Тот, кто отсекает себя от Матери-Земли и ее обильных жизненных ресурсов, отправляется в изгнание.
Призрак преследует призрак коммунизма – призрак нечеловеческого.
В «Роде человеческом» будет показано, что человеческий вид – жизнеспособная и важная категория для размышления о коммунистической политике, такой политике, которая в этой книге рассматривается не просто как интернациональная по своему охвату, но и как планетарная. Под этим имеется в виду, что коммунизм работает только тогда, когда его экономические модели мыслятся как настроенность с фактом жизни в биосфере, фактом того, что я называю «симбиотическим реальным».
Симбиотическое реальное – это странное «имплозивное целое», в котором сущности связаны не тотальным, рваным образом. (Я буду давать определение «имплозивному холизму» на протяжении всей книги.) При симбиозе неясно, кто главный симбионт, а отношения между симбиотическими существами неровные, неполные. Служу ли я простым носителем для многочисленных бактерий, населяющих мой микробиом? Или это они дают мне пристанище? Кто хозяин, а кто паразит? Термин «хозяин» (host) происходит от латинского hostis – слово, которое означает одновременно и «друг» и «враг»[1].
Например, треть человеческого молока не усваивается ребенком, и это молоко питает бактерии, которые покрывают кишечник защитной пленкой, дающей иммунитет[2]. Когда ребенок рождается вагинальным путем, он получает все виды иммунитета с помощью бактерий, населяющих микробиом его матери. В геноме человека имеется ретровирус-симбионт, называемый ERV-3, который кодирует иммуносупрессивные свойства плацентарного барьера. Вы читаете это, потому что вирус в ДНК вашей матери не позволил ее организму самопроизвольно абортировать вас[3]. Ослабленная связь симбиотического реального влияет на другие категории бытия, такие как язык. Открывая и закрывая губы вокруг соска при сосании, млекопитающие издают звук [м], который, несомненно, лежит в основе таких слов, как «мама». Эти слова похожи на звуки нечеловеческих млекопитающих, вроде кошек, чье мяуканье также вызывает это действие, знак, который они учатся использовать чаще во взрослом состоянии, когда живут с людьми.
Зависимость – непростое топливо для симбиотического реального; такая зависимость всегда имеет свой призрачный аспект, поэтому симбионт может стать токсичным или могут сформироваться непривычные отношения, – таким образом и происходит эволюция. Правильное слово для описания этой зависимости между дискретными, но тесно взаимосвязанными существами – «солидарность». Без изорванной неполноты симбиотического реального на всех уровнях солидарность не имела бы смысла. Солидарность возможна и широкодоступна, потому что она является феноменологией симбиотического реального как такового. Солидарность – это то, как симбиотическое реальное манифестируется, шум, который оно производит. Кроме того, солидарность работает только тогда, когда она мыслится в этом масштабе.
При этом «Род человеческий» выступает против того, чтобы исключать нелюде́й (то есть «окружающую среду» или «экологические проблемы») из областей мысли, намеченных академическими новыми левыми с середины 1960-х годов. Причина этого исключения связана с доминирующим гегельянским течением внутри этих областей, «сильным корреляционизмом», который теперь уже перестал быть тактически полезным. Полезность состояла в том, что сильный корреляционизм помог очертить необходимые круги вокруг белых западных культур, подрезав крылья их идеологическому чувству вездесущности, всеведения и всемогущества. Идея, которая выдвигается в «Роде человеческом», до недавних пор оставалась в руках консервативных сил, противостоящих «культурному релятивизму» и «теории». Уступать же силам реакции целый регион – причем очень крупный – тактически неверно.
Для того чтобы выйти за пределы гегелевского культуралистского подхода, нужно предпринять ряд любопытных, неочевидных шагов, которые отпугнут некоторых читателей. Вполне возможно, что эта книга выведет вас из себя. Подзаголовком могло бы быть: «Да, можно включить нечеловеческих существ в марксистскую теорию, но вам это не понравится!».
Уже сейчас должно быть очевидным, что одним из главных врагов того, что я здесь называю «родом человеческим» (humankind), является сама человечность (humanity). Постпросвещенческая мысль была права, пойдя войной против этого антагониста так называемой Природы, тусклой сущности, состоящей из белой маскулинности. (Я пишу слово «Природа» с заглавной буквы, чтобы денатурировать ее, подобно жареному яйцу, обнажив ее искусственную сконструированность и эксплозивную целостность.) Род человеческий яростно противостоит как Человечности, так и Природе, которая всегда была овеществленным искажением симбиотического реального. (Теперь я начну писать «Род человеческий» с заглавной буквы по тем же причинам, по которым я это делаю с «Природой».) Поскольку планетарное сознание с головокружительной скоростью продолжает препятствовать распространению диады Человечность – Природа, возникает искушение писать эпические книги, обманчиво адресованные всем людям во все времена, которые предсказуемо приводят аргументы в пользу телеологического объяснения ускорения успешного и поступательного движения к трансгуманистической сингулярности электронных расширений сущности Человечности[4]. Такие книги популярны во всем мире, потому что они препятствуют истинному экологическому сознанию.
Род человеческий – это экологическая сущность, которую можно обнаружить в симбиотическом реальном. Могу ли я дать ему слово в этой книге?
Нет местоимения, полностью подходящего для описания экологических сущностей. Если я называю их «я», то я апроприирую их себе или какому-то пантеистическому понятию или идее Геи, которая поглощает их всех, независимо от специфики. Если я называю их «ты», я отделяю их от тех сущностей, которыми являюсь я. Если я называю их «он» или «она», я наделяю их гендерной идентичностью в соответствии с гетеронормативными принципами, которые несостоятельны с точки зрения эволюции. Если я называю их «оно», то я не думаю, что они такие же люди, как я, и в этом я нарочито антропоцентричен. По иронии судьбы, рассуждая об экологии, принято говорить в терминах «оно» и «они», абстрактных популяций, лишенных обличья. Этический и политический дискурс либо становится невозможным, либо начинает звучать как глубоко фашистская биополитика. Люди даже о людях говорят таким образом: «племя человеческое» – это недифференцированное «оно». Опираясь только на биологию, можно определить людей как лучших среди млекопитающих в метании и потоотделении[5].
И не дай бог я назову их «мы» из вежливой академичности. Что я делаю, говоря так, будто мы все принадлежим друг другу, независимо от культурных различий? Что я делаю, распространяя эту принадлежность на нелюде́й, как какой-то хиппи, который никогда не слышал, что таким образом он апроприирует Другого? Как один респондент съехидничал несколько лет назад: «Кто такие „мы“ в прозе Мортона?»
Если грамматика противостоит языковому выражению экологических сущностей на таком базовом уровне, на что здесь можно надеяться?
Я не могу назвать экологическое подлежащее, но это именно то, что от меня требуется. Я не могу назвать его, потому что язык и, в частности, грамматика – это застывшие человеческие мысли: мысли, например, о людях и нелю́дях. Я не могу сказать «оно», в отличие от «он» или «она», как я только что пояснял. Я не могу сказать «мы». Я не могу сказать «они».
Конечно, в некотором смысле я могу говорить о формах жизни, если я проигнорирую самый интересный вопрос, а именно: как мне сосуществовать с ними? До какой степени? Каким способом или способами? Например, я могу заниматься биологией. Но если я биолог, я основываю свои исследования на существующих допущениях относительно того, что считается живым. И имплицитно, в качестве возможного условия для науки как таковой, я говорю в ключе «оно» и «они», а не в ключе «мы». Итак, я не устранил проблему.
Прямо сейчас, в моей академической области мне нельзя любить песню «Мы все земные обитатели», ту, что поют Маппеты, не говоря уже о том, чтобы исполнять ее как гимн биосфере. Я должен осудить ее как глубоко белую и западную и как апроприирующую коренные культуры и безрассудно игнорирующую расовые и гендерные различия. Я пытаюсь сделать академическое поле безопасным пространством, в котором можно любить песню «Мы все земные обитатели». Это сводится к тому, чтобы серьезно задуматься о том, кто же такие «мы».
По иронии судьбы те представители гуманитарных и социальных наук, которые впервые заговорили об экологии, на самом деле испытывали глубокую неприязнь к теории. Они ухватились за экологические темы, чтобы перепрыгнуть через то, что им не нравилось в современной академии и что было тем, что всегда нравилось мне самому и чему я люблю учить других: изучение того, как конструируются тексты и другие культурные объекты, какое огромное влияние раса, пол и класс оказывают на их конструирование и пр. Они писали так, будто разговоры о лягушках – это способ избежать разговоров о гендере. Но у лягушек тоже есть гендер и сексуальность. У лягушек есть и конструкции: они смотрят на мир определенным образом, их геном экспрессируется («целенаправленно», «творчески» или нет) за пределы их тел. Странным образом, первые экокритики в то время сами говорили о нелю́дях в ключе «оно»! Проводя четкое разграничение между искусственным и естественным, они продолжали оставаться внутри пространства антропоцентрической мысли. Человеческие существа изобретательны, нечеловеческие существа стихийны. Человеческие существа – люди; нечеловеческие же во всех отношениях и с любой точки зрения – машины. Экокритики ненавидели меня за то, что я это говорил.
Я не играю в мяч ни с одним из этих разделов музыкального магазина популярных интеллектуальных мнений. Я не собираюсь перепрыгивать через теорию. Я не собираюсь держать свою ловушку закрытой для кораллов. Я снова стану демоном и буду настаивать на том, что марксизм может распространяться на нелюде́й – должен распространяться на нелюде́й.
Экономика – это то, как формы жизни организуют свое удовольствие. Вот почему экологию раньше называли экономикой природы[6]. Когда вы думаете об этом таким образом, из экономической дисциплины оказываются исключенными нечеловеческие существа – способы того, как мы и они организуем удовольствие в отношении друг друга. Если мы хотим организовать коммунистическое удовольствие, нам придется включить нечеловеческих существ.
В капиталистической экономической теории дела со включением нелюде́й обстоят еще хуже. Все, что, как считается, находится за пределами человеческого социального пространства, будь то живое или неживое (реки или панды), считается просто «внешним фактором». И их невозможно включить, не воспроизводя при этом оппозицию внутреннее-внешнее, несостоятельную в эпоху экологического сознания, в которой такие категории, как «вовне» (away), испарились. Ты не выкидываешь фантик от конфет куда-то, ты бросаешь его на Эверест. Капиталистическая экономическая теория – это антропоцентрический дискурс, который не способен учесть как раз то, что необходимо для экологической мысли и политики: нечеловеческие существа и непривычные временные масштабы[7].
Марксизм здесь не исключение. В то же время я намерен показать, что в своих теориях отчуждения и потребительной стоимости марксизм предлагает больше возможностей для включения нелюде́й, чем капиталистическая теория. Такие понятия не настолько критично зависят от трудовой теории стоимости, связанной с представлениями о собственности, которые не работают на тех уровнях, где люди – лишь одна из форм жизни среди многих, чье удовольствие не менее значимо.
