Думают, что нельзя быть более чем человеком. Напротив, меньше чем человеком быть нельзя!
Идрис: Все люди такие?
Доктор: Какие?
Идрис: Намного больше внутри.
Целое больше, чем сумма его частей». Этот трюизм – одно из самых основных препятствий к тому, чтобы делиться миром. Такой тип холизма является симптомом монотеизма агрокультурной эпохи, который мы продолжаем ретвитить, даже если считаем себя атеистами. Его формат убеждений наглядно проявляется в том, как в гештальт-психологии ошибочно видят его повторение. Согласно гештальт-психологии, целое отлично от своих частей, а не больше чем, но это распространенное заблуждение сохраняется среди психологов[107]. Нам необходимо найти какие-то инструменты, чтобы демонтировать его. Почему бы не переписать холизм так, чтобы целое всегда было меньше, чем сумма его частей? Назовем это «субцендентностью». Мы докажем это, рассмотрев некоторые особенности объектно ориентированной онтологии.
Нам нужно относиться к вещам, вроде человеческого рода, как к целому, которое меньше суммы своих частей. Тим Мортон – это намного больше, чем просто «человек». Улица, полная людей, гораздо больше, чем просто часть большего целого, называемого «городом». Трудно найти современные мегаполисы, потому что мы продолжаем искать нечто, что полностью включает в себя свои части. Города, деревни и другие образования на Яве связаны между собой так, что только вулканы на этом огромном острове препятствуют их повсеместному распространению. Единственный предел – зримая угроза жизни. Вереница жилищ – это даже не мегаполис, это гипергород, город, который вряд ли вообще является городом. Но именно из-за этой меньше-чем-городовости гипергород превосходит даже колоссальные размеры, с которыми мы связываем такие мегаполисы, как Мехико. Гипергород Ява и Мехико меньше суммы своих частей. Их части – дома, районы домов – продолжают выливаться из них, как кубики льда, которые вываливаются наружу из бумажного пакета, ими же и размоченного.
Целое субцендирует свои части, а это значит, что части – не просто механические компоненты целого, что в мире может быть подлинное удивление и новизна, что всегда возможно другое будущее. Полезно рассматривать вещи вроде капитализма как физические вещи, а не просто как фикции, которые исчезнут, если мы просто перестанем в них верить. Но что они представляют собой как физические существа? Если они субцендентны, то при желании мы можем изменить их. Что, если некоторые вещи могут быть физически огромными, но онтологически крохотными? Что, если неолиберализм, который обернул Землю в страдания, в другом отношении на самом деле совсем крошечный, так что его странным образом легко можно ниспровергнуть? Слишком просто для интеллектуалов, которые хотят, чтобы все казалось сложным, чтобы они были обеспечены работой, объясняя эту сложность, или состязались друг с другом в том, чья картина мира мрачнее. «Я умнее вас, потому что моя картина неолиберализма гораздо страшнее и всеохватнее, чем ваша. В моей картине мы действительно порабощены без надежды на спасение – поэтому я лучше вас!» Не в этом ли состоит трагическое следствие того, что некоторые называют циническим разумом, доминирующий способ быть правым в последние двести лет?
Доказать субцендентность по-детски просто, что делает неприятие, испытываемое по отношению к ней, еще более значительным. Чтобы показать, что целое меньше суммы его частей, все, что нужно сделать, это допустить, что группа вещей может быть вещью; говоря простыми словами, если вещь существует, она существует таким же образом, как и другая вещь. Предложение существует таким же образом, как программа обработки текста. Дерево существует таким же образом, как лес. Идея существует таким же образом, как квазар. Это вовсе не значит, что вещи имеют одинаковое право на существование. Утверждение, что вирус СПИДа имеет такое же право на существование, как и пациент со СПИДом, – это вывод, который можно сделать в рамках логики глубинной экологии, но оно не имеет ничего общего с реальной экологической политикой и всем, что связано с гипотезой Геи или понятием биосферы, которая больше, чем сумма ее частей, в которой каждое существо представляет собой заменяемый компонент. Это связано с религией агрокультурной эпохи, идеологической подпоркой социальных, психических и философских манипуляций, которые в конечном итоге привели к массовому вымиранию. Глубинная экология борется с пожаром с помощью пожара.
Дерево существует таким же образом, как лес. Хорошо. Лес онтологически один. Деревьев больше, чем одно. Части леса (деревья – но на самом деле частей намного больше) превосходят целое. Это не значит, что они «важнее, чем целое». Это тот тип антихолистического редукционизма, который пропагандирует неолиберализм: «Общества не существует; есть только индивиды». Нам нужен холизм, но особый, слабый холизм, который не был бы теистическим.
Климат онтологически меньше, чем погода. Погода – это симптом климата, но она гораздо больше, чем просто симптом климата. Ливневый дождь – это ванна для той птицы. Это нерестовый пруд для тех жаб. Это мягкое, нежное постукивание по моей руке. Это такая вещь, о которой я написал несколько предложений.
