К книге
Род человеческий. Солидарность с нечеловеческим народом1 Жизнь
56%
1 Жизнь
5

– О, что это за слово? Оно такое внушительное. И такое сложное. И такое печальное.

Оставим в стороне смертоносную идею выживания. Если обратиться к мемуарам Примо Леви «Человек ли это?», станет очевидным, что самая страшная форма культуры смерти маркирует жесткую и тонкую грань между жизнью и смертью. «Выживание» здесь ключевое слово: это простое «проживание», однако раскалывающееся изнутри на стремление не быть мертвым и ожидание смерти («мусульманин»). Этот разлом представляет собой артефакт промышленного насилия над жертвами. Когда нацистская логистика натыкается на реально существующих людей, «между» жесткими категориями жизни и смерти начинают обнаруживаться всевозможные жуткие существа.

Логике это не очень нравится, потому что логика не любит неопределенности. В традиционной логике нет места для промежуточной зоны, зоны, с которой сталкиваются в обычной «жизни». И все же эта исключенная промежуточная зона заселена реальной «жизнью» в противоположность Жизни с заглавной буквы «ж». То, что называется «жизнью», – это колебание между двумя различными видами смерти: слепой махинацией и полным небытием. Жизнь как таковая не должна противопоставляться инвалидности. Конечность тела – это всегда протез, а глаз – всегда искусственный. Эволюция происходит за счет беспричинных мутаций, поэтому, когда возникает новая форма жизни, невозможно сказать, изменчивость это или уродство.

Но логика с ее законом непротиворечия и вытекающим из нее законом исключенного третьего запрещает те самые оттенки серого, которые определяют жизнь с маленькой буквы «ж» как таковую. Что это говорит нам о логике? Что она, как утверждал Ницше, продукт агрокультурной эпохи (мы живем в одной из версий Месопотамии) с ее патриархатами и кастовыми системами. Человеческий род должен мыслиться через это исключенное третье, призрачное царство между двумя видами смерти, а не как некая идеализированная живая субстанция. Человеческая жизнь менее захватывающая, грандиозная и энергичная, а более неопределенная, беспокойная и всеобъемлющая. Только тогда мы можем мыслить человеческий род за пределами той логистики, которая привела к неолиберальному капитализму. Будем отличать эту концепцию жизни от других минимальных определений жизни, которые содержатся, например, в утилитаризме или в понятии чистого выживания или «проживания»[51]. Это не означает противопоставление простого проживания какой-то целостной и банальной здоровой витальности.

Хрупкость – это основная экологическая категория, потому что это основная онтологическая категория. Если вещь – именно то, что она есть, а не то, какой она является, она разрушена изнутри. Существовать – значит быть покалеченным. Каждая конечность представляет собой протез. Творчество возможно именно благодаря этой онтологической инвалидности, а не вопреки ей. Проживание – это тянущаяся нить, очень тонкая, но неразрывная. Творческая жизнь – это чудо, которого могут достичь только инвалиды. Человеческий род безвозвратно покалечен.

Живое зло: патриархальная жизнь и не-смерть объекта

Жизнь (с заглавной буквы Ж) враждебна действительно существующим формам жизни. Так происходит из-за стандартной онтологии, субстанциальной онтологии, вмонтированной в социальное пространство. Она гласит, что существовать – значит быть постоянно присутствующим тем или иным до явлений, вне явлений или вопреки явлениям: «где-то там», как в идее Природы, которая также появилась как функция агрокультурной системы.

Алгоритм – это просто рецепт: возьмите два яйца, разбейте их, перемешайте в разогретой сковороде с небольшим количеством масла – и вуаля, порция яичницы-болтуньи готова. Поселитесь в доме, окруженном полями, пропалывайте сорняки, избавляйтесь от вредителей, увеличьте сочность кукурузы за счет ее цветов… Нужно просто оставить запущенный алгоритм работать в течение определенного времени, и можно увидеть, как его последняя версия успешно спровоцировала шестое массовое вымирание. Из-за того, что люди хотели избежать умеренного глобального потепления раннего голоцена, их алгоритм в итоге привел к гораздо более серьезному глобальному потеплению. Из-за того, что люди хотели вырваться из паутины судьбы и избежать пугающей петлистой структуры бытия – палеолитическое царство Трикстера, – они решили повысить ставки и еще больше запутались в паутине судьбы.