Но на практике марксизм не включал нелюде́й. Рассмотрим следующее предложение, которое указывает на приверженность Маркса антиэкологической идее «вовне»: «Уголь, сжигаемый под котлом, исчезает, не оставляя следов; то же самое происходит и с маслом, которым смазаны оси колес»[8]. А коммунистические решения экологических проблем до сих пор сильно напоминали капиталистические: внесите больше удобрений в почву, станьте более эффективными… Это то, о чем говорил реакционный экокритицизм в начале 1990-х годов: Советы и капиталисты одинаково плохи, а зеленые – это ни левые, ни правые. Поэтому я понимаю, почему подобные предложения в этой книге могут сбивать с толку.
Поскольку капитализм основывается на апроприации того, что так удобно называется «внешними факторами» (земли коренных народов, женские тела, нечеловеческие существа), коммунизм должен принять решение не апроприировать и не экстернализировать такие существа. Это кажется довольно просто[9]. К сожалению, включение нелюде́й в марксистскую мысль будет сбивать с толку, и на то есть веская причина.
Можно по-разному смотреть на отношение Маркса к экологическим проблемам. Наиболее распространенным является теологический подход в духе Гегеля: у Маркса уже все было, и он предвосхитил все, что мы теперь можем сказать об экологии. Другой подход снисходительно распространяет марксизм на нелюде́й: марксизм несовершенен, потому что он не включает их, но мы можем впустить по крайней мере некоторых из них, в зависимости от требований, предъявляемых на входе.
«Род человеческий» начинается с честного признания: Маркс – антропоцентричный философ. Но неотъемлемая ли это часть его мысли? В «Роде человеческом» будет утверждаться, что это баг, а не фича. Что произойдет, когда мы устраним баг?
В области теории у новых левых этот баг значительно усугубился. Окружающая среда не совсем то же самое, что раса или пол, потому что эти области «сильно корреляционистские» и, следовательно, бесконечно антропоцентричные. Корреляционизм был частью западного философского консенсуса со времен Канта. Так работают и естественные, и гуманитарные науки, поэтому заигрывать с ним или отвергать его – значит иметь дело с некоторыми очень глубоко укоренившимися ограничениями того, что считается мышлением и истиной. Тем не менее это делается, само действие чего может быть симптомом зарождающегося планетарного осознания за пределами осознания глобального капитализма. Движение спекулятивного реализма, доминирующее с середины 2000-х годов, может быть симптоматичным.
Корреляционизм означает, что есть вещи в себе (как сказал бы Кант), но они не «реализуются» до тех пор, пока они не коррелированы коррелятором, точно так же как дирижер может «реализовать» музыкальное произведение, дирижируя оркестром. Корреляту требуется коррелятор, чтобы сделать его реальным: конечно, вещи существуют в некотором недосягаемом смысле, но они не являются строго реальными, пока до них не доберется коррелятор. Для Канта коррелятор – это то, что он называет трансцендентальным субъектом. Этот субъект, как правило, невидимо парит над головами только одной сущности в действительно существующем мире – человека.
Есть вещи и есть данные о вещах. Капли дождя мокрые, брызгающие и сферические, но эти данные не являются действительной дождевой каплей – это то, как вы получаете доступ к дождевой капле, когда она падает на вашу человеческую голову[10]. Если вы хорошенько об этом подумаете, то идея, что есть коррелятор и коррелят и глубокий, трансцендентальный разрыв между ними (на него невозможно указать), вызывает тревогу. Это значит, в своей самой утрированной формулировке – которую Кант дает, но сам игнорирует, – что вещи именно таковы, какими они являются (они всегда совпадают со своими данными), но никогда не таковы, какими они кажутся (они никогда не совпадают со своими данными). Это – вопиющее противоречие, а противоречия недопустимы в традиционной западной философии.
Кант воспринял юмовский саботаж стандартной западной метафизической идеи, что причину и следствие легко определить с помощью механических действий, совершаемых за явлениями некоторым надежным способом. Согласно этому, причина и следствие являются статистическими; нельзя с невозмутимым видом сказать, что один бильярдный шар всегда будет ударять по другому и «быть причиной» его движения. Кант приводит этому разумное объяснение: причина и следствие относятся к области данных, явлений, а не выступают частью вещи в себе; это феномены, которые мы интуитивно понимаем о вещи, основываясь на априорном суждении. Если вы считаете это возмутительным или странным, помните, что это просто логика современной науки. Вот почему ученые, занимающиеся вопросами глобального потепления, вынуждены говорить о степени вероятности того, что люди стали его причиной. Это позволяет нам изучать вещи с большой точностью, не мешая метафизическому багажу. Но это означает также и то, что наука никогда не может напрямую говорить о реальности, только о данных.
Кант высвободил такую картину мира, в которой вещи обладают глубоко двусмысленным качеством. Так, мы можем теперь допустить, что некоторые вещи могут быть противоречивыми и истинными, и поэтому допустить, что вещи такие, какие они есть, но никогда не такие, какими они являются. Или мы можем попытаться избавиться от противоречия. Кант сам решает эту проблему, ограничивая доступ мышления к данным – или, по крайней мере, постулируя мышление как высший режим доступа – и ограничивая мышление математизирующим разумом (относительно протяженного времени и пространства), который находится внутри трансцендентального (человеческого) субъекта. Капли дождя сами по себе не очень странные: существует разрыв, но не в дождевой капле (несмотря на то, что действительно говорит об этом Кант, рассуждая о них); разрыв заключается в разнице между (человеческим) субъектом и всем остальным.
Но даже этот «слабый корреляционистский» разрыв был невыносим для Гегеля. Для Гегеля различие между тем, что вещь есть, и тем, как она является, присуще субъекту, который в самом широком смысле для него – Дух, тот волшебный слинки, который может подниматься по ступенькам вплоть до вершины, где обитает прусское государство. Вещь в себе полностью исключена и считается лишь артефактом сильного корреляционистского пространства мысли. Абракадабра! Проблемы нет, потому что теперь субъект – это главный решатель в вопросах того, что будет считаться реальным! Разрыв нельзя сократить; в определенные моменты исторического развития мысли может показаться, что разрыв существует, но не навсегда. Это сильный корреляционизм. Философы предложили множество сущностей для такого решателя. Для Гегеля это Дух, необходимое историческое развертывание его самопознания. Для Хайдеггера это Dasein, который он иррационально ограничивает людьми, и еще более иррационально (даже для него самого), прежде всего немцами. Для Фуко это власть-знание, которая делает вещи реальными.
Корреляционизм похож на микшерный пульт в студии звукозаписи. У него есть два ползунка: коррелятор и коррелят. Сильный корреляционизм сдвигает ползунок коррелятора до предела вверх, а ползунок коррелята – до предела вниз. Таким образом, из сильного корреляционизма возникает культуралистская идея, что культура (или дискурс, или идеология, или…) делает вещи реальными. Сходство между всеми «решателями» заключается в том, что все они люди – главная ошибка со стороны Хайдеггера, поскольку именно Dasein создает категорию «человек» как таковую, а не наоборот. В случае Хайдеггера можно легко увидеть движение по кругу. Сильный корреляционизм антропоцентричен: любая попытка включить нелюде́й заранее отклоняется. Коррелятор обладает всей властью. Коррелят сводится к пустому экрану. Действительно ли пустой экран лучше безликого сгустка чистой протяженности, того, какими вещи были в соответствии со стандартной докантианской, аристотелевской онтологией? По крайней мере, безликим сгусткам не нужно ждать, пока решатель проецирует на них какой-нибудь фильм, чтобы понять, кто они и как им нужно себя вести.
Чувствительный к культурным различиям, сильный корреляционист позволяет другим людям включать нелюде́й, но это значит также и то, что эти другие люди не слишком приемлемы для них. Эта динамика повлияла на левое мышление, потому что сильный корреляционизм закрепился в нем не только из-за очевидной гегелевской жилы в Марксе, но и из-за сильной корреляционистской преемственности «теории». Например, Фуко учился у Лакана, который был и хайдеггерианцем, и гегельянцем. Аргументы за включение расы и гендера наряду с классом были выдвинуты исходя из сильной корреляционистской платформы: раса и гендер являются культурно конструируемыми, поэтому переосмысление культуры – или реструктуризация культуры, зависящая от переформатирования экономической структуры или базиса, – требует реконфигурации расы и гендера. Рассуждения о вещах, не совпадающих с коррелирующими им явлениями, могут отдавать эссенциализмом. Корреляты, рассматриваемые как «природа», никогда не считаются частью микса, потому что они существуют только благодаря (человеческому) коррелятору. Эти корреляты включают и самих людей, которые считаются биологическими объектами или «видами», а также нелюде́й. Следовательно, первый шаг по включению нелюде́й в политическое, психическое и философское пространство должен состоять в полной деконструкции понятия «природа». Это звучит неожиданно только из-за антропоцентризма нашего мышления. Антитеоретическая мещанская экокритика и «клевые ребята», выступающие за теорию, – на самом деле аспекты одного и того же синдрома. Либо ничего не конструируемо социально, либо все, и в обоих случаях «социально» означает «людьми».
Я предпочитаю быть в одной лодке с клевыми ребятами. Нельзя просто перенестись во времена философствования до Юма, когда, если бы вы были доктором Джонсоном, вам достаточно было пнуть камень, чтобы опровергнуть какой-либо аргумент, будто тем, кто считает, что вещи могут не просто наивно существовать, нужно только дать хороший подзатыльник. Проблема в том, что сдвиг ползунка коррелята вверх, когда Гегель сдвинул его на полную вниз, высмеивается как эссенциализм. Это может быть способом рационализации страха, что такой шаг на самом деле был бы не регрессивным, а просто не гегельянским, возвращая философствование не ко временам до Юма, а сразу после него, к Канту. Вместо того чтобы впадать в панику и пытаться заделать разрыв между человеком и миром, мы могли бы пойти другим путем и позволить этому разрыву существовать, что в конечном итоге означает, что нам нужно сорвать кантовский предохранитель и высвободить взрывной потенциал его идеи. В свою очередь, это приведет к тому, что мы снимем антропоцентрический копирайт на разрыв и позволим всему во вселенной иметь его, что подразумевает отказ от идеи, что (человеческая) мысль представляет собой высший режим доступа, и признание того, что вычесывание, вылизывание или облучение – это столь же действенные (или недейственные) режимы доступа, что и мышление.
Адорно утверждает, что истинный прогресс выглядит как регресс[11]. Выход за пределы заколдованного круга решателя кажется абсурдным или опасным, дурным эссенциализмом, целым стилем, а не просто набором идей. Тот, кто решился бы на это, – это не тот, кем вы хотели бы быть, если вы изучали теорию, – какой-то хиппи. Конечно, в действительности раса, пол и окружающая среда глубоко переплетены, как признает сильный «новый левый» корреляционист, когда возникает тактическая необходимость говорить об окружающей среде, как, например, о дискурсивно (в смысле Фуко) производимой черте социального пространства. Но он не замечает слона в комнате – буквального слона в комнате. Социальное пространство всегда уже сконструировано как человеческое – единственная сконструированная вещь, в которую нельзя вмешиваться, это уровень, на котором мы начинаем сдвигать вверх ползунок коррелята.