Человеческий род онтологически меньше, чем люди, которые его составляют! Люди могут сделать гораздо больше, чем просто быть частью человеческого рода. Люди модифицируют свои тела, чтобы изменить свой пол и снабдить их электронными и декоративными протезами. Люди устанавливают отношения с нелюдьми́. Люди содержат нечеловеческие существа, вроде бактериального микробиома, причем если эти нечеловеческие существа их покинут, люди умрут.
Это значит, что правильное левое понятие человека – это понятие частичного объекта в множестве частичных объектов, составляя имплозивное целое, которое меньше суммы своих частей. Эта частичность содержится во всех измерениях, включая время. Событие – это временной частичный объект. Событие – это часть некоторого множества событий, которые образуют целое, но это целое всегда меньше, чем сумма его частей. Битва в феодальной Японии была не просто вопросом сражения двух господ. Мухи поселились на трупах. Пять лет спустя расцвели нежные цветы. Эволюция перетасовала колоды в своей игре длиною в вечность.
Быть вещью – значит быть перфорированным мешком воды, в котором плавают бесчисленные маленькие перфорированные мешки с водой, в которых плавают… Когда вы вскрываете мешок, выливается гораздо больше мешков, чем вы, возможно, ожидали. Именно так эмоциональный ярлык вроде «гнева» (вполне очевидно) не представляет собой целое, которое интуитивно содержит градации и ноты, исчерпывающим образом суммируемые одним этим термином. Мы можем найти в нем нерешительность, чувство юмора, сексуальную страсть, горе. Это равносильно открытию того, что физическая линия при более тщательном изучении имеет фрактальную размерность. Фрактал – это частичное число, которое колышется, будучи само по себе просто потенциальной бесконечностью итераций. Красота слегка отвратительна, странна или пленительна, потому что мешок воды человеческого масштаба, вызывающий переживание красоты, неизбежно содержит и составляет часть мешков воды всех видов нечеловеческих масштабов. Китч – это субцендентная красота. То, что Батай называет «общей экономикой», представляет собой субцендентный 12-дюймовый ремикс ограниченной экономики. А это ведет к тому, что все нечеловеческие экономические режимы тоже находятся в этом миксе. Экономика – это просто способ организации наслаждения. А экологическая политика просто делает возможными и усиливает все виды наслаждения, которые очевидно не связаны с вами. Ну, не то чтобы они не имели к вам никакого отношения – это было бы слишком. Просто вы позволяете себе быть перфорированным.
Призрачность означает, что существо – это симбиотическое сообщество, состоящее из самого себя и своего призрачного ореола. Существо меньше, чем сумма его частей. Китч – это наслаждение других людей. В экологическую эпоху, в которую не существует одной единственно верной шкалы, красота будет цениться вместе с ее ореолом странности или отвращения. Такой вид красоты – это X-красота, точно так же как форма жизни – всегда X-форма жизни. Марксизм, включающий нелюде́й, – это субцендентный X-марксизм; он меньше, чем сумма марксизма и анархизма (и так далее). Политическое пространство, включающее нелюде́й, – это X-пространство, субцендирующее свои части.
Не все можно наблюдать эмпирически. Есть вещи, которые мыслимы и вычисляемы, но которые невозможно увидеть: гиперобъекты. Многие из них представляют собой экологические явления, такие как глобальное потепление, эволюция и вымирание, не говоря уже о человеческом виде и биосфере.
Мы склонны думать об этих вещах как о целых, которые больше, чем сумма своих частей, но давайте посмотрим, как они субцендируют свои части. Стоящая перед нами политическая задача заключается в том, чтобы смотреть на физически гигантские и интеллектуально сложные (а следовательно, невидимые) вещи как на онтологически крошечные. Неолиберализм физически огромен, но онтологически мал. Мы можем демонтировать его, выползая из-под него в солидарности с другими формами жизни, которым он в данный момент угрожает.
Но если «целое больше, чем сумма его частей» верно, то не имеет значения, заменим ли мы эти части. Наше старое доброе целое останется нетронутым. Скажем, целое – это биосфера, и скажем, часть, которую мы очень хорошо себе представляем как компонент благодаря холизму, – это белый медведь. Это неважно. Медведи вымрут, и их место просто займет другая форма жизни. Такая мысль не очень-то хороша для экологической этики и политики.
Приверженцы ООО считают, что сущность содержит потенциально бесконечный регресс других сущностей. Сущность буквально умножается своими частями. Она больше изнутри, как ящик Пандоры. Логически это ведет к тому, что она меньше снаружи, поэтому, как бы абсурдно и удивительно это ни звучало, нам придется сказать, что «целое всегда меньше суммы своих частей». Тот факт, что гиперобъекты субцендируют свои части, является причиной, почему их нельзя обнаружить. Глобальное потепление и биосфера онтологически малы, а значит, они хрупкие, поскольку их могут поглотить свои собственные компоненты, – даже черные дыры испаряются из-за слишком большого количества излучения Хокинга, и ничто, кроме них самих, не может их уничтожить. Супружеские пары в Соединенных Штатах облагаются налогом как полтора человека. Онтологически супружеская пара меньше двух не состоящих в браке людей. Семейные пары, без сомнения, хрупкие.
