Жадность к чистой бумаге – добрый порок. Многие из пишущих, едва взяв в руки новенькую тетрадь, воображают, будто именно в ней запишется нечто нетленное, более того – будто она уже хранит в себе это, и рвутся немедленно извести её всю. Удивительно, что эти порывы легко приспособить к делу: когда, глядя на пустую страницу, мнишь, что тебе удается различить срывающиеся с неё голоса и очерки лиц, можно, только не упустив момент, сделать не удававшееся прежде; то, что получится сразу, на одном дыхании, и будет хорошо. В другой раз подобного состояния придётся ждать долго, теряя всякую веру в свои способности к сочинительству и тщетно надеясь на случайную помощь извне. Вот и теперь я поторопился начать, едва заполучив письменные, ещё невинные, принадлежности – нет, не тетрадь купил, а принял дорогой подарок, самописку с тончайшим пером, более прочих отвечающим бисерному почерку близорукого человека и тоже, кажется, знающим, какие слова готовы сорваться с его острия. Конечно же, её понадобилось немедля пустить в ход (и даль свободного романа охотно наметилась в конце туннеля), но, как водится, тотчас образовались уважительные причины для занятий не тем и для не – занятий, и я целые сутки нервничал и раздражался, мучая себя и домашних, а когда всё – таки добрался до стола, оказалось, что мой непочатый «паркер» остался на даче и придётся писать старой ручкой, не обещающей сюрпризов. Впрочем, это уже не имело значения, оттого что невидимые колёсики, раскрученные накануне, ещё вертелись в голове, неведомые маятнички качались и тикали, и не поздно было с пользою понаблюдать за движением стрелок.
День, проведённый без путного дела, всё же не пропал окончательно: именно тогда я успел узнать кое – кого из действующих в последующей истории лиц, речи которых приготовило было подаренное мне перо. Первой я увидел девушку, и в самом деле некогда (я был моложе нынешнего себя на треть) встреченную на улице. Она шла по другой стороне, и я не различал черт, но обратил внимание на одежду. Чёрная закрытая кофта из тонкой шерсти дерзко повторяла рельеф отменной груди, а разрез длинной, до лодыжек, васильковой юбки при каждом шаге оголял до середины необычайно белое бедро; белизна его говорила воображению не о весеннем нездоровье соскучившегося по солнцу тела, а, напротив, лишь о детской свежести кожи. Понятно, что девушка была высока и длиннонога. Наблюдая за нею, я невольно взмолился, призывая её на остановку, где сам ждал трамвая, но она непослушно углубилась в переулок – тот, откуда должен был прийти мой номер; мне оставалось только с сожалением смотреть вслед. Нечаянный старик, к которому вздумалось ей обратиться, показал в мою сторону, и девушка, переспрашивая, тоже протянула руку сюда, изящно помахав кистью, но возвращаться, как следовало и как хотел я, не стала. Лишь когда нужный трамвай прошел мимо, она, спохватившись, пустилась догонять – побежала некрасиво, как барышня.
Сев в вагоне как раз впереди меня, она поспешно достала из сумки и принялась как – то особенно нервно просматривать потрёпанную книгу, я решил – учебник: быстро перелистывала несколько страниц кряду, прочитывала совсем немного, наверно, абзац, и потом долго смотрела в окно, так что я хорошо изучил её профиль. На улице, глядя издали, я обманулся редкой в наши дни элегантностью походки и туалета, и теперь черты разочаровали простотой: короткий, слегка вздёрнутый нос, небольшие глаза, губы такого рисунка, что можно заранее приготовиться увидеть при улыбке верхнюю десну – лицо провинциалки. Из туго стянутых назад чёрных волос собиралась выпасть шпилька; пролистав первые страницы, девушка, потрогав затылок, нащупала её и потом уже непрестанно ненужно проверяла пучок, надолго задерживая, словно забывая, руку, и я увидел, что она коротко стрижёт ногти и не пользуется лаком. Неухоженные руки выдавали её, более, чем черты лица, разрушая первое впечатление. Обручального кольца она не носила, это я отметил без задней мысли, не собираясь заговаривать с нею. Выходя, я не оглянулся – быть может, и она сошла там же, не знаю.
Звали ее Лариса Гайтанова, и ехала она в один из Тишинских переулков, где жила в старом, давно приговорённом к сносу и поэтому постепенно, по дощечке, распадающемся доме. Переступая порог, она всякий раз с огорчением замечала кислый запах запустения, с которым никто здесь не умел бороться, и тишину; казалось, будто дом брошен жильцами и зимовал без тепла. Сегодня её почти испугали движение и незнакомые голоса; она подумала – несчастье.
– Что случилось?
– Ничего не случилось.
– Что случилось?
– Таня! Таня! Таня!
– Я не Таня. Позвольте пройти.
– Который час?
– Позвольте же пройти.
И, ничего не понимая и волнуясь, прошла через странную толпу в коридоре, где в темноте угадывала соседей и, вперемежку, чужие лица, новые тени, изучающие взгляды.
Закрыв за собою дверь комнаты, она словно попала на другую сторону земли и в другое, одной ей присущее время, в котором не выжить встреченным сейчас в доме антиподам. Её же собственное существование, наоборот, только и было возможно в окружении прижившихся здесь предметов: пианино, старинной люстры с подвесками, книжного шкафа с резными амурчиками, часов с кукушкой, бабушкиных икон с вечным огоньком, пра – или даже прапрабабуш-киного сундука, покрытого домотканой дорожкой, и наконец современной хлипкой мебели, приобретённой Ларисой. В ноги ей бросилась бородатенькая собачонка Чапа; в Москве была мода на это имя, которое давали даже солидным собакам – Лариса однажды видела на выставке тяжеловесного ротвейлера, чемпиона, бывшего почти тёзкой её собачки: тот был – Чаб, и существенная разница замечалась только в полном имени, данном в честь «короля твистов» Чабби Чеккера. Её бородатенькая на родство со знаменитостями не претендовала, а была наречена Чапой ради смеха, потому что шлёпала при ходьбе ногами – чапала.
Бабушка встретила Ларису без улыбки:
– Долго ты нынче. Заждалась Чапуля – то.
– Что, бабуся, у нас происходит? Еле протолкалась.
– Желтухины гараж продают.
– В коридоре…
– Авоську вина принесли.
– Машину где будут ставить – на улице? – пожала плечами Лариса.
– Всё одно съезжать – на кой им этот сарай? Машину, глядишь, тоже продадут. Деньги большие, капитал.
– Продать, бабуся, недолго – что взамен останется?
– Денежки, милая, всегда надобны.
– Протекут меж пальцев – ни машины, ни денег…
– Разве Желтухины продают машину – то? Я не слыхала.
– Они раньше времени не скажут.
– Скрытные люди.
Такая беседа могла затянуться надолго, а Лариса спешила на встречу с подругой; до того же и дом требовал внимания, и Чапа вожделела прогулки. Подхватив собачку на руки, девушка пронесла её людным коридором, крутой лестницей, отрезком улицы и лишь на крохотной площадке, где на месте снесённого сарая росла трава, спустила на землю. Мимо медленно прокатилась дипломатическая машина, и Лариса попыталась представить себя глазами седока. «Дама с собачкой», – определила она и решила, что при нынешнем наряде ей пошла бы широкополая шляпа.