Говоря о хиппи, деструктуризация западной философии с целью эффективного включения в нее нелюде́й начинает выглядеть изнутри культурализма как апроприация незападных культур и, в частности, культур коренных народов. Невозможность перехода из домена одного решателя в домен другого обусловлена тем, что они представляют собой абсолютно разные реальности; ползунок коррелята был сдвинут вниз до такого предела, где корреляты – лишь пустые экраны, поэтому переход из домена одного решателя в домен другого означает нарушение основных правил приличия. Несмотря на то что некоторые западные философы допускают влияние незападной мысли на себя и несмотря на то что это частично обезвреживает бомбу и делает мир более безопасным, для кого-то это выглядит непростительным, неуклюжим, хиппи-подобным способом нарядиться коренным американцем. Если бы я был Оскаром Уайльдом, этим восхитительным эстетом и парадоксальным социалистом, я мог бы остроумно заметить, что, с точки зрения культуралиста, очень плохо переходить в чужую культуру без разрешения, особенно будучи так безвкусно одетым.
Эта критика бьет мимо цели, потому что основывается на идее несоизмеримости культур. Эта идея проистекает из сильного корреляционизма (Гегель). Сильный корреляционизм приравнивается к империализму: культурные различия могут использоваться, например, для оправдания навязывания слоя чужой бюрократической власти поверх существующей коренной культуры. Критика перехода и доводов в пользу соизмеримости является признаком того самого империализма, от которого пытаются спасти мышление, отступая при этом от ортодоксии сильного корреляционизма. Парадоксально, не так ли?
Один из подходов, которого я придерживаюсь, это подход объектно-ориентированной онтологии, или ООО. Я уже описал его основной шаг, который состоит в снятии антропоцентрического копирайта на то, кто или что становится коррелятором, вместо регресса к докантианскому эссенциализму. ООО критикуют как раз в том ключе, что она апроприирует коренные культуры, когда говорит о нелю́дях как об «агентах» или «живых». Как будто белая западная мысль должна оставаться белой, западной и патриархальной для того, чтобы служить легко обнаруживаемой целью. В остатке – ироничная ситуация, когда изменения невозможны, потому что в этой линии преемственности будто нельзя говорить иначе. Гегельянство, структурирующее как империалистическую, так и антиимпериалистическую области мысли, похоже на высокочувствительный лазерный датчик движения, при попадании под который срабатывает громкий сигнал тревоги, из-за чего невозможно услышать свою мысль. На входе в здание гуманитарных наук вам стоит сжечь одежду хиппи, которую вы носили на улице, и надеть черный костюм рабочего сцены, который видит насквозь наивность игры актеров, – иначе вас примут за сумасшедшего и, таким образом, вы не сможете быть замеченным или услышанным.
Но позволять другим существовать в каком-то определенном смысле, разделяя их способы постижения вещей, или, по крайней мере, признавать их – и есть солидарность. Для солидарности нужно иметь что-то общее. Но иметь что-то общее – это именно то, что культурализм считает эссенциализмом и, следовательно, реакционным примитивизмом. Как достичь ее – солидарности – отсюда – из сильного корреляционизма, господствующего над марксистской, антиимпериалистической и империалистической областями мысли? Возможно, иметь что-то общее – это сомнительная, опасная концепция? Возможно, мы способны переосмыслить солидарность так, чтобы не иметь чего-то общего? Это распространенный подход внутри сильного корреляционизма. Или, может быть, – и это подход «Рода человеческого» – мы могли бы переосмыслить значение фразы «иметь общее». Я выбрал «Род человеческий» в качестве названия книги как намеренную провокацию для тех теоретиков, которые считают, что идея «иметь общее» еще менее допустима, чем идея портить воздух в церкви.
«Солидарность» – интригующее слово. Оно описывает состояние физической и политической организации, а также описывает чувство[12]. Это само по себе важно, потому что «солидарность» идет вразрез с доминирующей онтологической тенденцией, принятой по умолчанию со времен базового социального, психического и философского отвержения человеческого-нечеловеческого симбиотического реального, которое мы называем неолитом[13]. Давайте придумаем ей какой-нибудь драматический заголовок, типа «Игры престолов». Давайте назовем ее «Отсечение» (“the Severing”). Откуда такое драматическое название? Отсечение именует травму, которую некоторые люди не перестают вновь и вновь переживать внутри самих себя (и, очевидно, в отношении других форм жизни). Отсечение – это фундаментальный, травматический разлом между, если выражаться в строгих лакановских терминах, реальностью (мир, коррелирующий с человеком) и реальным (экологический симбиоз человеческой и нечеловеческой частей биосферы). Поскольку сами наши тела состоят из нелюде́й, вполне вероятно, что это Отсечение имело как физические, так и психические последствия, шрамы от разрыва между реальностью и реальным. Можно вспомнить дихотомию тела и души Платона: колесница и возничий, колесница, чьи кони всегда пытаются тянуть в противоположном направлении[14]. Феноменология коренных народов указывает в этом направлении, но левая мысль не заглядывала туда, страшась примитивизма, понятия, которое не позволяет мыслить вне агрологистических параметров[15].
Предельность модели Лакана сама по себе выступает артефактом Отсечения и восходит к защитной реакции Гегеля против ударной волны, вызванной корреляционистской онтологией Канта. Роду человеческому ближе лиотаровское осмысление разницы между коррелятом и коррелятором. Для Лиотара граница между реальностью и реальным должна быть пористой. Вещи просачиваются таким образом, что реальное манифестирует себя не просто в виде зазоров и несоответствий в реальности. Между вещами и их явлениями проходит нечеткая, толстая, извилистая линия, находящая выражение в диалектической напряженности между тем, что Лиотар называет «дискурсом», и тем, что он называет «фигурой». Фигура может вылиться в дискурс, под которым Лиотар подразумевает нечто физическое, нерепрезентуемое, скрытое в том смысле, в котором Фрейд описывает влечения как скрытые[16].
Миры перфорированы и проницаемы, именно поэтому мы можем делиться ими. Сущности не ведут себя в точности так, как хотят того те, кто обладает доступом к ним, поскольку ни один из режимов доступа не сможет полностью запечатать их. Поэтому миры должны быть полны дыр. Миры неисправны по своей природе. Все миры «бедны», а не только миры наделенных чувствами нечеловеческих форм жизни («животных», как их называет Хайдеггер). Это означает, что человеческие миры не отличаются по своей ценности от нечеловеческих, а также что у не наделенных чувствами нечеловеческих форм жизни (насколько нам известно) и неживых (а также имплицитно не наделенных чувствами и неживых частей людей) тоже есть миры.
Для того чтобы можно было помыслить солидарность, крайне необходимо иметь нечто вроде проницаемой границы между вещами и их явлениями. Если солидарность – это шум, создаваемый непростыми, неоднозначными отношениями между 1 + n существами (например, отношения хозяин – паразит всегда неоднозначны), то солидарность – это шум, создаваемый симбиотическим реальным как таковым. Таким образом, солидарность – очень дешевая штука, потому что она по умолчанию присутствует в биосфере и весьма широко доступна. Люди могут достичь солидарности между собой и между собой и другими существами, потому что солидарность является заданной аффективной средой верхних слоев земной коры. Если у не-жизни может быть какой-то мир, то, по крайней мере, мы можем позволить формам жизни иметь солидарность.
Но знание об этом не могло просочиться сквозь тонкую, жесткую границу между реальностью и реальным. Такая граница зависит от плотно замкнутого, непроницаемого человеческого мира: от антропоцентризма. Как люди могут достичь солидарности даже между собой, если огромные пласты их социального, психического и философского пространства оказались перекрыты? Подобно гигантскому, очень тяжелому объекту, такому как черная дыра, Отсечение искажает все решения, которые люди принимают, и взаимосвязи, которые они создают. Поэтому проблемы солидарности между людьми одновременно выступают артефактами репрессии и супрессии возможностей солидарности с нелюдьми́.
Когда с нечеловеческим существом дома обращаются жестоко, дети испытывают такую же травму, как и тогда, когда так обращаются с человеком[17]. Функциональное определение «ребенка» – это «тот, кому по-прежнему разрешено разговаривать с неодушевленным чучелом животного, как если бы оно было не просто действительной формой жизни, но и еще обладало сознанием». Функциональное определение книги для взрослых – это такая книга, в которой нелю́ди не разговаривают и не находятся на равных с людьми. Подтверждением этого служит жанр фантастики для молодежи: молодой человек – это тот, кто учится на антропоцентриста. Разделение человек-нечеловек выражается в психической травме, объективированной в произвольном определении понятия «ребенок». Тот факт, что это определение встречается в современном глобальном социальном пространстве везде, указывает на масштабность его насилия и давность его использования. Другие артефакты включают в себя фрейдовское сравнение психоанализа с осушением Зейдерзе, превращением солончака в сельскохозяйственные угодья (по логике дальше следует превращение в пустыню); или определение состояния взрослости у святого апостола Павла: «как стал мужем, то оставил младенческое». Предполагается, что мы должны отбросить идею, что игра – это способ приспособиться к реальности, чтобы в конечном итоге мы могли выкинуть плюшевого мишку, как лестницу Витгенштейна. К десяти годам мы уже решили, что в книгах не должно быть разговоров с тостерами или дружелюбными лягушками. Такие сущности в лучшем случае обозначаются как «переходные объекты», которые позволяют человеку повзрослеть от игры к реальности, что само по себе примечательное противопоставление[18].
Отсечение – это катастрофа: событие, которое не происходит «в» определенный «момент» линейного времени, а представляет собой волну, распространяющуюся во многих измерениях, в то время как мы оказались схваченными в ее потоке. Мы попали в Кислородную Катастрофу, которая началась более трех миллиардов лет назад, экологический кризис, вызванный бактериями, выделяющими кислород, – именно поэтому вы можете дышать, читая это предложение. В настоящий момент Кислородная Катастрофа продолжается. Точно так же продолжается и Отсечение.
Свидетельства травматического Отсечения отношений между человеческими и нечеловеческими существами прячутся повсюду на глазах у всех в постаграрном психическом, социальном и философском пространстве. Разница между современностью и глубокой досовременностью (палеолитическими культурами) заключается в том, что сложные технологические инструменты и современная наука открыто говорят нам, что Отсечение происходит за счет действительно существующих в биосфере существ и их отношений. Мы имеем дело со становлением вида, с осознанием того, что мы – люди, населяющие планету, и это происходило по мере развертывания внутренней логики Отсечения, что до сих пор в этом осознании и в понятии «человека» содержались серьезные сбои и искажения. Мы люди в той мере, в какой каждое качество человеческого бытия отсечено от центральной, нейтральной сущности, которую просвещенческий патриархат с радостью назвал Человеком с большой буквы «М» (Man).
Межпоколенческая передача травмы представляет собой обширную тему в психоанализе. В 2001 году можно было наблюдать, как в нью-йоркских торговых центрах (после атаки на Всемирный торговый центр), стоя в очередях к Санта-Клаусу, родители крепко сжимали своих детей из чувства страха, а не любви[19]. Внуки жертв Холокоста страдают от психологических проблем, обусловленных травмами двух предыдущих поколений. История вещи – не что иное, как архив всех чрезвычайных происшествий (чья изначальная форма – это травма), которые происходят с вещью. Глубоко в структуре вселенной находятся похожие на кровоподтеки сцепления глобального микроволнового фона, которые, как полагают отдельные ученые, представляют собой результат первобытного «столкновения пузырей» двух или более вселенных. Наши научные инструменты говорят нам то же, что и древние сказания: люди и нелю́ди тесно взаимосвязаны. Но наши способы игры и наша речь говорят о другом. Сплав этих двух противоречивых планов (что мы знаем и как мы говорим и ведем себя по отношению к нечеловеческим существам) должен положить начало огромному социальному, психическому и философскому всплеску.