Заметьте, что субценденция целого из частей не противоречит тому факту, что в вещи есть присущий ей избыток, благодаря которому она никогда не исчерпывается своими явлениями. Наоборот, вещь изымается не потому, что она представляет собой сгусток теста, скрывающийся за явлением, а потому, что она субцендирует свои явления не постоянно наличествующим образом. Явлений может быть больше, чем вещей. Поскольку причинность имеет место в сфере явлений, это дает основание для возникновения новизны, а новизна – это важнейший ингредиент революции. Нам сложно понимать эти парадоксы, потому что мы привыкли идти в направлении трансцендентности к более постоянному наличию.
Все это означает, что то, каковы вещи, субцендирует то, как они являются, и именно так явление становится смертью. Даже гипотетический, томящийся одиночеством, полностью обособленный объект вроде черной дыры придет к концу именно потому, что его сущность субцендирует его явления. Вещь субцендирует свои явления. Не таково ли определение умирания? Я становлюсь вашим воспоминанием, кусками смятой бумаги в мусорной корзине, трупом, какими-то мелкими монетами. Эти явления превосходят меня, и я рассредоточиваюсь в странную, неосязаемую близость. Явление никогда не выражает целое, не говоря уже о чем-то большем, чем целое. Гиперобъекты исчезают «по нисходящей», а не по выходящей в нечто парадоксально более физическое и, следовательно, более хрупкое, чем существа, которые их составляют. Этим объясняется, например, вязкость гиперобъектов, тот факт, что они пристают к вам феноменологически, где бы вы ни находились. Такими липкими их делает их гиперфизичность, ближе, чем дыхание, ближе, чем руки и ноги: ртуть в моих клетках, излучение, пронизывающее мою ДНК. Субцендентность, которую мы обнаруживаем в гиперобъектах, предполагает, что, возможно, мы уже пересекли черту, ограничивающую мысль (даже атеистическую мысль) религиозной догмой осевого времени. Конец идее огромных, всеобъемлющих, тиранических существ, которые больше нас, крошечных, незначительных мух, которых они используют для своих забав.
Субцедентность – не то же самое, что индивидуализм. Индивидуализм подразумевает, что индивиды более реальны, чем группы или целые. Индивидуализм в политической сфере хорошо выражен неолиберальными политиками: «Общества не существует» (Маргарет Тэтчер). Согласно субцедентности, целое и части одинаково реальны. Просто целое меньше суммы своих частей. Чтобы прояснить это, мы можем построить логический квадрат:
Рис. 2. Эксплозивный и имплозивный холизм
«Больше чем» должно означать «иметь больше качеств, чем». «Более реальный, чем» должно означать «иметь больше сущности, чем». «Магия рынка» и увлечение теорией систем определенно находятся в положении (2): целое и части одинаково реальны, но у целого больше качеств, чем у суммы его частей. Но неолиберализм, который это провозглашает, находится в положении (3): целое больше, но менее реально! Это объясняет, как (2) можно использовать в качестве завуалированной формы индивидуализма. Но теперь мы можем увидеть, что этот индивидуализм основан на удивительном парадоксе.
Нас это восхищает, даже если мы не идеологи свободного рынка. Это позволяет и индивидуалистическую рыбку съесть, и в воду не залезть, включая ее в целое. Кроме того, эмерджентность требует, чтобы части были менее реальными (позиция 1). Части в этом смысле – просто заменяемые компоненты, если сорвать очаровательную листву теории Геи.
То, как (1) может перетечь в (2), напоминает нам о религиозном происхождении стандартного холизма, который основан на стандартной агрологистической онтологии. Согласно этой онтологии, «иметь больше качеств, чем» не отличается от «иметь больше сущности, чем», потому что существование должно означать полное и определенное существование, в противоположность несуществованию. Если что-то живее чего-то другого, оно должно быть более существующим. Для квазисуществования, темного, призрачного существования, пронизанного небытием, нет места. «Реальнее, чем» и «больше чем» становятся неразличимы.
В случае субцендентности нельзя сказать, что целое менее реально или более реально. «Меньше чем» становится возможным отличить от «менее реально, чем». Целые не могут быть машинами, сделанными из заменяемых компонентов. Утверждение, что биосфера или государство превосходит маленького меня в том смысле, что я становлюсь заменяемым компонентом более крупной машины, – просто религиозная мистификация. Точно так же инверсия Просвещения, а именно что части (индивиды) более реальны, чем целое, – это та же мистификация, только поставленная с ног на голову. В этом смысле Маркс был совершенно прав, рассматривая философию Просвещения как форму мистификации. Но он был не прав, считая (капиталистическую) экономическую теорию Просвещения фетишизмом, аборигенным верованием, существующим в разочарованном веке – на самом деле произведенным из разочарования в результате цинического поворота истории. Теория фетишизма отличается от культур коренных народов, но идентична религии осевого времени, хотя и в перевернутом виде. В самом деле, она больше всего похожа на идею, что неодушевленные вещи обладают душой. Яхве вдыхает жизнь в глину. У Декарта внутри протяженного тела находится res intellectus. У Платона колесницей тела управляет душа. Иезуиты описали тибетцам воскресшего Христа с помощью местного слова, обозначающего «зомби», и тибетцы по понятным причинам восстали.