Пассажиркой шикарной машины оказалась молодая женщина. Обратить внимание на Ларису больше было некому (но она нарочно сбежала в безлюдный переулок, чтобы уберечь свою крохотную Чапу от нагрянувшей орды), и всё же тревога, смутившая её во враждебном коридоре, исчезла, и ей теперь захотелось поделиться с кем – нибудь новым ощущением лёгкости и желанием нравиться или быть полезной.
Прохожий юноша застыл на дороге, якобы заинтересовавшись собачонкой.
– Ах, какая лапочка! – найдясь, произнёс он слова, годные при всяком случае; Ларисе угодно было отнести их на счёт Чапы, и она не задержала шага.
– Мальчик или девочка? – поинтересовался юноша, пристраиваясь рядом.
– Сука.
– И как зовут?
– Не станете же вы окликать её на улице.
Юноша отстал, и она подумала о том, как приятна его внешность и аккуратна одежда, и о том, что он, очевидно, сейчас догонит её и тогда придётся обойтись с ним помягче; оглянувшись, она не увидела никого. Ждать приключений от дня, отведённого для подготовки с подругой к экзамену, было нечего.
Дома бабушка завела старую песню:
– Смотри, не загуляй. Не ровён час, старухе худо станет, а тут стакан воды подать некому.
– Что ты, бабусь, я не на гулянку. Экзамен на носу.
– Вот и сидела бы за столом, училась, как путная.
– Одной нельзя, трудно. Да ты не волнуйся, я ненадолго.
– Что только с тобою дальше будет? И сейчас – то на месте не усидишь, а кончишь ученье – поминай, как звали.
– Ларисой.
– Ларисой! Как такая жить будешь?
– Замуж выйду, детей заведу.
– Час от часу не легче! Нет уж, этак ты совсем старуху забросишь. Дай век дожить – мне немного осталось. Вот похоронишь бабку – гуляй, заводи мужа.
– Не могу откладывать, – хихикнула девушка.
– Что это? – насторожилась бабка. – Не понесла ль?
– Боюсь в старых девах остаться. Лет уже много: поезд уходит.
– Поезд? Ты ж сказала – к подруге? Крутишь что – то, смотри, не натвори чего. Поезд!
От таких разговоров настроение Ларисы быстро и безнадёжно падало, сегодня же – особенно заметно, оттого что, кроме обычной темы о необходимости постоянно находиться при бабушке, она сама затронула другую, столь же неприятную – о своем возрасте: нынешний год она считала критическим, потому что, кончив учиться, она из общества сверстников попадала в общество людей устроенных и старших. Правда, она сама, одна, волновалась бы не слишком, но подруги докучали советами, и Лариса, не умея ответить, чувствовала себя несчастной.
Солнце после темноты подъезда ослепило, и жара показалась несносной. Лариса уже опаздывала, но трамвай всё не шёл, а на такси жаль было денег – у неё всего – то оставалось рубля два или три. Наконец решившись, она помахала рукой первой же попавшейся машине: та затормозила, и Лариса увидела, что это и не такси вовсе, а малолитражка. Не умея торговаться с частниками, она решила не садиться, но водитель уже приоткрыл дверцу с её стороны и, склонившись к проёму, настойчиво приглашал – модно одетый и подстриженный, симпатичный молодой человек.
– Теперь без вас не уеду, – услышала она.
– Нам, быть может, не по пути, – возразила Лариса, тем временем устраиваясь на сиденье; ей не так просто было влезть в тесную кабину в своей длинной юбке, не распахнув её донельзя.
– Определённо по пути, – заверил шофёр. – Ещё бы не по пути: я ехал без цели.
– Цель, я вижу, появилась.
– Вы её пока не назвали.
– Кататься мы не поедем.
Ей наконец удалось завернуться в ткань.
– Это чужая машина, – зачем – то пояснил он. – Я проверяю её после ремонта.
– Мне недалеко, к Никитским.
– Куда угодно. Только сразу договоримся, чтобы не ссориться: никаких глупостей с деньгами. Я катаюсь, получаю удовольствие.
Она не поняла, но согласилась.
– Хотелось бы только побыстрее.
– А мне – подольше, – вздохнул он. – Впрочем, если бы наши желания совпали, это было бы уже чудом, а чудеса что – то плохо мне удаются, это доказано только что.
– Что вы имеете в виду – нашу встречу?
– Нет, другое. Тёмное дело.
Повернувшись на сиденье, Лариса внимательно вгляделась в лицо своего водителя, обеспокоенная внезапной напряжённостью его тона. Последние его слова показались ей странными, и она пожалела, что не взяла такси.
– Почему вы волнуетесь? – сама волнуясь, спросила она.
– Разве? Не делает мне чести. Но как бы там ни было, на езде это не отразится.
– Всё же лучше бы вам не отвлекаться.
– О, я не отвлекаюсь, – ответил он, восхищённо глядя на девушку, и рассмеялся. – Мне не нужно отвлекаться на управление.
– Вы часто попадали в аварии?
– Как – то не удавалось.
– Сделайте так, чтобы счёт открыла не я.
– Как скажете. Ваше слово…
– И перестаньте наконец говорить банальности.
– Извините, но так проще на первых порах. Иначе и рта не раскроешь. Со временем мы поймём, о чём говорить друг с другом. Надеюсь, вы и в дальнейшем будете пользоваться моими услугами?
– С какой стати?
Он не ответил, и Лариса, посчитавшая было его способным на недоброе, теперь пожалела о своей излишней холодности. Выдержав паузу, она продолжила, не сумев заметно изменить тон:
– Удовольствие – вещь капризная, и я боюсь, что вам скоро надоест бесплатная работа. Да и машина – то не ваша.
Ему снова не захотелось отвечать, и они оба молчали, пока Лариса не попросила остановиться. Не спеша выходить, она тронула замок сумки, но молодой человек удержал её:
– Стоп, стоп, мы же договорились: без глупостей. Иначе я больше не смогу пригласить вас.
– Сами же сказали, что взяли машину без спросу – так на что же вы рассчитываете завтра? Или послезавтра? Попадётесь, а мне – краснеть. Нет, несолидная у вас фирма.
– Машина будет подана в назначенный час, остальное – мои трудности. Только запишите мой телефон или дайте свой.
– У меня его нет.
– Плохой признак. Тогда назначим встречу.
– Так и знала, что кончится этим.
– Просто мы исчерпали варианты.
Потеряв интерес к спутнику, она всё же записала номер.
Когда, потерпев поражение в борьбе с раскрывающейся настежь юбкой, Лариса выбралась из машины, она увидела, что подруга стоит в двух шагах и смотрит на неё с явным одобрением.
Годы его были средние. Назвав однажды заказчику возраст, он услышал что – то о галилейском плотнике и, будучи как – никак станочником, обиделся.
Василий давно прочно стоял на ногах, в ремесле считался не последним, дом его был устроен, а семья – сыта, и сам он не одну водку пил, а при иных гостях позволял себе ликёр «Шартрёз», который, честно говоря, не любил. Это вовсе не означало, что в другое время он пренебрегал предложениями выпить в магазине на троих – исключительно оттого, что находил вкус в общении с новыми людьми. Здоровье, однако, следовало беречь, и он соглашался не всякий раз, а с разбором, и слыл среди приятелей непьющим, из – за чего к нему относились уважительно, понимая, что достатком он во многом обязан стойкости характера. С женщинами, на стороне, Василий не гулял; пошутить иногда с глупенькой девчонкой да потискать её в кладовке было не в счёт. Так что жил он довольным собою и немало порадовался, случайно услышав, как соседка говорит его жене:
– Положительный у тебя мужик.
