— Ты хоть понимаешь, где находишься? — спросил Изюмов, порылся в груде бумаг и извлек «Иллюстрированный журнал».— На, почитай.
Крюков повертел журнал в руках, сказал:
— Что должен делать младший научный сотрудник?
— Все! — Изюмов рассмеялся.— Вот и договорились! Не представляешь, как мне нужен толковый помощник. Да такой, чтобы не болтал на каждом углу. Идет нешуточная борьба. Без крови, но захлебнуться можно и в чернилах. Чужому тут многое не доверишь. Ты подоспел кстати.
Потом они пили чай, и Крюков думал, как все удачно вышло. А Изюмов рассказывал историю возвышения своего дома, его превращения в Дом. Во времена Веселого Поэта такие истории называли анекдотами.
Полгода назад Н. посетил Леонид Ильич Б. Программа визита предусматривала перерезание ленточки на открытии Музея интернационализма, возведенного по просьбе (так писали газеты) многонационального населения Н-ской области. Справившись с ленточкой, Б. вступил в вестибюль и... Не дано простым смертным проникать в таинство рождения вопросов у выдающихся руководителей и, следовательно, предупреждать их: Б. спросил, есть ли в музее утолок Веселого Поэта. О, ужас — уголок отсутствовал! Положение спас директор музея, тертый мужик: покаялся в досадном недосмотре, но сообщил, что у музея имеется филиал, посвященный Веселому Поэту и дружбе литератур; директор прежде служил в отделе культуры обкома и слышал что-то о салоне Изюмовых. Б. дружбе литератур обрадовался, вопрос исчерпался сам собой. Через неделю обком постановил филиалу быть, признав его существование «необходимым для поднятия интернационального воспитания на должный уровень». Изюмовский дом тем же постановлением нарекли Домом дружбы литератур, а самому Изюмову учредили оклад.
— Фантастика да и только! — сказал Крюков, дослушав до конца.
— Нет, друг-брат мой,— отвечал Изюмов,— это не фантастика, это суровая проза жизни. Грустно, но факт: салона нет и больше не будет. Не признать это — значит воевать с ветряными мельницами. Такие развлечения для восторженных идиотов,— он поскреб ногтем «Иллюстрированный журнал».— Зато есть Дом дружбы литератур, что конкретнее и надежнее. Ферштейн?
Вечером без стука распахнулась дверь, и в комнату Крюкова вступил Арсений Сулицкий.
— Хм, приехал...— воззрился он на Крюкова, будто никак не ожидал его тут увидеть. Арсений был дремуче пьян.— Пойдем ко мне... за возвращение... хороший коньяк. Берта хранила, хранила... Для чего хранила?.. И я хранил... до последнего. Полный сервант коньяка... Не с Колянчиком же... Пойдем? — и не дожидаясь ответа: — А мать твоя умерла... да... Ты не думай, мы ее по-людски... Жалко... Ты не плачь, может быть, там ей лучше, чем здесь. Ты не плачь, я точно говорю: там лучше, чем здесь. Лучше! — выкрикнул он, притопнув ногой.— Ты не плачь...
А у Крюкова защипало глаза. Он еще ни разу по-настоящему не плакал по матери: ни когда с двухнедельным опозданием его отыскала дядигришина телеграмма, ни даже сегодня, когда впервые был на ее могиле.
— Для чего живем? Скажи, Бог есть? — спросил Арсений и сам ответил, тягуче, с тоской: — Нет, нет Бога... А должен быть... Должен быть добрый Бог, который прощает и позволяет забывать и позволяет начинать сначала!.. Как это горько... Как это горько, что нет Бога!.. Только не говори,— замахал он руками,— что Бог должен быть в душе, что Бог в человеке... В человеке... да... може быть... Но это не тот Бог... А тот Бог умер... его убили... Зачем убили? Кому он мешал?!
Арсений поплелся к двери.
— Я провожу вас, дядя Арсений,— сказал Крюков.