Если целые всегда меньше своих частей, неолиберализм меньше, чем преподносит его цинический разум. Он не злой бог, пытающийся меня убить, а нечто, что слишком легко (для демонстрации интеллектуальной изощренности) подорвать, например, отключив маленький немецкий городок от энергосистемы, основанной на нефти[108]. Необходим критический «гностицизм» – не карикатурная патологизированная версия, которая разделяет душу и тело, а еретическая, в которой проблему представляет как раз вера в огромного, злого неолитического бога, настолько далекого, что к нему невозможно приблизиться. Бакунин: «[…] божественные частицы, человеческие души сохраняют смутное воспоминание своей первобытной божественности и непобедимо влекутся к Целому. Они ищут друг друга, они ищут его»[109].
Хрупкость гиперобъектов – это политически хорошая новость. В причитаниях цинического разума неолиберализм предстает вездесущим психопатом Ктулху – ему нравятся такие мрачные разговоры. Но онтологически неолиберализм весьма невелик по сравнению с белым медведем. Может быть, именно этот тип мышления отличает анархиста от марксиста или, во всяком случае, определенного вида академического марксиста. Такой тип теоретика идеологии на самом деле просто верит в Ра, тот тип, который бездумно ретвитит агрологистический мем, невероятно преуспевший в превращении Земли в узкую трубу вымирания темпорального диаметра.
Субцендентность влияет на вещи вроде национальных государств, которые кажутся огромными и могущественными. Субцендентность – это причина, почему вам нужен паспорт: не для того, чтобы гарантировать вашу идентичность, а для того, чтобы гарантировать и защищать идентичность государства. Исламофобия считает мусульманских террористов неизбежной частью какой-то более крупной тайной организации, тогда как белых террористов в США всегда называют «одинокими волками». И неважно, сколько из них расстреливает людей в церквях или у клиник, где делают аборты, или взрывает правительственные здания, пройдя подготовку в христианском эквиваленте тренировочного лагеря «Аль-Каиды». Сколько бы ни было волков, они всегда рассматриваются как волки-одиночки, а не как члены стаи[110]. Идея, что целые больше суммы своих частей, идеологически удобна, потому что тогда исламофобия может утверждать, что исламские террористы составляют часть какого-то эмерджентного, тайного целого, в то время как белые террористы – это индивиды без целого.
Субцендентное целое размытое и рваное. Оно включает в себя бесчисленное количество частей. В результате этого целое странным образом сжимается.
Контекстуальная критика в гуманитарных науках стала склеротической. Вместо того чтобы отважно вскрывать историческое бессознательное, она теперь занимается «объяснением» культурных документов, «помещая» их в контекст, который обычно принимает форму десятилетия в конкретном столетии и принадлежит стране и определенному региону, в котором был создан документ. Излишне говорить, что все эти контекстуальные особенности мыслятся антропоцентрически. Когда мы говорим об эпохе, когда была создана картина, мы говорим о том, какой она была для людей, а не для мышей. Но контекстуализация потенциально очень эксплозивна: культурный документ субцендирует свои контексты. Нет веских причин останавливаться. По иронии судьбы бо́льшая часть контекстуальной критики пытается ограничиться тем, что наиболее интересно с точки зрения контекста. И мы можем проверить это, размышляя об экологии.
Особенность экологических контекстов заключается в том, что невозможно заранее обвести вокруг них черту, потому что экология – это глубокая взаимозависимость. Биосфера зависит от магнитного щита Земли, который защищает формы жизни от солнечных лучей, а это зависит от того, как вращается железное ядро Земли, а это зависит от того, как Земля формировалась на ранних стадиях Солнечной системы, и так далее. Мы имеем дело с потенциальной бесконечностью сущностей в потенциальной бесконечности масштабов – невозможно установить, есть ли конечная точка у плеромы существ, во всяком случае заранее. Экологическое сознание – просто взрыв этого контекста.
Очень крупные объекты вроде гор и океанов иногда движутся так, что вибрации их движения создают звук, слишком глубокий, чтобы люди могли его услышать. Звуковые волны распространяются по всей Земле, сметая все виды сущностей своими колебаниями. Можно записать и воспроизвести этот инфразвук, но для этого нужно создать специальный, очень длинный динамик, чтобы эффективно пропустить волну, и нужно ускорить ее примерно в 80 раз, чтобы ее могли услышать люди, – невероятно глубокий, громкий рев. Это похоже на мягкий рокот, часть сигнатуры взрыва: не сокрушительный, но всепроникающий рокот.
Инфразвук – это буквально звук взрывающегося контекста. И то, как он взрывается, ставит под сомнение идею о красиво ограниченных целых, которые раздуваются до достаточных размеров, чтобы сдерживать свои части в хорошо объединенной группе. Чем длиннее описание всех элементов такой вещи, тем больше опасность, что она разверзнет пропасть. Целые могут быть скважинами, настолько глубокими, что мы даже не можем себе этого представить.