Именно так он и думал о себе.
Сегодня, с получкой в кармане, Василий не забыл остановиться у киоска и купить шоколадку для дочки; ей исполнилось шесть, и звали её красиво: Стелла. Больше он не собирался нигде задерживаться, да, подходя к дому, увидел, что в магазин завезли пиво; это он всегда замечал издали: ящики, сгрузив с машины, ставили штабелями прямо в торговом зале, загораживая изнутри витрины. Подивившись редкой картине, он особенно остро ощутил жару, а во рту – неприятный вкус, и вспомнил, что, пожадничав, съел за обедом две порции селёдки с репчатым горьким луком.
Сосед Гена стоял в очереди у самого прилавка, доставая из авоськи порожнюю посуду на обмен, и Василий поспешил пристроиться к нему.
– Твоя уже взяла штук шесть, – предупредил Гена.
Известие было на редкость приятным, но Василий не мог дотерпеть до дома и отсчитал Гене тридцать семь копеек.
Отойдя с бутылкой в сторону, он стал шарить по карманам, ища подходящий инструмент, сосед же, недолго думая, поддел жестяной колпачок зубами. Василий зажмурился:
– Сломаешь ведь!
– Она железная, крышка, – успокоил Гена, переведя дух после первых глотков.
Напившись, сосед ушёл, не дожидаясь Василия, а тот, оставшись один, не устоял и откликнулся на призыв рябого весёлого парня: и не выпить с зарплаты было грех, и принести водку домой он не мог: жена позволяла только по выходным. Третьего они ждали довольно долго, но рябой не унывал – напротив, отчего – то развеселился и, подмигнув Василию, неожиданно обратился к солидному на вид пожилому мужчине в очках и при галстуке, спросив доверительно:
– Третьим не будете?
Тот оскорблённою засопел, а рябой, пожав плечами, проговорил с серьёзным видом:
– Извиняюсь. Внешность обманчива.
Несколько человек слышали это и рассмеялись, а один из них, похлопав шутника по плечу, попросил:
– Возьми в компанию. С тобой весело.
– Ещё и не так будет, – пообещал рябой.
– В этом ли веселье? – назидательно просипел, входя в их кружок, маленький старичок тоже заметно довольный выходкой рябого. – В старину великий князь рек: веселие Руси есть пити.
– Во дал! – воскликнул, изумившись, Василий. – Как же это теперь забыли? Надо бы на плакатах писать.
Но особенно долго порассуждать ему не дали: очередь рябого уже подходила, и надо было отсчитать деньги. Третьего они отправили за плавлеными сырками; рябой, правда, пожелал себе лично «сто грамм сметаны, чтоб не заводиться», но ему даже не ответили – столь наивной показалась просьба. На старичка они постарались более не обращать внимания, чтобы не пришлось делить бутылку на четверых.
Подъезд нашли чистый и прохладный, в новом доме, подальше от магазина и от дружинников; третьему, правда, там показалось тесновато, но и бутылка, и закуска свободно разместились на подоконнике, а требовать иных удобств было просто стыдно.
– Как он сказал, дедок – то? – попытался вспомнить Василий. – Насчёт того, что у нас пьют – веселятся?
– Дался тебе этот старикан, – отмахнулся рябой. – Он же просто примазывался выпить на халяву – и всё тут.
– Хорошо ведь сказал, – пожалел Василий. – Такое твёрдо помнить надо. Видишь, человек в старину говорил, князь, а в народе до сих пор повторяют, значит – вещь.
– Ты, часом, не учитель?
– Мастеровой.
– Мастеровой? – захохотал рябой парень. – Мастеровой – ну и фиг с тобой. Вот тоже слово откопал! Везёт мне сегодня: то этот одуванчик старый режим помянул, то ты. Ну, коли мне такое везенье, то пью первым.
– Нет, надо разыграть, – возразил Василий.
Они кинули на пальцах, и первым выпало пить Василию, а рябому – после всех, и Василий остался доволен жребием, потом что умел, отметив ногтем уровень и затем качая бутылку при каждом глотке, незаметно передвинуть палец. Рябой огорчил его, достав из кармана гранёный стакан.
Внизу хлопнула дверь, и бутылку пришлось на всякий случай спрятать за спину, но тот, кто помешал им, не внушал, казалось, опасений: и не мальчишка был, не комсомолец, и одет вольно, в джинсы и пёструю рубашку, и волосы отрастил длинные, по моде. Наполнив стакан, рябой протянул его Василию.
– Ну, дай Бог… – начал Василий.
– Эй, лучшего места не нашли? – окрикнул длинноволосый.
– А тебе что, больше других надо? – угрожающе проговорил Василий. – Проходи – ка, проходи, не лезь не в своё дело.
– Прошёл бы, да свинства не люблю.
– Что ты сказал? – шагнул к нему Василий, и тут стакан выскользнул из его руки.
Все оторопели, даже длинноволосый, но тот всё же быстрее остальных оценил положение и разразился нехорошим хохотом. Когда Василий сообразил, что следует проучить виновника, последний уже был в лифте. Кабина проползла мимо Василия и его собутыльников – если их теперь можно было так называть.
– Что ж, – сказал рябой третьему. – Допьём пополам с тобой из горла.
Сегодня у него ночевал товарищ, который, засидевшись накануне, не захотел тащиться через весь город. Утром Платону пришлось ждать, пока тот побреется его бритвой, да и завтрак за разговорами затянулся; в результате он едва не опоздал на работу. На улице Платон ещё мог бежать, но потом в длинном переходе метро попал в окружение медленно и бестолково идущих людей; его и прежде раздражало, когда пешеходы, явно незнакомые друг с другом, не обгоняли и не отставали один от другого, а так и норовили строиться парами и шеренгами, как члены одной семьи, занимая весь проход или тротуар. «Синдром советских родственников, – ворчал по этому поводу Платон. – Лечиться надо». Перед ним маячила спина долговязого мужчины, нагруженного связкой книг – без упаковки, а лишь старомодно перетянутых ремешком; тот явно относился к сорту людей, кому в толпе непременно наступают на пятки, как если бы они забывали вовремя переставлять ноги. Дважды наткнувшись и едва не разув попутчика, Платон обозлился. Вдруг захотев, чтобы с долговязым случилось что – нибудь неприятное, он живо представил себе, как тот спотыкается, едва не падает и, чтобы сохранить равновесие, неуклюже взмахивает длинными своими руками, отчего книги с шумом сыплются на пол. Платон позже так и не понял черты между этой воображённой картиной и действительностью, даже усомнился потом в главном – в том, что он сначала не увидел, а вообразил, – но в переходе произошло вот что: шедший впереди Платона неожиданно споткнулся на ровном месте и, высокий, стал падать на соседей так, что те шарахнулись, а он, нелепо взмахнув руками, выгнул, чтобы удержаться, спину; книги, что он держал под мышкой, звонко шлёпнулись на пол. Кто – то рядом хихикнул, другой – заржал, третья – ахнула, а Платон, юркнув в образовавшийся проход, прибавил шагу; лишь через некоторое время он понял, что случай вышел точно таким, как ему прежде того представилось, и так удивился происшедшему, что и сам запнулся на ходу, и кто – то ткнул его портфелем под коленку.