Возможно, меланхолия так распространена среди эстетов, потому что мы несем с собой груз постоянно проигрываемой на протяжении 12,5 тысячи лет травмы, полученной в результате Отсечения. Вероятно, именно поэтому Адорно отмечает, что истинный прогресс будет выглядеть как регресс для по-детски неравнодушного, рыдающего вместе с наказанной лошадью человека, такого как Ницше, в приводимом у него примере[20]. Люди действительно от чего-то отчуждены, но не от какой-то стабильной, безликой основополагающей сущности – это мифическое чудовище, нарост Человека с большой буквы «М» (и его жуткая призрачная тень, несчастный Müsselmäner из Освенцима Примо Леви, который просто живет, а не выживает в каком-то значимом смысле), есть лишь один из побочных продуктов логики Разрыва. Отчуждение – это трещина в социальных, психических и философских связях с биосферой, гиперобъект, переполненный триллионами составляющих его существ. Наша история отчуждения сама по себе представляет собой отчужденный артефакт Отсечения! Мы были отчуждены не от согласованности, а от несогласованности.
Мир виновника травмы изрядно истощен. Отсеченный испытывает то, что один психоаналитик описывает как пустынный ландшафт – показательная картинка чрезмерной интенсивности логистики постнеолитического агрокультурного общества[21]. В «Роде человеческом» станет очень важным, что логистика – это рецепты, то есть алгоритмы. Алгоритм – это автоматизированный человеческий «стиль» в самом широком смысле, в котором он употребляется в феноменологии. Стиль – это общий внешний вид кого-то, а не только тех частей, которые у вас под контролем; не выбор (безусловно, не выбор моды), но образ, которым кто-то являет себя, причем не только в визуальном смысле, но и во всех физических (и других) смыслах. Стиль – это прошлое, внешний вид – это прошлое, факт, имеющий глубокие онтологические причины (как мы увидим). Таким образом, алгоритм представляет собой снимок прошлых серий образов человечества сродни музыкальной партитуре. Алгоритмы, которые определяют биржевую торговлю, означают, что капиталистический обмен захвачен прошлым: независимо от того, насколько быстро он происходит, он неподвижен, как кошмарный сон, в котором вы бежите изо всех сил, но никуда не попадаете. Будущее предрешено.
Алгоритм – это автоматизированное прошлое: прошлое, «возведенное в квадрат», если хотите, потому что явление – это уже прошлое. «Традиции всех мертвых поколений тяготеют, как кошмар, над умами живых»[22]. Управлять обществом (или чем-либо еще) исключительно алгоритмическим образом – значит погрязнуть в прошлом. Самоуправляемые автомобили будут запрограммированы так, чтобы спасти водителя или пешеходов в случае аварии: каждый режим будет отражать прошлое состояние человеческого стиля – вождение будет схвачено прошлым. Посттравматическое стрессовое расстройство (ПТСР) – это, очевидно, автоматизированное поведение человека в результате травмы, которая образовала дыру в психике жертвы. Жертва ПТСР захвачена прошлым вдвойне. Белое западное человечество застыло в прошлом по отношению к нелю́дям.
Работая с жертвами военных травм, аналитики утверждают, что те, кто причинил эти травмы, пересекли границу жизненно важных и жизнеутверждающих идентификаций и перешли в мир, где правит влечение к смерти[23]. Травма переживается как пробел в памяти, где влечение к смерти защищает жертву от интенсивности травмы. Отсеченный поселяется в буквальной и психической (и философской) пустыне, из которой исчезли связность и смысл. В Книге Бытия мир земледельцев изображается как прах, в котором работники трудятся с великой болью, в то время как доагрокультурный Эдем с его богатыми возможностями навсегда закрыт. Неизбежность этого закрытия сама по себе служит симптомом агрокультурной программы, обусловленной влечением к смерти, которая, подобно избирательной амнезии, влечет за собой невозможность непосредственно испытать травматическое Отсечение и, следовательно, невозможность его преодолеть и разрешить. Этим объясняется, почему попытки сделать это считаются детскими, регрессивными или нелепыми, – именно потому, что они уместны.
Солидарность неминуемо приводит к тому, что психическая, социальная и философская сущности человека сопротивляются Отсечению. Это не так сложно, как кажется, потому что для базового симбиотического реального не требуется человеческой мысли или психической деятельности. Западная философия так долго твердила себе, что люди, в частности человеческая мысль, наделяют вещи реальностью, что этика или политика, основанная просто на том, чтобы позволять чему-то реальному воздействовать на нас, звучит как абсурдная или невозможная. Солидарность, мысль и чувство, а также физическое и политическое состояние, в своем приятном смешении со-чувствования и со-бытия, явления и бытия, феномена и вещи, активного и пассивного, кажется не просто указывающей на это неразрывное реальное, но и возникающей из него. Солидарность – это очень приятное, волнующее чувство и политическое состояние, причем самое дешевое и доступное, потому что она зависит от базового, существующего по умолчанию, симбиотического реального. Поскольку солидарность настолько дешевая и всеобщая, она автоматически распространяется на нелюде́й.
Кроме того, солидарность перезапускает темпоральность. Солидарность подразумевает освобождение от схваченности прошлым и вступление в вибрирующую сейчасность, в которой открывается будущее. Позже я остановлюсь на этом подробнее.
«Солидарность» – это слово, обозначающее «факт (как его называет Оксфордский словарь английского языка) полного единения или единства». Солидарность также используется для конституирования какой-либо группы в качестве таковой. Примером этого служит пресловутое понятие «человеческой расы», то есть вида, который теперь называют «антропосом» как в зловещем антропоцене, новой геологической эре (официально датируемой 1945 годом), отметившейся антропогенными материалами вроде пластика, нуклеотидов и бетона в верхних слоях земной коры[24]. Существующие в гуманитарных науках протоколы мышления изображают эту геологическую эру как постыдное обобщение, ужас Просвещения, который лишает человека исторической специфичности, расы, класса и гендера. Идея вида как такового, скрывающаяся за понятием антропоцена, кажется вызывающе античной, как ржавый порт-кулис.
Как если бы этого было мало, солидарность может означать еще и «общность» – термин, который также был скомпрометирован понятиями полного присутствия и национальных (volkisch) чувств. Для нас, образованных людей, солидарность давит на все неподходящие кнопки. Неудивительно, что в конце своего magnum opus «Империя» Хардт и Негри тратят так много времени на то, чтобы представить ее рассеянной и детерриториализированной[25]. Современные теории солидарности стараются сделать ее как можно более нецельной и несовместной. Они предпочитают сообщество тех, у кого нет ничего общего, или сообщество неработающих или бездеятельных[26]. И чувствовать что-то общее нам никак нельзя. С другой стороны, гуманитариев завораживает непринужденное возникновение общности до тех пор, пока это не касается их самих; системы (и то, как они магически возникают из простых различий) – вот что, пользуясь бейтсоновским жаргоном, различимо. То, каким образом герменевтическая рамка «различимого» устанавливается заранее (как и должно быть, чтобы отличительный признак начал работать), всегда ускользает от теорий систем.
Мы либо сопротивляемся религии агрокультурной эпохи, ведя войну против того, что считаем эссенциализмом, либо мы пропагандируем религию агрокультурной эпохи другими средствами, удивляясь чуду самосотворения сущностей, которые возникают из изначального безымянного хаоса. В любом случае мы отталкиваемся от агрокультурной религии, которая является исходным практическим, социальным и мыслительным модусом Отсечения, масштабной приватизацией доступа к реальному. Только у монарха, избранного богом заместителя человеческой власти, есть прямая горячая линия к виртуальной версии себя самого/самой для дальнейшего переноса этой власти. Хьюстон, у нас проблемы.
Почему возникает аллергия на позитивную, сочную, крепкую солидарность? Служит ли аллергия сама по себе симптомом Отсечения? Клод Леви-Стросс описывает эксперимент, в котором высшему и низшему классам коренного общества было предложено нарисовать понятную картинку социального пространства. Представители правящего класса нарисовали элементарную мандалоподобную фигуру, состоящую из концентрических кругов: внутренний круг резко отделен от внешнего, и эта разница отражается в социальном пространстве. Напротив, представители низшего класса нарисовали круг с вертикальной линией посередине: внутренний разлом (черные и белые, высший и низший классы, богатые и бедные…)[27].
Рис. 1. Противоречивые представления о социальном пространстве в зависимости от классовой принадлежности
Представления правящего и низшего классов полностью асимметричны. Люди высшего и низшего классов живут в совершенно разных типах социального пространства: их онтологическая структура в корне различна. В случае с высшим классом полноценные эссенциалистские существа («Настоящие Люди») окружены и сталкиваются с угрозой со стороны внешних сил, менее человеческих, бесчеловечных или нечеловеческих. Мое использование термина «бесчеловечный» относится к экстенсионально близким частям того, что дискурс, или язык, или власть-знание (или Dasein, или Дух, и так далее) классифицирует как «человеческое», которые не совсем или даже вовсе не подпадают под эту категорию. Протяженно пространственная близость масштабирована антропоцентрически. Или то, что кажется морфологически близким человеку, четко характеризуется как бесчеловечное: в этом суть расизма. Через бесчеловечное проводится различие между человеческим и нечеловеческим, которое является онтическим (вы можете указать на него)[28].
Теперь можно начать знакомство с экологическим отголоском модели правящего класса и ее традиционным аграрно-городским форматом: город-крепость, окруженная полями, окруженная «дикой природой». Если солидарность может включать нелюде́й, как мы можем достичь ее из нынешнего состояния, не обращаясь к мандале правящего класса? Разве солидарность не подразумевает существование прочного, эссенциализованного шара избранных существ, защищающихся от внешнего мира? Где вообще находится этот внешний мир, если социальное пространство теперь включает нелюде́й? По иронии судьбы традиционные экологические модели опираются на структуру мандалы правящего класса. Они исключают в том числе и экологическое путем создания категории бесчеловечного, призрачного качества, которое не является ни строго человеческим, ни нечеловеческим. Природа превращается во что-то первозданное и чистое, бесконечно эксплуатируемый ресурс или величественные декорации для людских деяний.
Какова стандартная характеристика этой модели мышления? Давайте назовем ее «эксплозивным холизмом»: убеждение, которое никогда не было формально доказано, но постоянно тиражировалось, что целое всегда больше суммы его частей. Альтернатив мало. Вы либо традиционный теист или предпочитаете кибернетику (или любое другое развитие этой идеи); либо вы тот, кто, по выражению Ролана Барта, повернулся спиной к своему политическому отцу[29]. Вы либо в церкви, либо суете свой нос в церковь. В любом случае есть церковь. Это одна из основных причин, почему в левой академической среде разговоры о популяциях, то есть разговоры на экологические темы, считаются крайне подозрительными. У понятия популяции определенно нет времени для своих частей, иначе известных как люди, такие как вы и я. Это утилитарная версия эксплозивного холизма, и его почти полная монополия на разговоры о видах по праву настораживает. Но если мы вообще не можем говорить о чем-то подобном из-за страха показаться похожими на евгенистов или социальных дарвинистов, то левая экология – это бесплодная мечта. Как же нам действовать?