Инфразвук – это роман Толстого о горах, океанах и пустынях. Это прекрасный пример нашей нынешней эры асимметрии – экологической эпохи, в которой у нас так много научных данных о вещах, делающих вещи такими огромными и загадочными, что растущее знание не может совладать с объектами. Вместо этого происходит сопоставимый со временами холодной войны взрыв знания и в то же самое время изъятости, причем все по той же причине. В этом резкое отличие гегелевской картины истории искусства, в которой знание постепенно опережает художественные материалы, приходя в конце XVIII века и далее к иронии и искусству успешных провалов воплощения духа[111]. Эта картина выражает лишь симптом высокомерия, которым отмечено начало антропоцена, называемого нами современностью. Но стремление превзойти свои материальные условия во всех аспектах привело ко все более глубокому – в буквальном смысле – забуриванию в них, что теперь мы поняли, что само это движение создало гораздо более обширные и всепроникающие материальные условия, чем когда-либо прежде. Глобальное потепление длится 100 тысяч лет. Эта эра асимметрии оказывается не такой уж асимметричной. Речь идет даже не о людях, полных внутреннего пространства, противопоставляемых нелю́дям, тоже полным внутреннего пространства, а о том, что именно в этот момент люди обнаруживают, что они – один из тех объектов, которые, поскольку мы теперь позволяем всем им, подобно нам самим, быть ящиками Пандоры, вмещают множества.
Субцендентность гарантирует, что объекты сталкиваются с нами, будто грипп, проникая сквозь наши собственные нечеткие, рваные границы и действуя изнутри. Таким образом, субцендентность означает, что мы, люди, на самом деле не нигилистические негативистские монстры, а хамелеоноподобные существа, восприимчивые к цветам, поверхностям, звуковым волнам, – то, как плоть на обратной стороне моего глаза пальпируется электромагнитными волнами, которые распространяются от излучающего оксидно-иттриевого покрытия на внутренней стороне ЖК-дисплея или электронно-лучевой трубки. Я вижу красный, потому что волны иттрия выплескиваются на меня. Поскольку я не жестко ограниченное целое, а рваное и субцендентное, я могу немного покачаться на волне вместе с этой краснотой.
Восприимчивость – очень хорошая новость для экологической этики и политики. Ко мне можно прикоснуться. Мышление само по себе означает прикосновение, оно не гарантия полного метафизического присутствия, а дезориентирующее мерцание, которое преследует меня или доставляет мне удовольствие, или причиняет боль, и так далее. Визуальный художник знает, что визуальность сильно искажается философиями, которые используют язык зрения, устанавливая постоянно присутствующие вещи, которые нужно увидеть, и слишком легкую связь зрения и знания. Возможно, экологической философии стоит создать совершенно новый язык, который больше склоняется к прикосновению, к тактильности. Это именно потому, что зрение субцендируется прикосновением. Дело не в том, что зрение сводимо к прикосновению, как если бы прикосновение было более постоянно наличным, аналогично тому, как неверующий Фома сунул руку в рану и сам ее почувствовал; дело в том, что зрение, как и слух, является частью прикосновения, целым, которое не больше суммы своих частей. Прикосновение смиренное, чувствительное, рискованное, скромное – оно субцендирует способность видеть вокруг, выше и за пределами вещи. Оно субцендирует, потому что оно ближе, интимнее, то есть представляет собой противоположность «более всеобъемлющему и менее интимному».
Теперь можно мыслить Род человеческий (humankind) без необходимости мыслить «род мужской» (Mankind) и без необходимости представлять, что видов людей не существует или что различия между людьми поверхностны и неважны. Мы можем говорить о человеческих видах, признавая различия, потому что человеческий род образует субцендентное целое. Существует неустранимый разрыв между маленьким мной и человеком, но не потому, что человек онтологически больше, чем сумма его частей. Человеческий род – это не отрицание человеческого существа, а скорее имплозивное целое, восприимчивое ко всем видам явлений. Антропоцен – это одно из первых по-настоящему антиантропоцентрических понятий, потому что, мысля антропоцен, мы можем увидеть понятие «вид» таким, каково оно на самом деле – вид как субцендентный гиперобъект, хрупкий и изменчивый. Антропоцен – это тот момент, когда люди начинают признавать человечество, пока оно субцендирует свои части (вроде пластика и бетона в пластах Земли). Антропоцен – это тот момент, когда вид как таковой становится мыслим таким неметафизическим образом, что человеческий род не может жестко исключать нечеловеческие существа. Человек становится видимым как вид, то есть как целое странным образом меньшее, чем сумма его (человеческих, бактериально-микробиомных, протезных) частей. Человеческий род, как я уже говорил, по своей природе покалечен без надежды на «здоровую» (эксплозивную) целостность.