Занятый своим скорым продвижением – манёврами и обгонами, – он тут же забыл о происшествии, а в вагоне и подавно отвлёкся, уткнувшись в книжку. Его манера чтения была довольно своеобразна: как ребёнок, не любя описаний и рассуждений, он искал одну прямую речь, найденное же изучал досконально. Так он надеялся постичь секрет соразмерности диалогов, в которых (в устной речи) считал себя слабым. Между тем, по его мнению, уменье складно и умно говорить ему, пытающемуся подняться над нынешним окружением, навязанным нелюбимой, но довольно доходной работой, было необходимо в первую очередь.
Платон с радостью сменил бы профессию, но для этого следовало учиться, раз и навсегда сделав выбор, а как раз выбрать единственную специальность он не мог: ему по – мальчишески хотелось всего сразу.
Время, между тем, уходило, и в этом году он, решив поступить хотя бы в какой – нибудь институт, начал потихоньку готовиться к приёмным испытаниям. Документы он ещё не подал, словно располагал месяцами впереди, и лишь сегодня запаниковал: увидев в метро юношу с учебником, он пересчитал дни по пальцам и понял, что их осталось в обрез. Пора было засесть за книги по – настоящему, а там уже и подыскивать новую работу, потому что при нынешней он имел право поступить на вечернее отделение только в технический вуз, а карьера инженера не привлекала его.
В обеденный перерыв один из рабочих отозвал его в сторонку:
– Тут халтуру предлагают. Ты как?
– Без меня, – покачал головой Платон. – Сдаю экзамены в институт.
– С тобой не соскучишься. Давно придумал?
– Утром. А кроме того – давно.
– И куда ты намылился?
– Не знаю, – рассмеялся Платон.
– Рехнулся малый. Не иначе, как на почве любви.
– На унавоженной почве любви… Но скорее уж – на нервной почве. А ещё скорее – у меня цель, которой можно добиваться где угодно: хочу интересно пожить и повидать мир.
– Может, в геологи пойдёшь? Всю карту СССР можно пешком проверить. Как говорят, сам бы пошёл, да деньги надо.
– Можно и в геологи, – согласился Платон. – Или на аэрофотосъёмку.
– Разобьёшься, как пить дать. Хоть и сто раз прилетишь, а на сто первый упадёшь.
– Как повезёт.
– Везёт всегда другим. Да и не позабыл ты ещё, чему в десятилетке учили?
– Я и в армии готовился, там – заставляли, и сам потом зубрил вечерами, а теперь придётся поднажать как следует: с завтрашнего дня засяду безвылазно.
– С завтрашнего – это по – нашему: никогда не откладывай на завтра то, что можно сделать послезавтра. Но, выходит, надо спрыснуть последний твой вольный день?
– Я бы и не завтра, а уже сегодня начал, – вздохнул Платон, – да нужно одно дело доделать. – Как раз на вечер осталось.
Тем не менее он не дождался вечера, а, загоревшись внезапно, воспользовался простоем в казённой работе и отпросился у мастера.
Дело состояло в том, что он ремонтировал побывавший в аварии «Москвич». Машина пострадала незначительно, но она и по возрасту требовала ремонта, так что Платон с напарником возились с нею больше недели. Теперь оставались сущие пустяки, и, справившись один за пару часов, Платон к концу дня уже выехал из гаража; хозяин «Москвича» улетел в командировку, оставив Платону доверенность, чтобы тот пока пользовался автомобилем по своему усмотрению.
Заперев гараж, Платон присел на траву и закурил. Куда ехать, он не знал. Платон хотел, чтобы знакомые увидели его за рулём, пока он степенно едет по городу, и чтобы кто – то сидел рядом, когда он, не жалея чужой резины, закладывает пугающие виражи на извилистом шоссе, и чтобы этим кем – то была девушка; он не знал, кого бы посадить с собою – подружки, с которыми случалось бывать в компаниях, не оценили бы мастерства, даже та из них, представлявшая собою странное исключение, оттого что быстрая езда доводила её едва ли не до оргазма; их познакомили прошлой осенью – сам он не проявил бы инициативы, не взглянул бы на такую, тощую и носатую, но тут уже некуда было деться, неловко было не предложить встретиться, и пришлось пригласить её прокатиться – на чужой машине, разумеется. Платон предоставил выбор маршрута ей и услышал необычное:
– Туда, где можно ехать быстро – быстро.
В её понимании «быстро – быстро» могло означать вполне умеренную скорость, но Платон решил поймать девушку на слове. Поездка, однако, началась неудачно: буквально через четверть часа после выезда из города Платона, не заметившего в темноте милицейскую «Волгу» с радаром, оштрафовали за превышение скорости. Такое начало не предвещало хорошего, он по опыту знал, что теперь следует ждать целой цепочки других происшествий и поэтому лучше вернуться, но неудача слишком обозлила его, и он погнал пуще прежнего. Вслушиваясь, как в музыку, в жужжание мотора и совсем забыв о своей спутнице, Платон насторожился, когда в приятную его слуху мелодию вмешались новые звуки, он не понял сначала, какие и откуда: это пассажирка бормотала что – то, забывшись. Постепенно бормотание становилось громче, а дыхание – тяжелее, и еле различимые слова восхищения скоростью и благодарности ей становились всё более невнятными, всё чаще перебиваясь стонами. Он не удивился бы, обнаружив на сиденье парочку, но это девушка в одиночестве отдавалась стихии – шофёра не существовало для неё. «Как славно, ах, как хорошо! – вскрикивала она, распаляясь. – Ещё! Ещё!» Голос её срывался, и Платон, поражённый, подумал: «Как бы девочка не забеременела», – но тотчас и рассудил, что она, возможно, нарочно взвинчивает себя, имея в виду простые намерения водителя, и поэтому лучше остановиться на обочине и обнять девушку, пока та не получила удовлетворение без его помощи.
Возможно, её – то и следовало выбрать сегодня, но ей ли, кому ли другому звонить было рано, и Платон пока направился домой – не спеша поесть и принять душ.
Недалеко от дома, возле магазина, где вечно толпились одни и те же пьяницы, инвалид, тоже из завсегдатаев, которого Платон ещё не видел трезвым, неожиданно сошёл с тротуара и, не глядя по сторонам, заковылял наперерез машине. Платон, резко вильнув, угодил колесом в изрядную выбоину у трамвайного полотна, которую прежде старательно объезжал, и стук подвески отозвался в нём почти физической болью. С машиной, кажется, ничего не случилось, но настроение Платона испортилось моментально. Оставшийся кусочек пути он тихо бранился, а когда в своём подъезде увидел, что там распивают на троих, не стал сдерживаться; он готов был даже ввязаться в драку с этими тремя. Драка назрела тотчас: один из компании, самый крепкий, с тяжёлыми кулаками, уже двинулся на Платона, не поставив почему – то никуда полный стакан, и Платон подумал насмешливо: «Куда ж ты – с водкой? Не боишься расплескать, а боишься, что дружки выпьют? Да ты ещё когда будешь спускаться по лестнице, разольёшь. Пожадничал, а теперь и размахнуться нельзя – как же ты выйдешь из положения? Так разлей, брось драгоценный свой стакан, алкаш несчастный, брось же, тебе говорят!» Ему нестерпимо захотелось, чтобы тот разжал руку, он представил даже, как ослабевает хватка потных пальцев и стакан скользит вниз.
Противник разжал пальцы и выпустил стакан.
Платон опешил.
Будучи лишь зрителем, он пришёл в себя первым – и засмеялся. Смех вышел странным – неудержимым, как икота. Конечно, ему смешно было, что пьяница выбросил стакан с водкой, а читатель разбросал книги, но Платон смеялся не над их неловкостью, а от страха, хотя пока и не мог взять в толк, с какой стороны грозит и как выглядит опасность: обрывки того, о чем важно было бы подумать, ускользали, никак не сгущаясь в понятные слова, а лишь вскользь задевая сознание, и Платон понял, что пропадает.