Они вышли во двор, и Крюков довел Арсения до лестницы. Над городом висела спелая бело-голубая луна.
— Я один во всем виноват,— трезвым голосом сказал Арсений.— Я убил Бога и за это отвечу.
Он пошел по лестнице, задумываясь над каждым шагом, и луна засияла нимбом вокруг его головы.
Засыпая, Крюков удивлялся себе: надо же, он пил чай за столом, за которым сиживал Веселый Поэт. И Веселый Поэт ему приснился. Это несомненно был он, но какой-то приземленный, неприбранный. Он не расставался с пистолетом; Крюков знал, что это револьвер, из которого застрелился Маяковский. Веселый Поэт ласкал револьвер, как ребенка, гладил нежно, прикладывал к щеке.
...Вопль во дворе перебил сон. Кричала женщина, мужской голос отвечал ей забористым матом. В дверь забарабанили. Крюков влез в джинсы, открыл. Под дверью стояла Машка.
— Ой, убивают! Ой, ой, помогите! — проорала она, простирая руки; от нее несло, как из пивной бочки, постоявшей на солнце.— Ой, Юрочка! Приехал миленький! Ой, жизнь моя вся навыворот!
Крюков испытал острое желание захлопнуть дверь. Но Машка напирала, и он отступил назад. На преследуемую она не походила: глаза бегали, но не затравленно — обшаривала комнату за его спиной, пьяное лицо лоснилось потом. Она здорово изменилась: постарела, раздалась вширь и — что сразу бросилось Крюкову в глаза — потеряла победительную веселость. То ли Ежиков послужил тому причиной, то ли наоборот его появление стало следствием всех этих изменений.
— Какой вырос! — оглядела она Крюкова.— Мужчина! А мой пьянь-рвань-оборвань, черт поганый... Может, мы за встречу? У тебя нет по капелечке?
— У Арсения есть,— сказал Крюков, чтобы как-то отделаться от нее, и быстро пожалел.
— У Арсения? — воодушевилась Машка.— А что? И пойду, и попрошу! Он теперь мужик одинокий... Арсений! — завопила она, выходя наружу.— Арсений!
Будто в ответ ей с крыши во двор упал тревожный крик, что-то с шумом покатилось по жестяной кровле.
— Колянчик...— обмерла Машка.— Он бутылки от меня на крыше прячет, упадет ведь, разобьется ведь! Юрочка, помоги!
На крышу вело два пути: кружной — через чердак и прямо со двора — по проржавевшей пожарной лестнице. Лестница подозрительно качалась, но Машка, похоже, не сомневалась, что Крюков ею воспользуется. Крюков устыдился своих опасений и полез.
Он поднялся к гребню крыши, прошел до ее середины, где черным провалом зиял распахнутый настежь вход на чердак. Лезть туда ради общения с пьяным Ежиковым Крюкову не хотелось.
— Николай Иванович! Колянчик! — позвал он.
Никакого ответа.
Он огляделся: ниже, у самого края крыши, что-то темнело. Пришлось встать на четвереньки и спускаться, держась руками и пятясь. Темный предмет оказался фетровым сапожком. Крюков столкнул его вниз и двинулся обратно; когда взялся за перекладину лестницы, почувствовал, что пальцы слипаются.
— Чего там? — спросила истомившаяся в ожидании Машка.
— Ничего. Наверное, твой Колянчик на чердаке засел.
— А нам не померещилось? Как в пустыне, когда верблюды...— раздумчиво начала Машка.
Но позади них хлопнула дверь; так и не узнал Крюков, как там верблюды. Под лампой дневного света, украшающей вход в Машкину обитель, возник Ежиков в трусах немыслимой расцветки: по синему полю скакали, сплетаясь в узоры, красно-белые драконы.
— М-машка, б...! П-почему я должен спать один?! Па-ачему, сп-прашиваю?! Я тоже имею право на счастье! Машка!..
Стало ясно, что ни на какой крыше он не был.
— Спа-ать?! Спа-а-ать?! — со злобным сарказмом переспросила Машка.— А... не хочешь?