Разве это не сюжет любой трагедии? И это неудивительно, потому что трагедия повествует о том, как люди просчитывают агрологистику; расчеты неизбежно ограниченны, так как являются симптомом агрологистики, логистики определенного агрокультурного варианта (месопотамского) и его логической структуры[52]. Логистика – это то, как все организовано и реализовано; эта организация имеет скрытую логику, в которой подчас трудно разобраться. Разница, возможно, похожа на разницу между неосознанным и осознанным поведением. Одного взгляда на то, как фосфор, важный сельскохозяйственный химикат, повлиял на биосферу, будет достаточно, чтобы убедить любого в том, что у агрологистики есть проблемы. Модус трагедии, в котором мы столкнулись лицом к лицу с нынешней экологической чрезвычайной ситуацией, – это эстетический продукт того самого алгоритма, который породил эту чрезвычайную ситуацию.

Как нам найти выход из пространства трагедии? Это вопрос, который в более широком контексте означает, как нам найти выход из пространства агрологистической конфигурации, которой теперь нужна целая отрасль и вычислительные протезы для поддержания ее производительности. Жизнь как таковая – трагическое понятие. Подумайте только о бедном Эдипе, пригвожденном к склону той горы: маленький мальчик, едва живой. Жизнь означает едва живой.

Агрологистика была эффективна с самого начала: вы превращаете свои сельхозугодья в пустыню и движетесь на запад. Вскоре развивается патриархат как прямое следствие агрологистического функционирования. Затем быстро возникает массивная деспотичная социальная иерархия со своим царем – Эдип выступает жертвой синдрома, связанного с некомпетентными царями-отцами, который можно назвать комплексом Лая[53]. История цивилизации выглядит как долгое отступление от непреднамеренных последствий. Поразительно, что некоторые люди («жители Запада»), с радостью и несмотря ни на что, позволяли программе работать, работать и работать, – вскоре после ее запуска она стала крайне неприятной. Не исключено, что и умеренное потепление голоцена само по себе было вызвано крупномасштабным сельским хозяйством, что подводит нас к мысли о наличии двух фаз антропоцена[54]. В любом случае то, что называется Природой, представляет собой просто равномерную периодичность голоценовых систем Земли. Либо она была искусственной конструкцией, созданной, по крайней мере частично, людьми, либо она была удачным стечением обстоятельств для возведения антропоцентрического театра военных действий, обеспечившего достаточно удобный нечеловеческий фон, на который агрологистика могла положиться и больше о нем не думать.

Тонкая, жесткая граница между жизнью и не-жизнью, установленная функционированием агрологистического программного обеспечения, – это ключевой компонент мира, образованного этим функционированием. Если нам не нравится произошедшее, нам придется поискать другую идею того, что бы ни называлось формой жизни. Нам придется ослабить границу между жизнью и не-жизнью. Стандартный утилитаризм, закодированный в месопотамском пространстве, содержит неявную аксиому: чем больше существования, тем лучше, каким бы ни было качество этого существования. В конечном итоге это порождает популяционный парадокс, обсуждение которого во многом запретная тема даже для прогрессивных гуманитариев, проживающих в месопотамском пространстве. Согласно этому парадоксу, триллионы людей, существующих в состоянии, близком к состоянию «мусульманина» у Примо Леви, всегда лучше, чем миллиарды людей, живущих в состоянии абсолютного экстаза[55].

Тот факт, что при раздувании до такого масштаба все начинает выглядеть совершенно абсурдно, должен служить предостережением, что во времена гиперобъектов – осознания и сотворения широко распределенных объектов, лишь небольшие пространственно-временные фрагменты которых доступны для нашего прямого наблюдения, – этот стандартный утилитаризм, очевидно, больше не работает. Он и так не очень хорошо работал. Но к данному моменту программа была запущена так долго, что мы можем посмотреть на нее в микроскоп или увеличить ее до масштабов Земли, чтобы изучить ее – и, к сожалению, страдать от нее.

Контроль над рождаемостью и рождающим телом, а также подчинение женщин связаны со стандартной субстанциальной онтологией и ее существованием, независимо от утилитаризма. Патриархат переплетается со спесишизмом и антропоцентризмом. Нелю́ди, совокупность которых называется Матерью-Землей, рассматриваются как бесконечно малые и бесконечно податливые субстанции; и в посткантовском обновлении этого понятия они становятся субстанциями только в тот момент, когда люди отформатируют их.