Дома, вымыв холодной водой голову, он уселся на кухне лицом к стене. В поле его зрения находились невымытая чайная чашка, кувшин с водой, огрызок карандаша и чахлая геранька в горшке, неведомо зачем переставленная на стол с подоконника. Теперь, в спокойной обстановке, Платон осмелился составить вопрос: уж не научился ли он творить чудеса? Это прозвучало нелепо, и он фыркнул, но память тотчас снова предъявила ему две сливающиеся картины, связанные единым действием: падением – книг, стакана, долговязого незнакомца, – последовавшим за злым желанием Платона. Чудесного он в этом не находил, оттого что чудо в его представлении могло быть лишь добрым, а он сегодня творил дурное, но как ни назови, а выходило, что то ли взгляд, то ли мысль Платона действуют на расстоянии; новую эту способность следовало доказать опытом.
В обоих нынешних случаях Платон, кажется, сначала представлял себе желаемое происшествие зрительно, вот и теперь было легче всего вообразить, например, что круглый карандашик вдруг сам собою покатился по столу. Когда – то он читал в газете о женщине, способной передвигать предметы взглядом; забыв от волнения о прочитанном, он верил сию минуту, что сам придумал испытание. Надувшись, Платон уставился на карандаш. Лоб вспотел от напряжения, но на столе не произошло никаких перемещений, и он сказал себе, что глупо пытаться навязать свою волю бездушному кусочку дерева, а нужно иметь дело с живой природой. От его взгляда, переведённого на цветок, одному из листиков должно было стать тепло, теплее, чем остальным, потом ещё теплее, потом горячо – в конце концов листу следовало завянуть. Платон снова напрягся и уже, кажется, наблюдал увядание воочию, но едва стоило ему расслабиться, как он увидел, что с цветком ровно ничего не произошло. Он слышал, что растения чувствуют – и предчувствуют – боль, но этому, видимо, ничего не грозило. Ясно было, что опыт придётся ставить с живым существом. Высунувшись в окно, он увидел на соседском балконе голубя. Сосед прикармливал птиц, и бестолковая их стая докучала Платону, ни свет, ни заря будя его воркованием и бестолковым стуком лапок по карнизу. Теряя терпение, он уже было всерьёз собрался смастерить себе какую – нибудь вертушку, рогатку или силок, но теперь неожиданно получил новое оружие. «Умри!» – повелел он, ясно представляя, как голубь, закатив глаза и не раскрыв крыльев, валится в двенадцатиэтажную бездну. Он сам словно бы пережил все перипетии падения, вплоть до удара и размазывания останков по асфальту, но, переведя дух, нашёл птицу сидящей на прежнем месте.
Чародея из Платона не получалось. Пережитые приключения, утратив окраску чуда, более не вызывали интереса, надежды пропали, будни остались буднями, и этого ничто не могло изменить. Кухонные ходики показывали самое обыкновенное время, и не в силах Платона было заставить их идти с другой скоростью или в другую сторону.
Не в силах отвлечься, он сидел без дела, хотя вот – вот могли прийти отец с мачехой, а Платону не хотелось объяснять, куда и с кем он собрался и откуда взялся красный «Москвич», в который он садится с видом хозяина.
Автомобиль празднично блестел на солнце, и Платон подумал: «С чего я вдруг скис? Жизнь прекрасна и удивительна». От одного лишь прикосновения к рулю сладострастное волнение охватило его, и всё постороннее, минуту назад не на шутку тревожившее, сразу отдалилось и утратило силу: ничто, кроме езды, более не было важно – кроме езды и решения начать завтра новую жизнь.
«Наняться санитаром в психовозку – и поступать в медицинский?» – подумал он, но не успел оценить новую версию, как в боковое стекло постучали. Платон открыл дверцу:
– Привет, Гоша!
Они жили в одном дворе, учились в одном классе и вместе служили в армии.
– Твоя?
– Как всегда, дали покататься.
– Не забудь: мы собираемся сегодня попеть под гитару. Минут через сорок вернусь – заходи. Кстати, не подбросишь до Грузинской?
– В одну сторону – да, – согласился Платон, включая зажигание. – Что можно сделать за сорок минут? Будь у меня сорок часов – вот таким сроком я бы распорядился: посадил бы рядом девчонку – только меня и видели.
– С тачкой ты – вольная пташка.
– А надо – чтобы и без тачки. Хочу найти такую работу, чтобы везде побывать.
– Запишись в экспедицию.
– И этот туда же! – в сердцах воскликнул Платон. – Словно сговорились. Экспедиция – удовольствие временное, а мне нужна любовь на всю жизнь. Да и что за кайф – ходить в разнорабочих? Мастером своего дела там, скажем прямо, не станешь.
– Тебе и нужно – временно, не будешь же бродяжить до седых волос. Хочешь, не хочешь, а женишься – и осядешь, как пень. Свобода вообще вещь недолгая.
Высадив соседа на Большой Грузинской, Платон вылез протереть стекло и задумался, глядя вслед Гоше. Больше он не находил, с кем посоветоваться: если Гоша не принял его сомнений всерьёз, то об остальных нечего было и говорить. К тому же Гоша был прав в главном: вечных радостей не бывает; но если это так и если тут бессильно даже сверхъестественное, то оно, сверхъестественное, и вовсе не нужно человеку. В бессилии же его Платон убедился несколько минут назад. Всё, что он мог – это строить воздушные замки; в конце концов, помечтать было не грех: всякому хотелось бы стать волшебником. Однако в реальной жизни существовали, в лучшем случае, только какие – то скучные биополя, от совпадения или сложения которых зависело совсем не многое – нечаянное угадывание мысли или способность почувствовать чужой взгляд в спину. Платон и сам, бывало, ощущал чей – нибудь пристальный взгляд издалека и поэтому верил, будто, напряжённо глядя вслед другому человеку, можно заставить того обернуться или споткнуться.
Гоша споткнулся.
Платон устало прислонился к машине. С него довольно было странных случаев – не хотелось думать о них, чтобы не испортить вечер.
Не проехав и полквартала, он увидел на мостовой поднявшую руку девушку в голубой юбке. Платон хотел было проехать мимо, да нечаянно чуть дольше, чем нужно, задержал на ней взгляд – и затормозил. Девушка шагнула к машине – и вдруг отпрянула, словно испугавшись. Не поняв, что так подействовало на неё, и опасаясь, что она вот – вот передумает, Платон распахнул дверцу.
– Я думала – такси, – извиняющимся тоном сказала она.
– В Одессе говорят: вам нужно ехать или вам нужны шашечки? Садитесь, теперь я без вас не уеду.
Она неуверенно возразила, но ещё не кончила говорить, а уже садилась в машину.