«Найди лицемера» – любимая игра левых, продукт монотеистического холизма, который мы унаследовали от Месопотамии. В мире, где целые всегда лопаются, как паучьи яйца, на многие-многие части, невозможно цинически дистанцироваться, потому что нет места, из которого можно объять тотальность, ничего не потеряв. Поэтому, когда дело доходит до выбора между «Найди лицемера» или «Лопни паучье яйцо», нам следует выбрать вторую игру. Сотрудник Google способен иметь критические, анти-Google мысли. Бюрократка в советской Литве способна испытывать более чем смешанные чувства по поводу того, что она делает.
Занятия по теории пугают, студенты стесняются, участие учитывается при выставлении оценок и так далее. Поэтому я им говорю: «Чем глупее вопрос, который вы зададите, тем выше оценка, которую вы получите». Дети хорошо известны тем, что задают самые глубокие вопросы, потому что они самые простые: почему ты мой папа? Зачем нам нужен четверг? Один учитель, который мне нравится, говорит: «Осмельтесь быть глупыми». Некоторые из нас, преподавателей теории, могут лучше вспомнить об этом, когда речь заходит о написании теоретических текстов. Было бы легче, если бы вопросы стали более глубокими и звучали более глупо и выглядели менее сложными и серьезными. Это могло бы походить на то, к чему стремился Сократ, который говорил, что он просто клоун, eirōn, откуда мы получили слово «ирония». Это не просто симпатичная версия теоретического удивления, устанавливающая приятную низкую планку для испуганных студентов. Это действительное лицо теоретической рефлексии, а не просто его упрощенная версия.
Может быть, «осмелиться быть глупым» – и есть основное, а не только способ заставить студентов говорить. Между истиной и ложью нет тонкой, яркой границы; мы, как говорит Хайдеггер, всегда в истине. Мы всегда находимся в некоторой форме твиттер-сферы, какой-то фейсбучной пост(овой)версии истины наподобие затертой, как заезженная пластинка, его-идеи-о-ее-идее-об-их-идее истины. Вклад Стивена Кольбера в мир во всем мире очень уместен здесь: более-менее истина (truthiness).
Истину преследуют. Быть истинным – значит чувствовать, что тебя преследуют. Сумбурность и неопределенность пространства более-менее истины свойственны истине, а не какой-то раздражающей грязи, которую нужно счищать. Вы никогда не достигнете голой, сияющей, прозрачной, совершенной истины. Истина всегда более-менее истинна (truthy), потому что она всегда включает в себя способ быть собой, режим истины. Идеи всегда идут в комплекте со способами иметь эти идеи. У вас не может быть идеи, если вы не находитесь в определенном режиме. Идеи не бесцветны и не безвкусны. У них есть особая частота, особый запах, у них есть способы их мыслить.
Есть прототипы истины. Многие великие художники говорят в режиме протоистины. Возьмем Бьорк. Ее песня «Hyperballad» – классический пример: она показывает вам проводку за панелью эмоции, то, что такое прямолинейное чувство, как «я тебя люблю», совсем не прямолинейно. Так что не пишите такую песню о любви; напишите песню, в которой говорится, что вы сидите на вершине утеса и сбрасываете с него разные части и куски, вроде автомобильных деталей, бутылок и столовых приборов, всевозможных нечеловеческих протезов, которые мы считаем продолжением нашего полностью интегрированного современного блистающего, религиозного, целостного я; и затем вы описываете, как сбрасываетесь с него сами и как вы будете выглядеть – для того себя, который наблюдает за вами, все еще стоя на краю утеса, – когда упадете и разобьетесь ли насмерть или останетесь живы? Будете ли вы похожи на спящего человека? Ваши глаза будут закрыты или открыты?
Моя любимая версия «Hyperballad» – это микс Subtle Abuse, 12-дюймовый ремикс, расширенная призрачная танцевальная версия, которая содержит в себе гораздо больше себя самой. Она берет маленькие кусочки из нее и делает тысячи их копий, как если бы целое было мешком с глазами, которые при ближайшем рассмотрении тоже были мешком с глазами, и так далее, может быть, до бесконечности.
12-дюймовые ремиксы – это не копии, не отдельные вещи, а призрачные мешки, полные глаз, которые населяют собой кажущийся индивидуальным дом песни. Диджей никогда не вплетает 12-дюймовые виниловые пластинки в бесшовное целое, которое больше них. Он сплетает целое, состоящее из частичных объектов, мешки глазных яблок в большой мешок глазных яблок. Вереница ящиков Пандоры стягивается к одному ящику Пандоры, не к тому, который будет управлять ими всеми, а к тому, где можно просто неплохо провести вечер.
Когда Бьорк просит вас сделать ремикс на ее песню, она отправляет вам все части, все звуковые файлы и говорит поработать с ними. Делать с ними все что угодно. Резать их на маленькие кусочки, размножать кусочки или перекомпоновывать их. Сделайте из этого больше, чем то целое, что создала я. Покажите мне проводку за панелью того, как я показываю проводку за панелью. Вот что ей нравится.