Больше существования любой ценой подразумевает субстанциальную онтологию, согласно которой объекты суть простые сгустки протяженности, украшенные акциденциями. Задолго до того, как она была формализована (Аристотелем или редукционистским атомизмом), и за тысячи лет до формализации утилитаризма на заре антропоцена стандартная субстанциальная онтология была закодирована непосредственно в социальном пространстве. Ее декодирование подразумевает разрушение этого социального пространства. Онтологический проект демонтажа метафизики присутствия и антропоцентрического определения нелюде́й как манипулируемых единиц протяженности – это политический проект, если рассматривать его в этом временном масштабе – в масштабе глобального потепления и вымирания.

Мэри Дейли была совершенно права. Мы живем в культуре смерти, культуре избыточности (overkill): фрейдистское влечение к смерти – это всегда механизм избыточности, когда податливые границы клеток растений и животных превращаются в жесткие, гладкие границы пластика, который был превращен в нефть[56]. Мы вполне буквально занимаемся укреплением стенок социальных клеток: мы используем окаменелые клетки растений и животных, чтобы производить нефть, чтобы изготавливать пластик, вроде майлара и латекса, этой блестящей, гладкой, красивой, защитной БДСМ-мембраны. Влечение к смерти – это не что иное, как успокаивающий режим поддержания существования агрологистики, и он отвечает за концепцию Жизни. Неумолимое стремление к неумолимой жизни – это просто смерть и истребление. Капиталистическая идея роста, к примеру, представляет собой модус этого стремления[57].

Искусство и человеческая сексуальность – это два из немногих мест, оставшихся на Земле, в которых с логикой смерти можно играть, переворачивать ее, пародировать, изгибать. Половой отбор – даже более кантовский, чем Кант: нет абсолютно никакой утилитарной причины для полового размножения. С точки зрения ДНК половой отбор абсурдно дорогостоящ и происходит без существенной причины. Аргументы в пользу того, что красивые переливающиеся перья служат доказательством возмужалости какой-либо формы жизни, носят характер замкнутого круга и вызывают много вопросов. Если бы жизнь на самом деле состояла просто в ее продолжении и плевала на явления, все формы жизни клонировали бы самих себя. Есть гораздо более эффективные способы демонстрации силы, чем красивые перья. Сами формы жизни отрицают логику, отрывающую явление от бытия.

Месопотамское социальное пространство ставит нас перед серьезным выбором между двумя видами смерти – беспощадной жизнью (как в нескончаемых «дебатах» на тему абортов о контроле над телами женщин) и абсолютным небытием. Можно иметь безликие сгустки протяженности, с которыми по-садистски можно делать все что угодно – или не иметь вообще ничего.

«Жизнь» действительно существует между этими двумя смертями. Она представляет собой трепетание или мерцание без механического воздействия извне, при котором объекты перемещаются сами по себе, не требуя внешней движущей силы. Трепетание можно теперь наблюдать в крошечных объектах, которые тем не менее намного больше элементарных частиц, в чьих масштабах такое непокорное поведение не дозволялось корреляционистской стандартной моделью[58]. Другими словами, внутренняя подвижность вещей подразумевает, что явление и бытие неразрывны, но в то же время странным образом различны вопреки агрологистическому функционированию, которое тоже порождает логический закон непротиворечия, формально никогда не доказанный, поскольку кажется таким очевидным в агрологистическом социальном пространстве. Ибн Сина (или Авиценна, персидский философ, живший около X в. н. э.) понял это и подкрепил закон угрозой пыток: в том же духе, что и доктор Джонсон, который звучно пнул по камню и сделал это доводом в пользу существования вещей, которые можно пинать, или что и (чуть более насильственно) инквизиция, которая требовала, чтобы кто-то признался в своем неверии в какую-либо идею, и потому должен был быть сожжен[59].

Движение происходит потому, что явление и бытие, переходя друг в друга, различны, но в то же время одинаковы, как если бы бытие было петлей, а явление было изгибом той петли, имеющей форму ленты Мёбиуса. Просто нельзя сказать, где начинается этот изгиб. На ней нет небольшой симпатичной пунктирной линии, или городской стены, или изгороди, или концепции внутреннего и внешнего, которые вам об этом скажут. Лента Мёбиуса – это неориентируемая поверхность, в топологии это значит, что у нее нет внутренней или внешней части, нет лицевой или обратной стороны, нет верха или низа. Форма жизни – это именно эта неориентируемая сущность; если крошечные зеркала при абсолютном нуле в вакууме могут без механического вмешательства излучать инфракрасный свет, у вас без особой причины может быть красивое оперение, и оно может казаться вам сексуальным просто так. Непонятийность кантианской красоты распространяется, по крайней мере, на жуков, бабочек и рыб[60].