Искать связи между событиями он не умел, да и нужда в этом не появлялась в жизни, и когда случилось нечто, оскорбившее его, то скупые злые мысли, пробудясь, так и не простёрлись дальше признания самого факта, напрасно вызвав тягучее беспокойство. То, что он знал и делал раньше, легко излагалось при помощи самого краткого словаря: взял, скрепил винтом или проволокой, включил, отрезал или сломал без колебаний, коли уж решено; сейчас он испытывал неудобство как раз оттого, что припоминал какое – то своё колебание. Схваченное следовало держать крепко, не отдавая чужакам, – эта и подобные доступные ему истины были незамысловаты и ясны, как действия еды или питья, а в том, что сделалось с ним сегодня, он находил непонятное: секундное, быть может, сомнение в обязанности хранить в руке некий драгоценный предмет и, более того, желание увидеть его падение – и гибель. Он тогда ещё сопротивлялся, смутно ощущая нечто вроде долга перед людьми, сопроводившими его в злополучный подъезд, но собственных сил недостало, и он разжал пальцы. Стакан с водкой мягко скользнул по ним вниз – ещё был миг одуматься и задержать – и с противным треском раскололся на каменной ступени. Брызги и осколки осыпали ногу, но он обратил внимание только на волнующий запах. Именно запах и привёл его в себя, заставив сообразить, что не будь рядом того, кто так нахально нарывался на кулаки, он не лишился бы своей порции. Первым запоздалым порывом было – догнать и уничтожить; но не мог же он состязаться с лифтом.
Какое – то время он ещё надеялся, что товарищи войдут в положение и поделятся оставшимся (ведь он пострадал как – никак за общее дело), но те и не посмотрели на Василия – и были правы; ему ничего не оставалось как уйти. С этой минуты он и мучился непривычным вопросом: почему? Ответ витал где – то рядом, не даваясь в руки и дразня своей про-стотою, отчего разламывалась голова – знакомая боль, которую можно унять одним лишь способом. Однако необходимое зелье пропало зря.
Пришлось вернуться в магазин, и его снова позвали в компанию, но Василий даже не обернулся, словно обиженный предложением, а подошёл без очереди и взял бутылку.
Дочка, отворив дверь, обняла его и, обрадовавшись шоколадке, убежала в комнату. Жена не обняла и не поцеловала – он удивился бы – и сластей не получила; увидев водку, она сначала подняла брови, а затем сдвинула их так, что лицо стало старым и серым, и спросила без улыбки:
– Никак, сегодня пить собрался?
Ударение пришлось на «сегодня».
– Сейчас, – твёрдо заявил Василий. – Думала, до ноябрьских спрячу?
– Не забыл, что завтра – на работу?
– На память не жалуюсь.
– И глотка не дам. Обойдёшься.
– Что, будешь ещё тут командовать? – возмутился он. – Мужик после смены еле ноги таскает: вкалывал с утра до вечера, пришёл голодный, как собака…
– Что ль не кормлю? Иди мойся, чёрт, да садись за стол, трескай.
– И пива дашь.
– Глянь – ка, пронюхал! – изумилась жена. – Чутьё у вас, окаянных… По случаю водки обедали не на кухне, а за полированным столом, в комнате. Жена налила себе половину небольшой рюмки и Василию поставила было такую же, но он потребовал стакан и налил до краёв, сказав непонятное:
– Этот – то не брошу.
К водке была, словно жена готовила нарочно, сельдь с варёной картошкой и луком, и второй стакан прошёл ещё лучше первого, и полдюжины пива исчезли незаметно.
Поев, жена отправилась на кухню мыть посуду, но Василий остановил её:
– Погоди, сядь. Споём.
Поставив посреди комнаты стулья, он усадил рядышком жену и дочь, а сам сел напротив и растянул мехи баяна; у него была ещё и балалайка, но сегодня, он чувствовал, требовался мощный звук. Василий начал, и семья подпевала:
Когда имел златые горы
И реки, полные вина…
За стеной включили то ли магнитофон, то ли радио, так уж всегда получалось, что соседям хотелось слушать свою музыку как раз когда Василий улучал минутку для пения; он давно привык к этому, но сейчас обидно стало, что они мешают во время такой его тоски. В ответ Василий заиграл громче, уже другую песню. Поперхнувшись дымом папиросы, он пропустил начало куплета, жена, глядя на него, тоже замешкалась, и Стелла одна завела:
Я люблю тебя, жизнь,
Что само по себе и не ново…
Лариса, и стройная, и гибкая, всё же завидовала подруге, меньшей ростом и тоненькой, как подросток; считая свои собственные формы совершенными, она тем не менее хотела быть ещё и такой, как Лина. Сравнивать их было нельзя, как две разнородные величины; ничто в них не было одинаково, и если обе, например, были свободны в движениях, то Лариса осознавала и, возможно, даже когда – то училась этой свободе, а зверушечья раскованность подруги оставалась ей недоступна. Более того, одна из них была хороша, а на другую не оглянулся ещё ни один мужчина; впрочем, пара из двух красавиц образуется редко: природе нужно, чтобы невзрачность несчастливой девушки заставляла переводить взгляд на другое, несравненное лицо – поэтому та из двух, что считает себя привлекательнее, не расстаётся с дурнушкой. Сама о себе Лариса знала, что не красива, по строгим меркам, но эффектна – на неё – то как раз на улице оглядывались, – и Лина с лицом забитого деревенского мальчика вполне годилась ей в спутницы. Были у Ларисы и ещё две такие же влюблённые в неё неприметные подружки, и она и к ним, как к Лине, относилась немного свысока, держа дистанцию, а те, каждая, считали её ближайшей, единственной подругой.
– Как тебе это удаётся? – восхищённо воскликнула Лина, входя следом за Ларисой в свой подъезд. – Такой интересный парень! Ты мне не говорила – вы давно знакомы?
– Минут пять. У него было такое лицо, точно он собирался меня убить.
– Какой ужас! А что же ты записывала? Всё же взяла телефон? Вы встретитесь?
– Он хочет служить у меня шофёром. Задаром.
– Служить – у тебя? Ну, знаешь… Он же хотел убить?
– Такой интересный парень!
– И с Жорой перестанешь встречаться?
– Это и сейчас удаётся редко.
– У него появился кто – то? Другая?
– Типун тебе на язык. Да не в том суть, – улыбнулась Лариса. – Препятствия – то чиню как раз я. Ты же знаешь мою бабушку: стоит сказать, что я иду всего лишь прогуляться (о вечеринках нельзя и заикаться – какое там…), как она сейчас же серьёзно заболевает – сердце, голова, берцовая кость… Тут уж не до личной жизни. Сегодня она знает, что я пришла к тебе заниматься и сюда можно позвонить, но потом непременно встретит упрёками: ей было худо, а я гуляла, и некому было подать стакан воды. А когда я сижу дома, у неё отменное здоровье, дай Бог каждому.
– Жора говорил, что не женится до тридцати.
– Жора живёт по плану. При его аккуратности – какая скука уготована его жене!
– Я бы – за такого – вышла, – вздохнула Лина.
С Жорой, своим однокурсником, Лариса встречалась второй год. Он ходил с нею в кино и отказывался – в консерваторию, иногда они заходили в кафе – мороженое, но чаще проводили время на вечеринках у приятелей; дома друг у друга они не бывали, словно это обязывало бы к серьёзному. На самом деле Жора вовсе не нравился ей, и в компаниях Лариса сразу забывала о его существовании. Жора не обижался и, казалось, готов был вообще прекратить встречи, если она того захочет, но Лариса не допускала этого – держала при себе, не забывая о приближении черты двадцатипятилетия, за которой, она думала, придётся оставить надежды. Новых знакомств что – то не предвиделось, и поэтому нынешняя встреча взволновала её. Платон отличался и от Жоры, и от других её знакомых молодых людей уже тем, что не учился, а работал, живя в мире, в который всем им только ещё предстояло войти. Ей было бы интересно хотя б поговорить с ним подольше, но звонить ему она считала невозможным.