Крюков отошел в сторону, под фонарь, поднос к лицу ладони: на них густо запеклась кровь.
Светало.
Сначала он решил, что порезался и во заметил. Но кровь оказалась чужой. Он долго оттирал ее на кухне щеткой. Пока оттирал, пытался свести концы с концами. Выходило: не померещилось, кто-то сильно побился на крыше, а он, когда пятился за сапожком, угодил в лужу крови. Куда делся этот человек? Спрятался на чердаке? Зачем? Может быть, и на сапожке есть кровь? Жамкин?
Крюков позвонил к Жамкину: никто не открыл. По соседству продолжали дискутировать Машка с Ежиковым. Он мысленно проследил траекторию падения сапожка и понял, что сапожок никак не мог миновать балкон. Поднялся наверх и увидел Изюмова.
— Вы, молодой человек, что, сомнамбулизмом страдаете? — приветствовал, его Изюмов.— Шатаетесь в темноте по крышам, кошек пугаете. Я в вашем возрасте дрых до полудня.
Крюков открыл рот, чтобы сказать о человеке на чердаке, но...
— Слышал, слышал! — остановил его Изюмов.— Огни святого Эльма, следы йети, леденящие вопли, таинственные падения человеческих тел, переходящие в овацию, и прочая, прочая. Шехерезада!
— Там лужа крови.
— Прирезали кого? — округлил глаза Изюмов.— Нужно милицию, эксперта с собакой.
Крюков ощутил себя полным дураком. И про сапожок промолчал; не было сапожка на балконе, испарился сапожок.
— Я с крыши на балкон часы уронил, вы не находили? — бросил он пробный шар, неуклюже и неожиданно для себя самого.
— Нет, не находил. Ничего не находил,— ответил Изюмов.
— Может быть, Люба подняла?
— А ты спроси у нее, когда проснется,— и прищурившись: — Ты, я заметил, и у Василия Федоровича что-то спросить хотел, так он уехал. В Пятигорск, кажется. Взял в собесе путевку и уехал.
Изюмов улыбнулся: улыбался рот, морщинки вокруг глаз, но глаза смотрели холодно.
— Этот человек на чердаке, больше ему быть негде,— сказал Крюков.
Изюмов продолжал улыбаться. Он стоял, раскачиваясь на костылях, наклонив голову набок и внимательно разглядывал Крюкова. Пауза затянулась: дядя Гриша Изюмов умел держать паузы.
— Давай проверим,— сказал он наконец.— Поднимись, обойди все закоулки, там, брат, закоулков! Есть такие, где не ступала лога человека. Но ты не трусь.
— Я не трушу.
— Вот и отлично! —.Изюмов потрепал Крюкова по плечу.— Иди. А у меня по плану зарядка.
Крюков поднялся к чердачному люку. «Эх! И-эх!» — доносилось снизу — Григорий Михайлович работал на балконе с эспандером.
На чердаке в хилых утренних лучиках летали пылинки. На полу валялся всякий хлам. Перед Крюковым, загораживая пространство чердака, баррикадой громоздились фанерные щиты с первомайскими лозунгами. Крюков обошел их и уткнулся в чью-то спину. Он отпрянул назад; сердце заколотилось в горле. Затаившись, он прождал несколько секунд. С той стороны баррикады стояла тишина. Стараясь не шуметь, он подобрал с пола сплющенный на конце кусок водопроводной трубы, осторожно выглянул. Человек, напугавший его, сосредоточенно полировал пилочкой ногти. Это был, это был...
Это был Веселый Поэт, одетый в бело-желтый полосатый халат. Крюков не успел прийти в себя, как из стены — из стены! — вышел Генералиссимус, достал из кармана брюк с широкими лампасами пачку «Винстона», закурил.
Из-за столба выбежала девочка лет четырех. Генералиссимус поднял ее на руки, прижав к себе правой и неловко отставив в сторону левую с сигаретой. Если бы не эта неловкая рука, они бы в точности воспроизвели открытку, хранимую матерью Крюкова в семейном альбоме.