Одним из очевидных примеров эксплозивного холизма служит идея невидимой руки, разработанная в теории капитализма Адама Смита и впервые высказанная Бернардом де Мандевилем в «Басне о пчелах» с подзаголовком «Пороки частных лиц – блага для общества». Это различие между частным и общественным представляет собой метафизическое различие между частью и целым, которое также является различием между меньшим и большим. Невидимая рука имеет очевидные теистические обертона, вызывая в воображении образы божественного провидения. Капиталистическая идеология во многом опирается на эксплозивный холизм. Идея невидимой руки эмерджентна и телеологична. Эгоистические действия индивидов неизбежно оборачиваются благом для всего общества. Из этой телеологии вытекает социальный дарвинизм, который отличается от собственно дарвинизма этим ключевым моментом, твердой уверенностью в «выживании наиболее приспособленных» – выражение Герберта Спенсера, добавленное в «Происхождение видов» из страха перед возможными последствиями. Эгоистичная, жадная агрессия полезна в долгосрочной перспективе.
Второй очевидный современный пример эксплозивного холизма – это фашизм. Латинский термин fascis означает пучок прутьев, выражающий объединение народа в целое, которое превосходит свои части и придает ему непоколебимую, постоянно присутствующую мощь. Обратите внимание на агрокультурный источник этого образа: это не случайность, и речь здесь не идет просто об идеологии, противопоставляющей сельское и городское (черное, еврейское или исламское социальные пространства и так далее). Речь идет об идеологии агрокультурного социального пространства как такового, агрокультурного общества, каким оно зародилось в Плодородном полумесяце. Необходимость поддержания единства агрокультурного пространства объясняется именно тем, что своим возникновением оно вызывает распад социального пространства: патриархат, иерархия, опустынивание. Определяющей чертой этого разрыва в социальном пространстве служит Отсечение, ограждение человеческого пространства от симбиотического реального. Это ограждение порождает двойственность людей и их нечеловеческого скота (cattle), которым они владеют (движимое имущество – chattle – и капитал – capital – являются производными от этого термина). Домашний скот резко дифференцирован от человека. Очевидно, это не то, как на самом деле работает симбиотическое реальное посредством жутковатых связей, которые никогда не могут быть устойчивыми, связанными в фасции.
Означает ли этот разрыв в социальном пространстве распадение на части того прекрасного, органического, исконного (а также эксплозивно) целостного доисторического Эдема? Вовсе нет. Люди занимались именно тем, что отсекали свои связи с имплозивным, совершенно бессмысленным и контингентным симбиотическим реальным. Насилие постмесопотамской цивилизации – это как раз не уход от Природы. Насилие – это установление человеческого «мира», уютного, кажущегося самодостаточным и эксплозивно целостным, изолированным от будоражащей/восхитительной параноидной игры симбиотического реального. Мир ограничен дикой Природой в своих физических пределах и Эдемом в своих исторических пределах. Человечество – это не фрагментированная сущность, пытающаяся снова собраться в Адама Кадмона или гоббсовского Левиафана. Отсечение состоит именно в собственном сшивании, одним из логических выводов которого является фашизм, шизофреническая защита от пустоты симбиотического реального. Религия в этом смысле – прототип антисемитизма, теория заговора (например, повествования о грехопадении), которая предлагает основу для странных пальпаций и подозрительных связей, иллюзорной игры и физической интенсивности симбиотического реального.
Забегая вперед, скорее в смысле геологического времени, произошло следующее. Неолиберализм превратил социальное пространство в тончайший пласт, сквозь сетчатую поверхность которого можно увидеть тончайший пласт планеты, разрушенной неолиберализмом. Этот двойной вакуум вызвал сильную регрессивную реакцию сродни шизофренической защите, заключавшуюся в том, что небелые, немаскулинные люди дегуманизировались и стали бесчеловечными, открыв, таким образом, Зловещую долину, сквозь близорукое-к-ничто пространство которой антропоцентризм однозначно видит нечеловеческого Другого. (Позднее в этой книге мы рассмотрим Зловещую долину более подробно.)
Внутри мандалы социального пространства существуют Настоящие Люди (обязательно с заглавных букв). Солидарность с нелюдьми́ была бы равносильна принятию их в клуб, включению, а не исключению. Если у реально существующего экологического пространства нет «внешнего», поскольку у симбиотического реального нет определенного центра или границ (где вы проводите, где вы можете провести грань, когда думаете о взаимозависимости?), то как работает этот закрытый клуб? Если ваше представление о солидарности явно или тайно основано на этой онтологии социального пространства, то оно на самом деле не левое и не будет работать – и оно определенно не сможет включать нелюде́й. Различие между внутренним и внешним лежит в основании метафизики[30]. Ложность модели внутреннее-внешнее становится все более очевидной по мере того, как мы все лучше осознаем тот кажущийся очевидным факт, что мы живем на планете. Где это «вовне», когда мы мыслим в масштабе всей планеты? Мусор не выбрасывается «вовне» – он просто оказывается где-то еще; капитализм имеет тенденцию создавать «вовне», которое (к счастью) больше невозможно себе представить[31].
Если нет границы между внутренним и внешним, социальное пространство уже должно включать нелюде́й, хотя и неосознанно. Таким образом, его противоречия должны быть структурными: они выходят за пределы эмпирических различий. Речь не идет о том, что ближе к центру мандалы концентрических кругов существуют «реальные» или «более реальные» существа. Дело в том, что различия всегда произвольно порождаются актами насилия (социального, психического и философского) в отношении существ, которые ни в каком смысле не могут быть произвольно разделены таким образом (отсюда и насилие).
Трещина в социальном пространстве – это артефакт Отсечения. Попытка визуализировать то, как выглядел бы мир («реальность» или как мы получаем доступ к реальному), если бы его не было, – почти табу. Это табу подразумевает, что в какой-то момент наша визуализация переключается на параметры круга у правых. Визуализировать просто круг без трещины – это, еще раз, невозможно, поскольку между внутренним и внешним нет границы! Солидарность тогда стала бы походить на некое подобие религиозной общины, круга избранных, защищенного от тех существ, которых они каким-то образом исключили. Мы утверждаем, что человеческая солидарность не может быть такой, потому что мы утверждаем, что различия нельзя устранить без насилия. Но если кто-то начнет рассуждать о том, могут ли морские свиньи быть частью революционной борьбы, они засомневаются и вернутся к точке зрения, очень близкой к мандале концентрических кругов.
Род человеческий требует новой теории насилия.
Эксплозивный холизм шепчет нам на ухо, что под солидарностью подразумевается именно религиозная община, потому что социальное пространство больше суммы его частей. А это работает, только если мы в каком-то смысле придерживаемся агрокультурной религии. А агрокультурная религия – это один из самых основных способов, которым агрокультурное общество говорит о себе – агрокультурном обществе, построенном на Отсечении. Сам наш образ солидарности основывается на том, что нам никогда не достичь солидарности с нелюдьми́!
Солидарность с нелюдьми́ становится полностью невозможной: ее нельзя достичь, иначе разрушится что-то самое основное. Вы не можете добраться туда отсюда – поэтому «бережное отношение» (stewardship) и другие командно-административные (в конечном счете восходящие к религии) модели человеческих отношений с нелюдьми́ тоже не годятся для экологической солидарности. Экологическое бережное отношение на первый взгляд противоположно антропоцентрической тирании; но и в том, и в другом случае мы имеем дело с артефактами Отсечения. Бережное отношение – это «облегченная» или менее принудительная (более гегемоническая или паноптическая) версия. Нужно быть господином для нелюде́й, а не тираном; феодалом, а не ассирийцем. Капиталистическая модернизация этой концепции состоит в том, что нужно быть эффективным и минимизировать воздействие на Землю; это язык, который одинаково хорошо работает как в зале заседаний совета директоров компании Exxon, так и в словаре экологов 1970-х годов, рассуждавших о том, что «малое прекрасно». Малое прекрасно, потому что вы составляете часть трансцендентального целого, – не раскачивайте лодку и не поднимайте слишком большую волну в мире. Такая мысль, часто подпитываемая теорией систем, отклоняется от феодального и месопотамского вариантов только благодаря ацефалическому распределению власти в социальном пространстве, биополитика, апогеем которой является нацистский концентрационный лагерь. Паноптикон – это мандала, центр которой пуст, полностью автоматизированное управление. Социальный порядок, основанный на экологии, может быть самым жестоким и репрессивным социальным пространством. Связь с фашизмом очевидна. Мы просто сдаемся? Или что-то не так с нашей теорией солидарности?
Эзотерическая теория мандалы вовсе не основана на концентрических кругах. Согласно эзотерической теории – теории, сохранившейся в VIP-залах религий агрокультурной эпохи, – у мандал нет центра или границ; модель концентрических кругов – это овеществление. Эзотерическая теория провозглашает, что проблема не в эссенциализме мандалы правых, а в метафизике присутствия, которая определяет сущности как эксплозивно-холистические. Какими бы разными и несоизмеримыми ни были части, из которых я состою, в целом я – Тим весь до мозга костей. Такое представление глубоко противоречит симбиотическому реальному.
Поэтому борьба за солидарность с нелюдьми́ должна включать в себя борьбу с религией агрокультурной эпохи, которая все еще структурирует наш мир вплоть до самой базовой логики отношений частного и целого. Западная философия – это такая же рационализированная модернизация религиозного дискурсивного пространства, как капитализм – это ацефалическая модернизация пространства агрокультурной тирании. Разве это не досадное качество Отсечения в его наиболее урезанном виде, в нулевой степени? Чистое исключение, исключение ради самого исключения, без указания на то, какие эмпирические существа включаются или исключаются? Включение нелюде́й в это ацефалическое пространство распределенной власти было бы шизогенным. Исключение было бы повсюду, но не применялось бы к конкретному эмпирическому существу. Правильным было бы бежать в ужасе от такого образа экологической утопии.
Полное преодоление теизма и его различных модернизаций было бы эквивалентно достижению экологического сознания в социальном, психическом и философском пространстве. Это было бы равносильно тому, чтобы дать проявиться хотя бы части симбиотического реального. Маркс утверждает, что коммунизм начинается с атеизма, а преодоление Отсечения путем ниспровержения теистических форм мышления и институтов неизбежно приведет к включению нелюде́й по мере движения к коммунизму[32]. Это было бы равносильно уничтожению по крайней мере одной гигантской сферы частной собственности: нечеловеческие существа как рабы и пища для людей. Было бы неверно рассматривать это как предоставление прав нелю́дям, потому что правовой дискурс основан на понятиях частной собственности. Если ничто не может быть собственностью, то ничто не может иметь прав – просто неприсвоение нечеловеческих существ было бы быстрым и грязным (и, следовательно, лучшим) способом достижения того, вокруг чего интригуют дискурсы «прав животных».