Сейчас, в обычной западной философии, а именно в версии 2.0 религии агрокультурной эпохи, начиная с Аристотеля, истина – это то, что бывает только одного цвета: белого. Это вопрос черного и белого. Оттенков серого быть не может. Правит закон непротиворечия вместе со своим племянником, законом исключенного третьего, а это значит, что у вас не может быть промежуточных категорий. Что, на самом деле, очень плохо, потому что луга и гориллы, люди, облака и биосфера – все это нельзя классифицировать как полностью монолитные сами по себе: луга состоят из самых разных вещей вроде травы и птиц, которые не являются лугами; формы жизни состоят из всевозможных вещей, которые не являются живыми; части биосферы – это не просто части биосферы, они пишут стихи и демонстрируют сексуальность, они раздражают вас, когда просят еду, и дружат с золотыми рыбками в пруду.
Финальная версия устройства субцендирует свои прототипы и необязательно является самой истинной. Она та, которая отвечает нуждам фирмы. Она та, которая отвечает потребностям вашего эго, и она может быть не самой лучшей. Она такова, если вам повезет, если вам удастся уйти со своего пути, как это делают лучшие художники. Официальный, черно-белый вы окружен этим более-менее истинным прото-вами, похожим на неотвязчивый ореол, весьма расширенный 12-дюймовый ремикс самого себя, который вы практически не можете увидеть. В нейронауке это теперь называется адаптивным бессознательным, а в философской традиции феноменологии это называется стилем, и, согласно им, другие могут увидеть в вас гораздо больше, чем вы сами. Так работает комедия. Она по большей части состоит в изображении кого-то, кто пытается делать что-то с позиции того, кем он себя считает; но то, как он это делает, обнажает их общий стиль, который они не контролируют.
Бьорк позволяет целому быть субцендентным, и это отличается от демонстрации эго, когда вы думаете, что можете поставить штрихкод «Это предложение Тима Мортона» на каждую букву и каждую частицу фонемы. Нечто в языке показывает вам, что что-то призрачное есть и в значении. Быть подлинным необязательно значит целиком и полностью выходить за пределы своих частей. В этом смысле быть автором и быть подлинным – это не то, что нам нужно упразднять, стыдиться или сводить к чему-то другому, потому что авторство уже содержит все виды других существ, призрачную, навязчивую инаковость. Строчка песни Бьорк не кричит «я люблю тебя», а вместо этого показывает все дымчатые тонкие кружева клочковатых водорослей вокруг, между и внутри «я», «люблю» и «тебя».
Возможно, черного и белого в своих крайних пределах не существует вообще. Хайдеггер утверждает, что на самом деле нет жесткого, тонкого разделения между истиной и ложью. Это не только ведет к тому, что есть пространство для маневра, но и к тому, что нам не обязательно и дальше продолжать заниматься развенчиванием священных коров, если мы хотим быть прогрессивными философами. Мы можем позволить целому быть целым. Нам не нужно убивать автора, как сказал нам Барт, потому что автор уже нежить, призрачное существо, похожее на привидение. Нам не нужно выбирать между большим плохим фашистским произведением и открытым рваным ризомным текстом. Нам не нужно постоянно пытаться отыскать правильный – изм, правильный режим доступа, перформирующий нашу изощренность. Экологическая эпоха, в которую мы вступаем, вовсе не будет художественной эпохой – измов, потому что присваивать чей-то доступ – значит хвататься не за тот конец кантианской палки. Есть VIP-зал консюмеризма, так же как и в любой религии агрокультурной эпохи есть свой VIP-зал, где вам говорят нечто больше похожее на истину, без контроля теистического или продукто-ориентированного копирайта. Консюмеризм действительно связан с религией, потому что VIP-зал, называемый богемностью или романтическим или рефлексивным консюмеризмом, заключается в придании духовной ценности опыту, а не продуктам.
Нам не нужно выбирать между постепенной перестановкой шезлонгов на «Титанике» политической и экономической системы и неким масштабным апокалиптическим изменением всего. Нам не нужно выбирать между жизнью и смертью с пистолетом, приставленным к голове, как пытаются навязать нам махровые «защитники жизни» (pro-life). Нам не нужно изо всех сил цепляться за идею, что мы должны изо всех сил цепляться за вещи, – другими словами, наше обычное убеждение об убеждении, которое Ричард Докинз разделяет с фундаменталистами, другими словами, наше обычное представление о том, что значит слово «выживать». Мы не должны соглашаться с тем, что буддийская идея не-я говорит о том, что вы всего лишь кучка атомов. Наоборот, она означает, что вы открыты. Вы – дом с привидениями. Вы содержите пробелы, пустоты, неполные части – как вселенная в гностицизме[112].
Существует искаженная идея автора, которая зависит от идеи обладания и понятия собственности. Мы демократизировали религию агрокультурной эпохи, так что теперь по крайней мере некоторые люди могут быть маленькими богами. Для этого им нужно владеть вещами, в том числе и самими собой. Здесь какой-то мелкий юридический шрифт, предназначенный для того, чтобы отсечь призрачную полутень стиля от автора, в точности как мы отсекли наши связи с нелюдьми́ как внутри наших тел, так и снаружи, как внутри наших психических тел, так и внутри нашей философской и социальной систем. Само понятие души основано на отсечении, а затем на приватизации, а затем на абстрагировании этой формы призрака, точно так же, как и понятие потребителя – это душа маленького меня, парня, который на самом деле никогда не требовал кучу пластиковой упаковочной пленки. В некотором смысле это лучше, чем тирания, религия и прочие атрибуты агрокультурной эпохи, но только потому, что у нее есть демократизированная тирания. В чистом остатке наша версия агрокультурной эпохи еще более экологически и психологически жестока. Вот почему мы любим предыдущие версии нашей неолитической темпоральности, потому что это похоже на то, что Маркс говорит о греческом искусстве. Это подобно разглядыванию своих детских фотографий, когда в ваших глазах есть что-то, чего вы больше не видите[113].