Мы действительно, действительно не хотим, чтобы сущности мерцали без действия внешней причины. Даже стандартная квантовая теория старается ограничить эту дискотеку вещами диаметром 10–17 сантиметров или меньше. В садо-танатологическом пространстве агрологистики внутреннее мерцание бытия, бытия, мерцающего явлением, известно как призрачное, зомби, нечестивое, еретическое табу или как эзотерический секрет, доступный только тем, кто добрался до VIP-зала религий агрокультурной эпохи, таких как индуизм или христианство. Обезопасившись тем, что забрались на самый верх, вы получаете весьма опосредованную версию, в которой вам говорят, что вы лично и есть бог, и дело только в том, чтобы это заметить. Это смешно, как переливающееся оперенье. На вершине своего, по общему мнению, разумного стебля религия осевого времени дает побеги экзотических эзотерических цветов.

В неагрологистическом пространстве, иначе известном как «палеолитическое» (уничижительный и осуждающий термин) или «коренное», мерцание известно как магия. Оно относится ко всем объектам, независимо от того, живы они по месопотамским меркам или нет. Сущность коренных народов мертва или жива, и невозможно точно сказать, что из этого верно.

Нам, месопотамцам, запрещено выходить за пределы месопотамского мыслительного пространства. Иначе вас посчитают безумцем или глупцом – например, вас могут обвинить в примитивизме или в присвоении незападных культур. Все эти разговоры о том, как вокруг нелюде́й мерцают духи (они или внутри них, или рядом с ними), предназначены для далекого прошлого и для тех, кого по-французски называют aliens (безумцами) – выразительный термин для существ за оградой, пограничный маркер агрологистического жилого строения. Насмехаться над идеей собирать орехи и ягоды или удивляться ей – это вытесненный способ подавить онтологическое мерцание. Без заранее заготовленных понятий невозможно установить, жива мерцающая сущность или нет. Различие между жизнью и не-жизнью невозможно поддерживать; все существа лучше будут считаться зомби, а не одушевленными или неодушевленными.

В следующей главе мы рассмотрим, каким может быть вид без стандартной субстанциальной онтологии агрологистики. Мерцающее, призрачное существо, зомби – электрон, мышь, небоскреб, социальное движение – это X-существо, по своей природе наделенное сверхспособностями. Мы можем понять его именно через тот X, который использует сам Кант для описания одной вещи, которой он позволяет быть изъятой: трансцендентальные синтетические суждения априори. Он называет их «Неизвестное = X»[61]. Но теперь снимите антропоцентрический копирайт на эту сверхсилу, и пусть ею будут обладать не только математически протяженное пространство и время, не только логические суждения и все другие идеальные явления вроде мышления, надежды, желания, ненависти (Гуссерль) – и не только люди, в том смысле, в каком они существуют по Хайдеггеру и Лакану, но и вообще любые сущности – идея, цветок, слово, стихотворение, древесная лягушка, биосфера.

Для этой мерцающей, призрачной силы X есть термин: этот термин – зло. И поскольку искусство в избытке имеет дело с тенями и призраками того, что кажется скрытым в агрологистическом программном обеспечении, и того, что возникает из него, агрокультурная философия довольно часто относилась к нему как к царству зла, платоновской пещере забытых палеолитических снов. В трилогии Филипа Пулмана «Темные начала» религия пытается устранить духовных животных, или «демонов», которые витают вокруг личностей детей подобно фамильярам ведьм. Патриархальная религия – это именно то устройство, которое нейтрализует X-силу вещей, это способ превращения их в тени, она несет ответственность за то, как их преследуют будущие беспокойные версии самих себя, демоны, которые сидят у вас на плече. И это потому, что патриархальная религия – прямое следствие еще более эффективной машины, чье безжалостное жертвоприношение призрачности теперь носит название шестого массового вымирания. Пришло время ради форм жизни освободить это злое на вид призрачное мерцание от ограничений в сфере искусства и начать позволять морским свиньям и людям тоже иметь его.

Предыдущая главаГлава 5 из 9Следующая глава