Мы страдаем не только от социальных условий, но и от того, как мы их мыслим, что часто зависит от теории множеств, согласно которой целое больше суммы его частей. Такая теория превращает целое – сообщество, биосферу (Природу), вселенную, Бога, в чьих гневных руках мы, грешники, – в существо, радикально отличное от нас, трансцендентально большее, гигантское невидимое существо, которое глубоко враждебно по отношению к нам, маленьким. Нас вот-вот поглотят, капля вольется в океан; западные предрассудки о буддизме суть негативные мысли на тему эксплозивного холизма, который просачивается в пространство мысли, обусловленное этим самым холизмом, проецированным на восточную религию. В этом страхе погружения в целое (вместе с его экстатической тенью) прочитывается традиционный патриархальный ужас от того простого факта, что мы произошли от других: то, что Браха Эттингер определяет как «бытие-к-рождению»[33]. Снова и снова изливаться на тему жуткого – это похожее на стокгольмский синдром повторение (для поддержания жесткой границы между реальным и реальностью) того, что мы появились из влагалища. Время, когда этот факт не будет иметь большого значения и, следовательно, уже не будет жутким в смысле страшного – хотя и жутким в более мягком смысле непреодолимо странного, поскольку это влечет за собой неразрешимую симбиотическую логику хозяина-паразита, – это время, когда рухнет имперское неолиберальное «западное» патриархальное пространство мысли.
Коммунистическая теория – теория солидарности, организации удовольствия в соответствии с возможностями и потребностями людей, без телеологической структуры (такой, как собственность, класс, раса, гендер или вид) – не должна поддерживать пространство мысли месопотамской агрологистики. Последствия очень серьезны.
Было бы непросто каталогизировать обилие и недостаток коммунистических инкорпораций нечеловеческого. Нечеловеческое – это проблемное место в марксистской теории: одной ногой внутри, а другой снаружи – или любым количеством лап и усов, хаотично вылезающих изнутри наружу. Нечеловеческое уже преследует марксизм. Анархизм, этот уничижительный термин для множества промежуточных коммунизмов, преследующих официальный марксизм, добился гораздо большего успеха, чем доминирующая теория. «Род человеческий» сосредоточится на том, как вернуть в марксизм некое подобие форм анархистской мысли, которое должно работать сродни новой медицинской терапии, состоящей во введении фекального материала с полезными бактериями в чужой нездоровый кишечник. В частности, анархизм помогает излечить коммунистическую теорию от застойных теизмов.
Существует примерно четыре формы инкорпорации. Нам необходим общий обзор. Тот факт, что он до сих пор не был сделан, говорит о том, что вопрос о нечеловеческом у Маркса провоцирует реакции, достаточно предвзятые, чтобы помешать понять, как на этот вопрос можно ответить: трудно увидеть лес за деревьями. Но если бы нечеловеческое не имело значения, тогда не было бы никаких явных следов ожогов от партийного пыла, который заставляет мыслителей принять одну из четырех позиций, будучи неспособными рассмотреть пространство возможностей, в котором возникают эти вопросы.
Давайте разделим область мысли на две части: Маркс либо инкорпорирует нелюде́й, либо нет. Первую мы назовем «теорией инкорпорации». Самая популярная форма теории инкорпорации – это «Маркс уже думал об этом» (Marx Already Thought of That, или MATT). MATT предполагает, что Маркс, обладая большой способностью предвидения, ожидал возможных возражений против своих аргументов. Эти возражения состоят в утверждении, что Маркс исключил тот или иной феномен из своей теории, и MATT говорит, что, даже если эти феномены не присутствуют явным образом у Маркса, Маркс способен их объяснить. MATT – это доброжелательный гость в доме Маркса, который чувствует, что, даже если Карл пропустил пару тарелок, когда пришла его очередь мыть посуду, великий человек рано или поздно доберется до них, потому что его стиль рано или поздно предполагает обращение к этим тарелкам – что с того, что он может быть просто немного ленив? Он собирался помыть эти тарелки. Вы просто отказываете ему в доверии, или у вас очень ограниченное представление о том, что такое мытье посуды[34].
На самом деле, это сильный MATT. Сильный MATT – верный защитник способностей Маркса к мытью посуды (и включению тем). Но у сильного MATT есть младший брат, слабый MATT. Слабый MATT тоже восхищается способностями Маркса мыть посуду, но считает, что иногда Марксу нужны подсказки: «Эй, слушай, ты пропустил пару тарелок». Слабый MATT считает, что Маркс вполне способен включить эти тарелки в свои повседневные дела. Но слабый MATT не верит, что Маркс займется ими в свободное время. Слабый MATT не думает, что в марксистской теории есть пробел в отношении нелюде́й – Маркс уже думал о них, иначе слабый MATT так бы не назывался, – но слабый MATT считает, что сам по себе Маркс не станет рассуждать о них. Слабый MATT считает, что более явное включение некоторых нечеловеческих существ в марксистскую теорию не сработает, потому что они неявно присутствуют в основной системе координат его теории.
Таким образом, теория инкорпорации имеет сильную и слабую версии. То, как Куба в 1991 году, во время «особого периода» после распада Советского Союза, вдруг начала выращивать экологически чистые продукты питания, могло порадовать слабый MATT. Хотя это не было свойственно марксизму, Коммунистическая партия смогла приспособиться к сложным условиям. Слабый MATT вспоминает, что Ленин придавал особое значение необходимости орошать почву как можно большим количеством химикатов, чтобы сельское хозяйство могло удовлетворять нужды как можно большего числа людей[35].
Теперь давайте поговорим о второй половине нашей области экологической мысли, которую мы назовем «теорией не-инкорпорации». Мы увидим, что теория не-инкорпорации также делится на сильную и слабую.
К несчастью для Маркса, у сильного и слабого братьев MATT есть пара кузин, которые менее уверены в способности Маркса поддерживать в чистоте весь дом, греческий эквивалент которого oikos, откуда мы и взяли слово экология. Более сильная старшая сестра, FANNI, знакома нам лучше, потому что она популярна в черно-белых областях мысли, твердо и четко уверенных в том, как обстоят дела. FANNI означает «Фича антропоцентризма не случайна» (Feature of Anthropocentrism Is Not Incidental). Старшая сестра считает, что Маркс – неисправимый антропоцентрист. Не то чтобы он забыл включить нелюде́й или уже включил их, но вы не заметили; дело в том, что Маркс вообще не мог включить нелюде́й. Маркс не забыл помыть пару тарелок. В соответствии с основными положениями своей мысли он не в состоянии помыть эти тарелки, потому что он ищет грязную посуду только в раковине и ему никогда не приходит в голову проверить обеденный стол. А зачем ему? Старшая сестра считает, что антропоцентризм Маркса – основная фича его мысли. Что могли получить нелю́ди от Маркса? Милую FANNI Адамс, или, если вы американец, Fuck All[36]. FANNI может гордиться тем, что Маркс исключает нелюде́й, или расстраиваться по этому поводу, – это не имеет значения.
Тем не менее у FANNI есть младшая, более слабая и менее популярная сестра по имени ABBI: «Антропоцентризм – это случайный баг» (Anthropocentrism Is a Bug That’s Incidental). Как и ее менее милосердная старшая сестра, ABBI считает, что Маркс не способен помыть те тарелки и что никакое число тарелок или напоминаний не помогут; и, подобно своей сестре, ее невозможно убедить, что Маркс уже посматривал в их сторону, но только мы этого не увидели. Однако ABBI считает, что при правильной настройке – скажем, она поставит Марксу укол с лекарством, меняющим сознание, – Маркс внезапно обернется, заметит тарелки и начнет их мыть как ни в чем не бывало. Она считает, что антропоцентризм – это баг, а не фича марксистской теории. Эта книга была написана от имени ABBI.
Мы построили здесь небольшой логический квадрат. Позиция ABBI в нем является обратной слабому MATT.
1 июля 2015 года американский стоматолог Уолтер Палмер застрелил льва Сесила, который жил в Зимбабве. Facebook[37] взорвался. Германия и Габон внесли на обсуждение резолюцию ООН против браконьерства и незаконной торговли дикими животными. Адрес стоматолога стал общеизвестен. Его преследовали, стыдили, ругали на экране и в жизни. Отбросьте на одно мгновение мысли об обыкновенном морализаторском флешмобе, который может обрушиться на кого угодно и когда угодно, как птицы Хичкока (Twitter не случайно получил свое название). Вместо этого подумайте о размерах и масштабах толпы и ее эмоций. Ничего подобного не происходило во времена кампании «Спасти кита» середины-конца 1970-х годов. Эмпатия была тем, что толпа исполняла, а не просто снисходительной жалостью или отчаянной беспомощностью (кто знает и кому есть дело до того, подлинна ли она). Эмпатия, по сути, сочеталась с действием – опять же, не так уж важно, хорошим или плохим, нужным или нет. Конечно, Greenpeace была основана в 1970-х годах, и их «Воин радуги» перехватывал китобойные суда. Но тут миллионы людей в форме флешмоба «Воин радуги» преследовали одного конкретного человека из-за одного конкретного льва.
Министр туризма Замбии Джин Капата сетовала на то, что Запад был озабочен больше львами, чем африканскими людьми: «В Африке человек важнее животного. Я не знаю, какова ситуация в западном мире»[38]. Смысл в том, что это легкомысленная реакция. Мы могли бы справедливо заметить, что эта реакция не принимает во внимание сложную и трудную борьбу африканцев, или что это кратковременный импульс в обществе спектакля, который не решает реальных проблем, или что расизм часто перескакивает через людей к нелю́дям – Гитлер любил своего пса Блонди, а нацисты приняли закон о правах животных. Отождествление со львом означает не отождествление с человеком.
Но так ли это? Есть все основания игнорировать отождествление, поскольку оно выглядит не только номинально расистским, но и инфантильным. Цинический разум стремится отыскать агрессивные мотивы, скрывающиеся за неравнодушием, или мотивы, которые недостаточно агрессивны. Мы могли бы справедливо заметить, что это хороший пример отождествления человека с тем, что насмешливо называют «харизматической мегафауной» и что составляет крошечную часть форм жизни. Но разговоры такого рода часто ведутся в ключе индивидуальной вины и стыда относительно того, как мы выглядим перед другими людьми.
Пренебрежительно отнестись к инциденту с Сесилом слишком просто: в ярости толпы было намешано гораздо больше, чем просто права животных или садистская симпатия. Права имеют отношение к собственности, а собственность означает, что «вы можете распоряжаться ею так, как вам заблагорассудится», и это именно то, что сделал стоматолог, когда лев попал под определение (конечно, с санкции человека) того, с чем он мог сделать все, что захотел. Жалость снисходительна именно так, как выразил это Уильям Блейк: «Была бы жалость на земле едва ли / Не доводи мы ближних до сумы»[39]. Симпатия – это всегда властные отношения. И это, конечно, имело место. Но то же самое и с эмпатией, которая связана с отождествлением.
Следует задаться вопросом, был ли этот «наивный» дотеоретический порыв во всех его симптоматических, зрелищно-политических недостатках скрытым неприятием идеи, как выразились ситуационисты, «праздника в чужом страдании», независимо от того, был ли этот кто-то человеком или львом. Именно в своей наивысшей «глупости» реакция не сводилась к игнорированию (африканских) людей; она игнорировала связь между охотой и туризмом и то, как спектакль порождает эту связь, поддерживает гнетущий статус-кво.