Это вещи, которые, как кто-то думал, они оставили позади, вещи, которые мы называем палеолитическими, пространство время-творения, которое до неприличия больше похоже на мир Йоды. Почему мы вообще хотим смотреть «Звездные войны», где речь идет о подлинно нетеистическом мире, где существует неопределенная Сила, которая окружает формы жизни и проникает в них и действует на них на расстоянии, без механического воздействия? Почему такая тема вообще кому-то пришла в голову и почему мы собираемся в многомиллиардную толпу, чтобы посмотреть фильм, который изображает грубую, жалкую версию этой идеи? Потому, что люди на самом деле никогда не отсекали свою индигенность симбиотическому реальному, и эта вещь, которую мы продолжаем рассказывать себе своими словами, своим социальным пространством, своей философией и своим ощущением Стокгольмского синдрома, что мы находимся за пределами этого мира, как Адам и Ева, убивает нас и всю жизнь на этой планете.
Снова найти эту индигенность совсем даже не трудно, потому что она содержалась в VIP-залах, потому что именно в них живет энергия, питающая систему, и только она предстает в искаженном виде перед теми, кто не находится в зале, поскольку зал этот совсем крошечный, так что энергия выглядит просто более поздним декоративным осмыслением. Возьмите искусство или эстетическое измерение в целом. Некоторые люди думают, что это как раз то запоздалое декоративное осмысление, иногда используемое как клей, который позволяет как попало собрать страшные разбитые куски черно-белого пространства истины, известной как цивилизация. Но такое не говорится из VIP-зала: вы не должны говорить из зала, если вы ученый.
С этими строками родилось движение ненасильственного прямого действия:
Восстаньте ото сна, как львы,
Вас столько ж, как стеблей травы,
…
Вас много – скуден счет врагов!
Шелли забыл добавить: не только в эмпирическом смысле, имеющем отношение к телам, которые вы можете сосчитать, но и в онтологическом, имеющем отношение к структуре того, каковы на самом деле вещи. Нас много, потому что мы целые, которые всегда меньше, чем сумма их частей. Мы не просто объединяемся в множества, мы вмещаем множества, как вам скажет любая уважающая себя кишечная бактерия.
Нас много и в онтологическом смысле, и это подразумевает, что мы можем, должны и будем достигать солидарности по крайней мере с некоторыми нечеловеческими существами. Путь к этой солидарности заключается в увеличении, усилении и дифференциации все большего и большего числа удовольствий. Это довольно сильно отличается от экологической задачи, которую многие из нас считают правильной: создание ограничительной экономики. Это было бы катастрофическим повторением нефтяной экономики, в которой такие понятия, как эффективность и устойчивость (оба масштабированы совершенно антропоцентрически, не говоря уже о неолиберальном масштабе), разрушили счастье, человеческое и нечеловеческое. Разговоры об эффективности и устойчивости – это просто артефакты беспощадного использования ископаемого топлива. В экономике, основанной на солнечной энергии, вы можете устраивать дискотеку в каждой комнате вашего дома, и от этого пострадает гораздо меньше форм жизни, по сравнению с простым включением света в нефтяной экономике. Вы можете днем и ночью включать стробоскопы, панели и лазеры сколько вашей душе угодно.
Экономика – это то, как мы организуем наслаждение. Когда мы начнем думать, как должно выглядеть экологическое общество, мы начнем рассуждать, как организовать наслаждение в самых больших масштабах нашего сосуществования. Экологическое общество, которое не ставит в центр внимания улучшение и диверсификацию удовольствия, является экологическим только по названию. Само понятие полезности потребует серьезного обновления. Счастье больше не будет характеризоваться простым существованием – в отличие от качеств существования – как своим стандартным, высшим уровнем. Вопрос о том, как жить, духовная проблема рефлексивного консюмеризма, станет намного более сложным, но гораздо менее насильственным.
В экономике, основанной на солнечной энергии, экономическое целое будет субцендировать части. В нефтяной экономике нефть в своем эксплозивно-холистическом бдении поглощает в себя все. В солнечной экономике вопрос о том, кто выкачивает и продает солнечную энергию, отличается от вопроса, кто владеет нефтью. Во многих других смыслах, которые мы не можем сейчас себе даже представить, человечество завладеет производительными силами, но это не значит, что нечеловеческие формы жизни будут и дальше эксплуатироваться. Это потому, что человечество – размытое, субцендентное целое, которое включает в себя и имплицирует другие формы жизни как часть в свою очередь субцендентного симбиотического реального.