– Пусть сам позаботится, – сказала Лариса.
– Жора? – поразилась Лина.
– Причём тут Жора? Платон. Тот, что в машине. Господи, неужели ничто не может решиться своим путём? В конце концов, встретились однажды – встретимся и вдругорядь.
– Хочешь, я позвоню ему? – вызвалась подруга.
Пение давно закончилось, жена мыла посуду, а Василий всё ещё бренчал на балалайке, стараясь не слышать магнитофона за стеной. Что за диво – развлечение была эта балалайка: не надо двигать туда – сюда тугие мехи, а стоит чуть взмахнуть кистью руки, как возникает чудесный, ясный звук, какие бывают только в живой природе, и перед глазами встаёт картина: пляшущие парни и девки – свои, деревенские, но в народных костюмах похожие на артистов. Телевизору далеко до этой яркой картинки – она и наряднее, и приятней оттого, что не принуждает думать. Голове его стало легко и от зрелища пляски, и от выпитого, и одно лишь мешало отдыху – желание выпить ещё. Желание было вполне определённым, Василий точно знал, сколько и чего требует организм: пол – литра портвейну, чтобы отполировать кровь.
Вздохнув, он отложил балалайку.
Нужно было придумать, где выпить. С новой бутылкой жена домой не пустила бы, в магазине пить не хотелось, да там и не дали б; оставалось только зайти к кому – нибудь из приятелей. «Пойду к Димке, – решил Василий. – У него жена молодая, не станет скандалить. Да и долг за ним не заржавеет».
Выйдя на кухню, он обнял жену одной рукой, а другая привычно скользнула было вниз, но Василий вовремя вспомнил, что так и не сумел выгнать дочку погулять. С сожалением отступив, Василий присел на табурет.
– Мать, праздник сегодня или нет? – начал он издалека.
– Середина недели.
– Что ли мы только что не гуляли?
– Погуляли и хватит. Шёл бы поспал.
– Дай белую рубаху.
– Скоро в штиблетах станешь в постель заваливаться.
– Дай рубаху белую. В гости пойду.
– Пока в стельку не упьётся, не остановится. Стыда человек не знает. Не стирана твоя рубаха. Хочешь – бери из грязного бака.
– Когда ж ты её туда положила? – цедя слова, с подозрением спросил Василий.
– Да на той неделе.
– А ну как она бы мне срочно понадобилась?
– Только у меня и времени – твои тряпки тереть. И так поворачиваться не успеваю.
– Раньше успевала. Где это ты теперь шастаешь?
Последние слова он уже прокричал, оставив табуретку и утвердившись в центре крохотной кухоньки.
– Ни выпить, ни поесть, – распалялся он, – ни белья чистого надеть – на что ты годишься? Желаю сто грамм принять – можешь обеспечить? И чистые портки дать не можешь… Ну и… с тобой, пойду, в чем есть: пусть видят, что за баба у Василия.
И, провожаемый бабьим криком, хлопнул дверью, торопясь к заветной цели – бутылке креплёного вина.
Если только Лариса и в самом деле ушла заниматься (как она вскользь сказала ему), то ждать её в ближайшие два – три часа не имело смысла, но будто само собою разумелось, что потом он приедет и станет караулить у входа, он просто обязан был вернуться и ждать, и обрести, и беречь. Прочее, задуманное на вечер, отменялось – он не раздумал, а просто выбросил из головы лишнее.
Нужно было как – то скоротать лишнее время, и Платон вспомнил, что Гоша – музыкант приглашал посидеть вечером во дворе, послушать гитару.
Гитара была старенькая, исцарапанная, но менять её Гоша не хотел, резонно объясняя, что мастер он маленький, и для песенок, да ещё с его голосом, сойдёт и такая; голоса, честно говоря, не было вовсе, зато играл он – отменно. Во дворе иногда и прохожие девушки без приглашения подходили поближе, послушать, да и старушки, не покидавшие своих скамеек у парадных, ворчали на него не всякий раз. Гоша чаще всего пел песни Окуджавы, звонкая мода на которые осталась в прошлом десятилетии, и реже – те немногие, что сочинил его друг, полжизни проведший в дальних таинственных командировках. Платон предпочитал Окуджаву, а остальные дворовые ребята – самодельные командировочные песни, после которых Платону тоже хотелось уехать куда – нибудь в необжитые края. На днях этот Гошин друг и сам сидел с ними и пел, и участковый постоял рядом, послушал и попросил дать списать слова.
Забыв, что только что отвёёз Гошу на Грузины, Платон поспешил к нему домой. Не заезжая во двор, где его могли увидеть – и зазвать на ужин – родные, он оставил машину на улице, под Гошиными окнами. Закрыв дверцу на ключ, Платон поднял голову и поёжился: перед ним стоял тот самый верзила, что давеча разбил на лестнице стакан.
– Привет дружинникам, – ухмыльнулся Василий, в знак приветствия подняв над плечом литровую бутылку дешёвого вина.
– От такого слышу – огрызнулся Платон.
– Ну, как хочешь. Имею право в праздник. А насчёт долга не беспокойся, подожду. Ты извини.
– Что – то не припомню за собой долгов.
– Полный стакан водки – и не помнишь? Из – за тебя же разбил. Ты извинишь?
– Ах, это? Считай, что ты его выпил. Так и для здоровья полезнее.
– Как – выпил? – оторопело уставился на него Василий.
– Как, как – теперь разницы никакой. Был стакан – и нету, – нетерпеливо объяснил Платон, пытаясь обойти Василия; тот пятился, но дороги не уступал. – Значит, выпил.
– Ах, ты… Да я сроду капли наземь не пролил, потому что ни один гадёныш не лез, куда не просят. Не вина жалко…
– Ладно, не заговаривайся, не то дождёшься, что я и этот «огнетушитель» разобью.
– Сначала заработай, студент сопливый, а потом уже чужим швыряйся, – зло и трезво сказал Василий, перехватывая бутылку за горлышко.
– Да и сам, смотри, не упади…
Василий шагнул вперёд, и Платон, брезгливо посторонившись, подумал, что лучше бы тот захлебнулся своею злобой и своим вином, лучше растянулся бы здесь, у стены, да так и провалялся, пока не приедут из вытрезвителя; он даже нечаянно представил, как тот, схватившись за грудь, падает на тротуар под звон стекла и как по асфальту растекается красная лужа то ли крови, то ли портвейна. В мозгу Платона это пронеслось мельком, как всегда пролетают случайные мысли между прижившимися и спокойными своими сёстрами; позже, припоминая подробности, он не сумел повторить про себя эту как бы украдкой показанную картинку: в памяти осталось одно только смутное пожелание противнику каких – то неприятностей – искреннее, как видно, пожелание, если оно исполнилось сейчас же. Словно во сне, он хотел закричать – и утратил голос, увидев, как Василий, царапая ногтями грудь, медленно валится лицом вниз на тротуар, на разбившуюся уже бутылку. Из – под тела потёк бурый ручеёк. И сладкий винный запах повис в тяжёлом воздухе. Улица, только что пустая, вдруг наполнилась беспокойным народом, и какие – то люди, откуда ни возьмись, окружили Василия, переворачивали его, сажали, толкая Платона и браня за бездействие; он и в самом деле стоял столбом, пока не сообразил, что отсюда лучше уйти, и не увидел выходящего из трамвая Гошу.