— Молодец! — похвалил Генералиссимус девочку — голосом совсем не таким, каким обычно говорил в кинофильмах.
Девочка защебетала в ответ. Генералиссимус шагнул, и они попали в световой поток, идущий из чердачного окошка. Крюков увидел: они оба прозрачны, точнее — полупрозрачны, так полупрозрачно цветное стекло.
Ему показалось, что Генералиссимус вот-вот заметит его. Он спрятался за щиты, перевел дух и... На него надвигался... нет, не человек — существо, похожее на человека: руки до колен, лысый череп, оттопыренные уши, лицо вытянутое, морщинистое, зрачки колючие, быстрые, как комарики, хрящеватый нос, нижняя губа, уходящая под верхнюю челюсть, подбородок в слюне, со следами трапезы. На Крюкова напал столбняк. Существо поскребло узловатыми пальцами шею — длинную, гибкую, словно без позвонков, и вытянуло руку вперед, к лицу Крюкова. Эта рука, жилистая, в пигментных пятнах, освободила в Крюкове пружину страха. В ужасе, не сознавая, что делает, он обрушил трубу на лысый череп. Он не понял, что случилось мгновением после, он потерял способность что-нибудь понимать. Он пролетел существо насквозь, ударился о стену, упал.
Он приходил в себя, как просыпался. Он просыпался, но существо крепко держалось в памяти. Он открыл глаза: существо стояло спиной к нему, на его голой шее темнел громадный фурункул. Крюкова стошнило — от страха и отвращения.
Сквозь щиты, ведя за руку девочку, прошел Генералиссимус, ступил по колено в битый кирпич, наваленный у стены, будто памятник на разрушенном постаменте, посмотрел на существо брезгливо и строго. Существо наклонилось к девочке, сказало:
— Хочешь конфетку, чсирочка? — протянуло ей большую конфету в яркой бумажке, обернулось к Крюкову: — Смотри, какой смешной!
Девочка рассмеялась. Крюков хотел побежать, но не сумел — подламывались ноги, не было сил заслониться рукой. Еще одна фигура прошла сквозь него и остановилась перед ним. Полы ее длинной, до пят накидки развевались, как от сильного ветра.
— Посмотри, какая у него дурацкая борода, какие глупые глаза, как он одет,— говорило существо девочке.— Наверное, он сумасшедший. (Девочка рассмеялась еще пуще.) Таким не место в свободной Спарте. Позвольте распять его, ваше величество!
— Уже пробовали. С ним этот номер не проходит.— Крюков сначала услышал эти слова, а потом увидел того, кто их произнес,— плотного и коренастого человека в пенсне.— И кому он мешает такой, всепрощающий и помогающий забывать? Наоборот, он способен принести много пользы. Пусть живет.
— Каждому, кто может принести пользу обществу, мы обязаны дать такую возможность.— сказал Генералиссимус.— Мы определим место, где он будет приносить наибольшую пользу и дадим ему хороший паек. Шуты — самое ценное, что у нас есть.
Из воздуха соткалась женщина в свадебном наряде: чмокнула в щеку стоящего статистом Веселого Поэта, сделала книксен Генералиссимусу. Крюков узнал в ней Машку-Анфиладу, помолодевшую лет на пятнадцать. Девочка обняла ее сзади за ноги, спрятала лицо в складках роскошного платья. Плотный и коренастый галантно поцеловал ей руку.
— Ах, Жорж Луиборхардович, будете ли вы нынче в Operaé Истомина в «Жизели», говорят, нечто необыкновенное.
— Увы, Наталия Николаевна, увы мне? Исключено. Вечером в ассоциации собрание. Прием новых членов. Один смешной такой, знаете ли, в желтой кофте. Но талантливый черт, талантливый! Примем, но будем перевоспитывать? кофту ножницами ему чик-чирик, чик-чирик! Никак нельзя не присутствовать.