Эмпатия не настолько дорогая, как мы думаем. Поскольку я не джинн из бутылки, перед которым стоит задача выбраться из этой бутылки, чтобы воздействовать на вещи, которые не являются мной, поскольку мышление в любом случае не исчерпывает сущее и поскольку мысль не служит привилегированным режимом доступа, мы ищем эмпатию не в том месте. В антропоцентрическом месте. Может быть, отождествление со львом действительно проще, чем мы думали. Витгенштейновские трюизмы о речи льва (если бы лев заговорил, мы едва ли поняли бы его) – используя оксюморон, лают не на то дерево[40]. Понимать или даже «быть-в-той-же-шкуре» всегда было мимо сути[41]. Суть же в том, что не требуется вообще никаких усилий; что всякий раз, когда прилагаются усилия, солидарность исчезает. Адам Смит полагал, что эстетическая настроенность (чтение романов) служит тренировочной площадкой для способности отождествлять себя с другими людьми и что эмпатия лежит в основе этики[42]. Отождествление с вымышленным персонажем вызывает призрак, отвергаемый романистическим реализмом, призрак телепатии, в котором чьи-то мысли и чувства, с которыми я настраиваюсь, становятся неактуальными, в котором границы между мной и другим гораздо менее жесткие, чем предполагала западная мысль[43]. Но как мы вообще могли бы пытаться тренироваться в телепатии (страсти на расстоянии), если мы уже не были энергетическим полем связности, симбиотическим реальным и его гулом солидарности? Коммунистические аффекты слабее эмпатии, дешевле и не настолько труднодоступны, слишком просты. Смысл в том, чтобы спуститься «вниз» сквозь эмпатическую часть капиталистической надстройки, чтобы найти что-то еще более базовое, чем эмпатия.
В диалектическом извиве люди в нынешнее время настолько унижены, что их родство с нелюдьми́ начинает просвечивать сквозь экран Природы – конструкта, который приблизительно с десятого тысячелетия до н. э. стал податливой субстанцией человеческих проекций – или ее современной обновленной версией, экраноподобной поверхностью, на которую люди проецируют свои желания. По крайней мере, некоторые люди теперь готовы отказаться от концепций Природы, чтобы достичь солидарности с существами, которые в реальности составляют биосферу.
В 2015 году очень большое количество людей поняло, что у них больше общего со львом, чем со стоматологом.
То, что солидарность между львом и человеком была достигнута через унижение, могло склонить нас не принимать ее, хотя именно так достигается солидарность между человеком и человеком. Причина – антропоцентризм. Маркс рассматривает, как рабочие отождествляются с нелюдьми́, и описывает это как деградацию: «С того времени, как человек, вместо того чтобы действовать орудием на предмет труда, начинает действовать просто как двигательная сила на рабочую машину, тот факт, что носителями двигательной силы являются человеческие мускулы, становится уже случайным, и человек может быть заменен ветром, водой, паром и так далее»[44].
Одним из видимых препятствий включения нелюде́й в марксизм является то, как Маркс описывает человеческое производство в пассажах, подобных этому. Столкнуться с нечеловеческим внутри капитализма – значит лишить человека уникальности. Человек превратился в мышцы, а мышцы превратились в заменяемые компоненты, простое протяженное движение. Вспомните, как микроменеджмент викторианского капитализма занимался вычислением точного минимального пространства, необходимого для жизни и дыхания, из которого Маркс делает обобщение:
[Капитал] узурпирует время, необходимое для роста, развития и здорового сохранения тела. Он похищает время, которое необходимо рабочему для того, чтобы пользоваться свежим воздухом и солнечным светом. Он урезывает время на еду и по возможности включает его в самый процесс производства, так что пища дается рабочему как простому средству производства, подобно тому как паровому котлу дается уголь и машинам – сало или масло. Здоровый сон, необходимый для восстановления, обновления и освежения жизненной силы, капитал сводит к стольким часам оцепенения, сколько, безусловно, необходимо для того, чтобы оживить абсолютно истощенный организм… Интересует его единственно тот максимум рабочей силы, который можно привести в движение в течение рабочего дня. Он достигает этой цели сокращением жизни рабочей силы, подобно тому как жадный сельский хозяин достигает повышения доходности земли посредством расхищения плодородия почвы.
[Капиталистическое производство] ведет не только к захирению человеческой рабочей силы… [но и] к преждевременному истощению и уничтожению самой рабочей силы[45].
Последнее мрачное предложение усиливает ощущение того, что то, что мы здесь наблюдаем, это жестокая, очень реальная версия научного редукционизма. Посмотрите, как одним метким предложением Маркс описывает стадию раннекапиталистического первоначального накопления, в котором нечеловеческое также низводится: «Сначала рабочие прогоняются с земли, а потом приходят овцы»[46].
Единственная нечеловеческая сущность, которую Маркс не ставит на более низкий уровень, – это сам капитал. В товарном фетишизме поразительно то, что для него не нужна (человеческая) вера; он полностью автоматизирован. В «секрете» капитала поразительно не то, насколько он скрыт, – даже Адам Смит мог заметить, что труд производит стоимость. Поразительно, что его секрет лежит на поверхности: это секрет социальной формы как таковой. Буржуазные политэкономисты слепы в своей очарованности содержанием. Понимание не имеет значения, и это худшее, что могло бы произойти, потому что понимание представляет собой наивысший режим доступа, ведь Маркс принял наследие Канта. Поскольку понимание связано с человеком, нечеловеческие режимы доступа (вычесывание, парение, вылизывание) обесценены. В товарном фетишизме поражает его автономная сила. Поэтому что-то в корне не так с наделением властью нелюде́й. Эта идея – баг или фича?
В сведении человека к нечеловеческому и в сведении нечеловеческого к зверскому также предлагается выход. Онтология (логика того, как существуют вещи), которая не редуцирует людей и нелюде́й – таким образом предотвращая кислый привкус, возникающий при сравнении с ветром или водой, – будет противоречить имплицитной логике капитализма, который издает онтологический шум, в точности напоминающий материалистический редукционизм.
Со времен Саммита Земли ООН (Рио-де-Жанейро, 3–14 июня 1992 года) фундаментом фашиствующих правых в США было противодействие солидарности с нелюдьми́. Из этого можно сделать много выводов. Провозглашение Джорджем Бушем-старшим постсоветского нового мирового порядка было действительно зловещим, но таким же было и фашистское толкование этого события. Удивительно, насколько фашисты откровенны в этом. Из смеси образа нового мирового порядка, рожденного администрацией Буша, и не имеющей обязательной силы «Повестки дня на XXI век», подписанной всеми 178 участниками Саммита Земли, они создали теорию «глобального заговора банкиров», в которой слиты воедино антисемитизм и враждебность по отношению к нечеловеческим формам жизни[47].
В первом разделе «Повестки дня на XXI век» говорится о сокращении бедности и изменении моделей потребления, о сдерживании стремительного роста числа людей на планете и о заключении соглашений в экологически «устойчивом» ключе. Во втором разделе представлена концепция биоразнообразия. В третьем разделе описываются группы (человеческих) участников, вовлеченных в концепцию «Повестки дня на XXI век». Четвертый раздел посвящен практическому воплощению. «Устойчивое развитие» – ключевой термин, и подобно тому, как Геббельс при слове «культура» хватался за пистолет, когда я слышу словосочетание «устойчивое развитие», я хватаюсь за свой солнцезащитный крем. «Устойчивое развитие» – еще более бессмысленный термин, чем «культура», и оба эти термина пересекаются. Разумеется, речь идет об устойчивом развитии неолиберальной капиталистической мировой экономической структуры. И это не очень хорошая новость для людей, кораллов, птиц киви или лишайников. Это подытоживает эксплозивно-холистическую политическую и экономическую повестку дня. Отдельные существа не имеют значения; имеет значение целое, которое превосходит их.
Если мы хотим мыслить в планетарном масштабе, не просто модернизируя и ретвитя основной агрокультурно-теологический мем, оправдывающий границу между человеческим и нечеловеческим, то нам необходим другой целостный подход. Фашизм – это атавистическая реакция на реальность этой тягостной неудачи в попытке заменить нового бога на фантазийного старого бога: «вернем Америке былое величие». В фашистском воображении слияние «Повестки дня на XXI век» с новым мировым порядком, как в геометрической триангуляции, вылилось в виртуальный образ заговора международных банкиров (евреев). Подобно шизофренической защите от параноидных галлюцинаций, скрывающих вакуум крайней степени тревожности, пересечение между антисемитизмом и позитивным, объемным образом эксплозивно-холистического биосферного «международного сообщества» защищает от вакуума актуального экологического сознания. Симбиотическое реальное неизбежно порвано в клочья и обезображено.
Тем не менее следующий вывод, который мы должны сделать, может показаться неожиданным, и в последнее время нам, безусловно, приходилось слышать с виду более логичные аргументы. Кажется, что в основе расизма лежит спесишизм. «Род человеческий» заявляет, что все с точностью до наоборот: расизм подпирает спесишизм. Тщательно очерченные жесткие различия между тем, кто считается человеком, и тем, кто нет, создают «Зловещую долину» (термин в дизайне робототехники), в которой нечеловеческие существа (например, дельфины или R2-D2) резко отличаются от человеческих: отделены от людей непреодолимой пропастью. Если вы взглянете поверх этой пропасти на некоторых нечеловеческих существ, то пропасти как будто не существует. Но далеко от того, чтобы быть тонкой, жесткой границей, которая, возможно, с тем же успехом может не существовать, Зловещая долина представляет собой грязную яму, похожую на братскую могилу, в которой находятся тысячи отвергнутых существ. Левые должны принять во внимание, что крайние правые подкрепляют спесишизм расизмом, разбавляя паранойю о биологическом разнообразии антисемитизмом. Таким образом, борьба с расизмом становится полем битвы за экологическую политику. «Экологический расизм» – это не просто тактика распространения вреда через последовательное насилие в отношении бедных. Энвайронментализм как таковой может совпадать с расизмом, когда он проводит жесткую границу между человеком и не-человеком. Размышление о человеческом роде в неантропоцентрическом ключе требует размышления о человеческом роде в антирасистском ключе.
Мы можем добиться этого, апроприировав и модифицировав концепцию «мира» Хайдеггера. Иметь какой-то мир не означает жить в запечатанном пузыре, отрезанным от других. Мир не должен быть чем-то особенным, что конструируют люди, в последнюю очередь немцы, которых Хайдеггер считает лучшими в мировании. Мы разоружим Хайдеггера изнутри. Дело не в том, что не существует такой вещи, как мир, но этот мир всегда и по необходимости неполон. Миры всегда очень дешевы. И это благодаря особой неэксплозивной холистической взаимосвязаности, которая представляет собой симбиотическое реальное, а также тому, что ООО называет «изъятием объекта», тем способом, при котором никакой вид доступа вообще не может полностью поглотить объект. «Изъятый» не означает «эмпирически свернутый или отодвинутый на задний план»; это означает – и именно поэтому я сейчас иногда говорю «открытый» вместо «изъятый» – настолько бросается в глаза, что вы его не видите.
