратно в кабинет; в его руке чернел пистолет — вот что он прятал от Крюкова за дверью; Крюков сообразил: Изюмов вышел на звонок с пистолетом не из-за него, он боялся кого-то другого; девочка заплакала за дверью.
— Внучка знакомых,— сказал Изюмов.— Навязали, понимаешь. А тут еще Люба запропастилась. Развлекаю, как могу, пистолет показывал. Трофейный «Вальтер», достал после войны по случаю. Сдать бы следовало, да не могу. Мужчина должен любить оружие.
— Ваша дочь,— кивнул на дверь Крюков.
— Чепуха! Но ты, наверное, знаешь, кто она. Расскажи про чердак.
Плач в кабинете перешел в тихие всхлипывания.
— Значит, вы со мной, как кошка с мышкой? — сказал Крюков.— Знали про чердак и играли мной!
— Кошки-мышки-мартышки! Брось! Мы равноправные партнеры. Партне-ры! Мы вместе творим этот сон. И ты, и я, и все остальные. Ты заметил, надеюсь, что в нем полно подставок. Ты находишь сапог Жамкина, ты пачкаешь руки в его крови, он валится с кровати у тебя над головой, а ты слышишь от меня, что это шумит Люба, и тут же видишь, как она входит в квартиру. А после к тебе прихожу я и несу чушь про дружбу и дурдом. Трудно не догадаться, что все неспроста. От этого, правда, сон не делается понятней. Откуда ты знаешь, что она похожа на мою Лидочку?
— От Арсения.
— В этом уравнении сплошь неизвестные. Откроем карты?
— Откроем.
— Тех, на чердаке, породили инопланетные друзья Жамкина. Они обещали привезти бессмертие, но привезли нечто иное. На раздаче бессмертия побывали четверо. Один окончательно свихнулся, другой повесился, третий, то есть ты, остался без видимых изменений. Никакой закономерности!
— А четвертый?
— Думаешь, я? Нашел дурака! Не четвертый, а четвертая. Я Любу туда послал, придумал предлог и послал. Наверх поднялась Люба, а вниз спустилась... Полагаю, ты не будешь всерьез настаивать на моем отцовстве?
— Вы послали Любу на чердак как подопытного кролика?! Вы поставили эксперимент?! Кто-то над нами, а вы над Любой?! Как в концлагере?!
— Ой-ой-ой! Фашистом меня обзови! Тем более, что я и тебя на чердак подтолкнул. В концлагере жизни лишали, а ты, наоборот, бессмертным мог стать. Но моя вина, коли не стал.
Изюмов распахнул дверь в кабинет. Девочка спала, неловко положив голову на подлокотник кресла. Кудряшки колечками стекали по топкой шейке, билась голубая жилка. Крюков испугался за нее. Изюмов перехватил его взгляд и понял.
— Нельзя так плохо думать о ближнем. Я курицы в жизни не зарезал.
— А пистолет?
— Для самообороны. Так, на всякий случай. Но все-таки, что там, на чердаке?
— Раздают то, что хотите взять вы. Попробуйте выстрелить в меня,— сказал Крюков; слова опережали его мысли.
— Отчего же не попробовать,— ухмыльнулся Изюмов, направил пистолет ему в лоб; Крюков рефлекторно заслонился рукой; Изюмов посмотрел ему в глаза: что-то он в них увидел такое, что...
— Щенок! — бросил он презрительно.— Не стоит мараться. Пшел вон! Ну!
- Страх погнал Крюкова к выходу; но — он остановился на полушаге, повернулся к Изюмову. Тот поднял пистолет.
— Не подходи!
Крюков взялся за холодный ствол, потянул пистолет к себе.
— Юра, неужели ты всерьез? — сказал Изюмов.
— Нет, я шучу,— сказал Крюков, не зная, что делать с пистолетом.— Идемте со мной, пора и вам вкусить бессмертия.
— Мне не залезть на чердак.
— Я помогу. Я все равно не оставлю вас с ней.
Крюков наконец нашел место пистолету — засунул за пазуху.
— Покоряюсь грубой силе. Конвоируй меня,— сказал Изюмов голосом капризного ребенка. И подмигнул.
У Крюкова засосало под ложечкой.
Они поднялись к люку.
— А все-таки ты щенок! — сказал Изюмов.— На, подержи.— Он протянул Крюкову костыли, вдруг выкрикнул: — Оп-ля! Советский цирк — самый лучший цирк в мире! — и стал подниматься по скобам на одних руках; его ноги бессильно болтались.
Он хрипел, стонал, но до верха добрался и перекинул мешком свое тело на чердак. Крюков слышал, как он там шумно дышит.
— Костыли... подними... Здесь Жамкин... мертвый...— в несколько приемов сказал Изюмов.
Крюков выбрался на чердак. Жамкин лежал ничком, головой к стене.
— Допрыгался. Вот тебе и бессмертие, друг Василий! Инопланетный привет из Крабовидной туманности! — отдышавшись, молвил Изюмов и задребезжал: — Ве-е-ечвая па-амять! Ве-е-ечная па-а-мять!
Он любовался собой, он словно забыл о присутствии Крюкова.
— Вы не боитесь, что я вас пристрелю? — сказал Крюков.
— Ты? — изумился Изюмов.— Зачем?
Крюков вытащил пистолет. Изюмов зачастил в глубь чердака.
— Хотите убежать? — спросил Крюков.
Изюмов остановился. Раздался звук, будто захлопали ладонью по луже,— он засмеялся. Страшно и странно: гулкий чердак и смеющийся старик инвалид. Изюмов оборвал смех, как и начал, внезапно
— Ты прав,— сказал он.— Ты мальчишка, сопляк, но ты прав. Ты далеко пойдешь. Я с удовольствием записываю тебя в свои Дантесы. Видать, судьба тебе выпала. Стреляй, да смотри не поранься!
Пистолет вмиг показался Крюкову тяжелым, влажным. Ему захотелось бросить его и убежать, спрятаться от всего, как в детстве, зарыться в материны колени, заплакать, жалуясь.
А из степы вышли двое, Жорж Луиборхардович и Веселый Поэт, остановились у тела Жамкина. Изюмов зацепился глазами за полупрозрачного Жоржа Луиборхардовича, как прицел за мишень. Жорж Луиборхардович без усилий перевернул труп на спину. На жамкинское мосластое лицо, как маска, как неудачно сделанный грим, было одето — да, как будто было одето — лицо Генералиссимуса.
— Жаль, он никогда не прочтет вашу оду. Она прекрасна. Суровые глаза решительно добры... Так мог написать только гений,— сказал Жорж Луиборхардович,— Я прикажу выбить несколько строк на надгробном камне.
— Мне стыдно, что я написал ее,— ответил Веселый Поэт.
Жорж Луиборхардович цокнул языком.
— Прав был Полпотыч. Поэты — неисправимые идеалисты... Надо заказать ему дубовый гроб. Великий был человек! Тонко чувствовал... Ах, дорогой мой, что же вы себя так истязаете? Ну написали и — ладно. Забудьте, с кем не бывает? К тому же это куда лучше, чем прежнее: тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман.— Он подмигнул: — Непонятно, подозрительно, если вдуматься — форменная клевета. Разве что на поэтический идеализм списать?..
— Мне стыдно, что я написал ее,— упрямо повторил Веселый Поэт.