У всего существующего есть потрепанный, «покалеченный» мир: вы можете легко протянуть руку сквозь свою дырявую занавеску, чтобы пожать лапу льва, и лев может сделать то же самое. Сова – это сова, и причина заботиться о ней не в том, что она представитель ключевого вида; нам не нужно, чтобы она была кирпичиком в крепкой стене мира, нам нужно заботиться о ней, играть с ней. Это дает нам вескую причину заботиться друг о друге, независимо от того, кто мы, и о других формах жизни. Это дает нам способ сказать, что у нас есть что-то общее в левом смысле. Мы – Род человеческий.
Теперь мы можем в деталях увидеть, как сильный МАТТ переиначивает Маркса и экологию в корреляционистском антропоцентрическом ключе. Утверждение, что «Маркс уже думал об этом», означает, что экологическая политика и этика выражаются в «спасении Земли», что означает «спасение мира», что означает «сохранение достаточно дружественной человеку среды». Это не солидарность, это обслуживание инфраструктуры. Сохраняется одно только кино, в котором проекцию человеческих желаний можно крутить на пустом экране всего остального.
Кино, безусловно, представляет собой современную версию пещеры Платона. Неявная теплая, темная, тактильная близость такой пещеры упускается из виду, если все, что мы хотим сделать, это сохранить качество игры теней на стенах. И мы, кажется, очень уверены в этой игре теней. Она определенно утратила целое измерение своего игрового качества, превратившись в развлечение на борту самолета, экран высокой четкости и без мерцания, на котором мы видим то, что знаем, и знаем то, что видим. У нас нет даже особых чувств к кукловодам или куклам, которые крутятся позади нас, пока мы смотрим, или к огню, вокруг которого они двигаются, или к дереву, которого требует пламя. Речь уже не идет о том, чтобы находиться в ловушке иллюзии. Мы попали в ловушку гнетущей и скучной реальности, которая не оставляет места для иллюзии и игры. Единственная цель – поддерживать существование. Звучит жестоко и банально.
Обращаться к теням и мерцающему пламени означает, что для того, чтобы заботиться о себе и других формах жизни, помимо простого поддержания пресного существования, нам необходимо объять навязчивое, жуткое, призрачное измерение. Экологическая реальность наполнена призрачной, трепещущей энергией, которую невозможно, не прибегая к насилию, ограничить «духом», «душой», «идеей» или «понятием». Она относится к явлениям, которые мы называем «паранормальными», которые легче всего представить как действие на расстоянии, немеханическую каузальность: телепатия, телекинез, неживые, движущиеся сами по себе вещи – жизнь как подмножество бескрайнего вибрирования, само движение как предмет глубинного колебания. Чтобы мыслить о человеке, не обращаясь к реакционному эссенциализму, объять в солидарности другие формы жизни и других людей, необходимо учесть возможность столов, которые могут танцевать. Такие мысли запрещены в западной метафизике и культуре; и, по сути, разве это не значит, что мы должны верить во что-то принципиально неправильное? Например, должны ли мы признать, что реальность агентности капиталистических товаров – отчужденные производительные силы человека в форме танцующих товаров в мире меновой стоимости – останется здесь? Подчиниться системе, которая даже не требует веры, а только молчаливого согласия? Что это за левая экология?
Да, я действительно берусь утверждать, что товарный фетишизм говорит что-то правдивое, хотя и в искаженном виде, о природе вещей, о симбиотическом реальном. Более того, я действительно берусь утверждать, что консюмеризм говорит что-то правдивое о симбиотическом реальном.
Почему мы вдруг стали интересоваться людьми как видом и что мы можем изменить в том, как мы представляем себе себя? Основная причина экологическая: именно то, как мы относимся к другим видам, позволяет нам думать о себе как о виде. Такое представление восполняет недостающую часть пазла левой мысли с 1960-х годов – как увязать экологию с социальной революцией.
Новые левые непреднамеренно делают то, чего, по их утверждению, они не делают. Они универсализируют человека, метафизически отличая человеческие существа от всех нечеловеческих имплицитным докантианским онтологическим жестом, который неумышленно всерьез ослабляет его политическую грань. Марксизм по своей сути предполагает (человеческий) экономический и культурный метаболизм. Потребительская стоимость означает то, как вещь является – человеку. Во всяком случае, другие формы жизни должны рассматриваться как участники метаболических экономических отношений, если не культурных. Есть экономический метаболизм осьминогов и экономический метаболизм горных козлов. Раньше все эти метаболизмы носили название «экономия природы», которое Геккель сократил до термина «экология». Экология именует масштаб, превосходящий только человеческие метаболизмы.
Человеческие экономические отношения рассматриваются в качестве «Решателя», который делает вещи реальными, конструирует значимую реальность. Все остальное становится пустым экраном для проекции этих отношений. По иронии судьбы капитализм у Маркса действует так, что такие отношения порождают отношения между товарами, которые затем определяют отношения между людьми. Деревья могут не обладать агентностью, но у банок супа и хедж-фондов ее полно, еще одна причина для неприятия против объектно-ориентированного подхода. Это тонкий вопрос: мы однозначно говорим об отношениях между людьми, а не об отношениях между китами, определяя систему, которая тогда, когда она капиталистическая, заново определяет (отчужденные) отношения между людьми. («Тогда» в этом предложении выступает логическим «тогда», а не хронологическим «тогда».) Но эти отношения, будь то капиталистические или нет, уже не человеческие: они представляют собой совокупность отношений, касающихся наслаждения жизнью, творчеством, «производством». Просто эти отношения между людьми. Стоит дополнить эту мысль еще одним предложением: это значит, что люди не исчерпываются этими отношениями. Некоторые формы марксизма могут убеждать вас в том, что мы навсегда застряли в капитализме, забывая, что, если имел место переход от феодализма к капитализму, значит, люди не исчерпываются капиталистическими отношениями. Просто природа этих отношений делает людей «реальными»; они «реализуют» их как капиталистических или как феодальных людей.
Опять же, по иронии судьбы это значит, что якобы антиэссенциалистские, антигуманистические левые, испытавшие влияние постструктурализма, выступают последней линией обороны человека как категории, окончательно отделенной от не-человека. Вполне возможно и действительно необходимо размышлять о нечеловеческих существах в левом ключе. Нельзя уже больше просто отмахиваться от таких попыток как «хипповых» и объявлять такие практики «феноменологическими» (многосложная версия «хипповых»).
Проблема в том, кто будет решать, кто или что такое Решатель? Для философа, который вел себя благоразумно в отношении такого рода пространства истины, цитируя слова Ювенала «кто устережет самих сторожей?», перевернутое гегельянство Маркса содержит глюк, который одновременно оказывается логически странным (очевидный бесконечный регресс) и политически репрессивным. Можем ли мы устранить баги в модели Решателя – можем ли мы сделать ее неантропоцентричной?
«Вид» означает сущность, которая реальна, но не всегда стоит за явлениями, не остается неизменной. «Человек» – это я плюс мои нечеловеческие протезы и симбионты, такие как мой бактериальный микробиом и технологические гаджеты, сущность, которую нельзя заранее обозначить четким, жестким контуром или строго отграничить от симбиотического реального. Человек – это то, что я называю «гиперобъектом»: совокупность сущностей, обширно распределенных во времени и пространстве, которая сама по себе формирует сущность и которую невозможно увидеть или потрогать людям напрямую[48]. Вот как Маркс излагает свою концепцию родового существа в «Экономическо-философских рукописях»:
Родовая жизнь как у человека, так и у животного физически состоит в том, что человек (как и животное) живет неорганической природой, и чем универсальнее человек по сравнению с животным, тем универсальнее сфера той неорганической природы, которой он живет. Подобно тому как в теоретическом отношении растения, животные, камни, воздух, свет и так далее являются частью человеческого сознания, отчасти в качестве объектов естествознания, отчасти в качестве объектов искусства, являются его духовной неорганической природой, духовной пищей, которую он предварительно должен приготовить, чтобы ее можно было вкусить и переварить, – так и в практическом отношении они составляют часть человеческой жизни и человеческой деятельности. Физически человек живет только этими продуктами природы, будь то в форме пищи, отопления, одежды, жилища и так далее. Практически универсальность человека проявляется именно в той универсальности, которая всю природу превращает в его неорганическое тело, поскольку она служит, во-первых, непосредственным жизненным средством для человека, а во-вторых, материей, предметом и орудием его жизнедеятельности. Природа есть неорганическое тело человека, а именно – природа в той мере, в какой сама она не есть человеческое тело. Человек живет природой. Это значит, что природа есть его тело, с которым человек должен оставаться в процессе постоянного общения, чтобы не умереть. Что физическая и духовная жизнь человека неразрывно связана с природой, означает не что иное, как то, что природа неразрывно связана с самой собой, ибо человек есть часть природы.
Отчужденный труд человека отчуждает от него [не только] 1) природу и 2) его самого … [он также] отчуждает от человека род: он превращает для человека родовую жизнь в средство для поддержания индивидуальной жизни[49].
Обратите внимание на модальность «универсального» здесь: нелю́ди тоже могут быть универсальными, просто менее универсальными. В этом отрывке родовое существо – это интерфейс с симбиотическим реальным, настолько близким, что это интерфейс между природой и природой. Теперь посмотрим, что несколькими строчками ниже Маркс говорит о родовом существе:
Практическое созидание предметного мира, переработка неорганической природы есть самоутверждение человека как сознательного – родового существа, то есть такого существа, которое относится к роду как к своей собственной сущности или к самому себе как к родовому существу. Животное, правда, тоже производит. Оно строит себе гнездо или жилище, как это делают пчела, бобр, муравей и так далее. Но животное производит лишь то, в чем непосредственно нуждается оно само или его детеныш; оно производит односторонне, тогда как человек производит универсально: оно производит лишь под властью непосредственной физической потребности, между тем как человек производит даже будучи свободен от физической потребности, и в истинном смысле слова только тогда и производит, когда он свободен от нее…
Поэтому именно в переработке предметного мира человек впервые действительно утверждает себя как родовое существо… Поэтому отчужденный труд, отнимая у человека предмет его производства, тем самым отнимает у него его родовую жизнь, его действительную родовую предметность, а то преимущество, которое человек имеет перед животным, превращает для него в нечто отрицательное, поскольку у человека отбирают его неорганическое тело, природу[50].
Во втором отрывке, а не страницей позже, только люди получают универсализацию. Мы приходим к идее, что только люди имеют родовое существо. Обратите внимание на то, что родовое существо неоднозначно антропоцентрично. Оно одной ногой стоит в антропоцентризме, а другой нет. «Род человеческий» утверждает, что мы можем вынуть ногу, стоящую в антропоцентризме.
Антропоцен – это время, когда человека можно по-настоящему помыслить в нетелеологическом, неметафизическом смысле. Отходы в земной коре также являются человеком в этом расширенном призрачном смысле, как будто человек превращается в мерцающее привидение, окруженное полумраком колышущихся теней, которые витают вокруг него, образуя изломанный нимб. Это то, что мы будем называть «призрачностью». Своеобразно увеличивая амплитуду идей Деррида о призрачном и Марксе, мы будем считать призрачность частью реального мира, а не просто тем, что преследует идею коммунизма. Деррида оставляет онтологическое таким, какое оно есть, что в конечном итоге подразумевает, что в наше время онтологическое определяется крупным бизнесом. Что произойдет, если мы не оставим онтологическое в покое?