– Что это с Васей? – спросил тот. – День вроде бы неурочный: он выпивает лишь по большим праздникам, да и то на улицу не выходит, а колотит жену без отрыва от очага.
– Праздник или нет, а только твой Вася ещё днём поддавал на троих в моём подъезде. Но пойдём подальше от греха. Откуда ты с ним знаком?
– Живём рядом, на одной площадке. Через стенку. Он здесь недавно, с зимы. Нет, постой – с той, с прошлой зимы! Время, однако… Интересно, как это сейчас его угораздило? Ты видел что – нибудь? Лицо в крови…
– На бутылку упал. Я стоял рядом.
– Надо сказать его жене…
Гитара, песни, прогулки на авто – ничтожны были, если смотреть с той высоты, с которой срывался в бездну Платон; он уже не понимал, зачем оказался здесь. Всё, только что бывшее для него важным, всё его прошлое могло быть или исчезнуть – и ничего не изменилось бы, во всяком случае для посторонних, зато новое касалось каждого и было страшно. Из окна Гошиной комнаты Платон увидел, как подъехала санитарная машина и как зеваки затоптали лужицу на тротуаре, и, понимая, что один виноват во всем, не только испытывал раскаяние и страх, но и торжествовал.
Чувствуя себя правым в смешной стычке в подъезде, Платон и теперь, когда с Василием случилось настоящее несчастье, не нашёл в себе жалости, словно и не был пусть не виновником, но очевидцем, а прочитал о происшествии в газете. Василий или кто иной попался ему под руку, не имело значения; важно и дурно было другое – то, что он поверг противника словно бы ненароком, даже и мимолётно не успев разобраться, где тут было добро, а где – зло, и это значило, что он мог случайно причинить беду и невинному, и доброму человеку и что отныне ему следует опасаться собственных мыслей; да он и сейчас боялся их.
Вместе с тем, он был доволен собой, получившим в дар силу, какой не владел на земле никто. Платон не знал пока способа применить её во благо, но надеялся придумать что – нибудь достойное – и придумал почти: заставить, с помощью этой силы, неведомую ещё красавицу влюбиться в него. Эту выдумку он едва не отверг с гордостью – мол, что за прок от купленной любви, – но на этот жест Платону не хватило щедрости: слишком заманчивым становилось будущее, да и Лариса уже встретилась ему. Остальное, кроме любви, уже имелось у него или предвиделось, или не было нужно; лишь дождавшись любви он согласился бы расстаться, за ненадобностью, со своей тёмной недюжинной властью. «К врачу, что ли, пойти? – с тоской подумал он. – Я свихнулся». Как ни странно, такой вывод успокоил Платона: болезнь – это было нечто определённое, описанное в справочниках, то, против чего известно оружие: микстуры, скальпели и заговоры. Он подумал, что его необычную болезнь можно даже не лечить до конца, а лишь умерить степень недуга, снять острый приступ, оставив больному хроническую способность к гипнозу, – с тем, чтобы ему потом и не чинить более зла, и соблюсти выгоду. Он хотел любви – теперь она будет у него, но это не могло стать его единственным желанием, он знал, что непременно захочет сотворить ещё уйму полезных для себя вещей – например, повлиять на экзаменатора.
«Только надо ли сдавать экзамены?» – малодушно усомнился Платон. Цель его была ясна – свобода, ради неё он и собирался учиться, но разве сейчас он не стал свободен? Он волен был распоряжаться собой, сняться с места, уехать куда глаза глядят, выбрав любую девушку; почему – то девушка в нынешних его мечтах оказывалась лишь спутницей в путешествиях. В случае неудачи на экзаменах он не горевал бы, а мог податься на Дальний Восток или на Алтай – работать шофёром или завербоваться на китобойное судно; простительная слабость души подсказывала и более простой вариант: уехать сразу, не затевая учения, подзаработать на машину, а тогда уже и браться за ум.
– Видел утром ребят из ансамбля, – перебил его мечтания Гоша – музыкант.
– Берут они тебя?
– Ни да, ни нет…
– Тогда плюнь. Если бы ещё речь шла об оформлении на работу по всем правилам, официально – другое дело, а так – это какая – то самодеятельность. Тот самый уровень, когда в лучшем случае приглашают играть на агитпунктах.
– Ну, тут ты кругом не прав. Ансамбль серьёзный, а это значит, что ему суждено весь свой век провести наполовину в подполье. Порядочных людей официально не признают. У меня ведь нет других возможностей, а здесь – зацепка… Постой, да и ты вчера так говорил!
– Вчера! – пренебрежительно махнув рукой, воскликнул Платон. – Всё ж было время подумать. Такие «зацепки» собираются в каждом подъезде после семи вечера.
– Были бы другие места… Да что же я тебе твои же слова передаю? Что с тобой сегодня? Ты недобрый какой – то.
– Разве?
– К ребятам выйдешь?
– У меня свидание. Да и настроения нет, голова занята совсем другим, самыми посторонними вопросами. Вот, например, ты изувечил или погубил человека, причём явного бандита или проходимца, алкаша, то есть ненужного, вредного человека – ты бы жил после этого дальше? В смысле угрызений совести и прочей лирики?
Гоша пожал плечами:
– Зависит от обстоятельств. Если – в драке, если он начал, если… то, возможно, я и не думал бы об этом после – пусть не лезет. Если нечаянно – жалел бы, конечно.
– Хорошо. А если б ты получил право казнить? – не унимался Платон. – Не понравился тебе человек – и в расход. Просто стоило бы тебе захотеть – и нет человека? Ты бы такой властью воспользовался?
– Да зачем? Ну, если по необходимости, если, скажем, ночью подойдут к тебе трое – куда денешься? Но и тут может выйти несправедливость: они у меня – часы и пиджак, а я их – к стенке?
– Часы или нет, а подойдут – с ножами. Только я немного о другом: вот, идёт кто – то, и ты знаешь, что это подонок, и уверен, что все вздохнут свободно, если ты его убьёшь…
– Почём знать, а вдруг это я – подонок? – возразил Гоша, начиная что – то наигрывать на гитаре, перескакивая с мелодии на мелодию и, видимо, теряя интерес к разговору.
– Значит, никто на свете и судить не имеет права? А судьи кто?
– Слушай, что ты завяз на одном месте? Детский какой – то разговор.
– Пойми, – не унимался Платон, – если человек вдруг получает такую власть, он не может делать вид, что ничего не изменилось, и жить по – прежнему. Пусть он никогда не применит свою силу, но он обречён помнить о ней днём и ночью, жить с нею и постоянно, каждую секунду держать себя в напряжении, думая только о том, как бы не навредить невзначай добрым людям. Иначе он обозлится случайно на кого – то. кто ему в трамвае ногу отдавил, и – здравствуй, моя Мурка, и прощай: готово уголовное дело. Таким людям место на войне, они – сами себе оружие, им надо обращаться с собой с особой осторожностью, чтобы не выстрелить.
– Где они, такие люди? – снова возразил Гоша. – Покажи – сто рублей заплачу. Да если б и были, их на улицы не выпускали бы, а держали, каждого, в конуре или – в кобуре.
– Да, да, в одиночке, без прогулок. Еду им подавали бы на транспортёре, чтобы сохранить жизнь бедным, беззащитным надзирателям.
– Ты какой – то фантастики начитался?
– Это всё равно, как если бы какой – то один человек вдруг научился летать. Не на самолёте, не с крыльями, а просто так: захотел – и поднялся. Он тоже, наверно, всякий раз боялся бы, что уже разучился, больше не взлетит, и оттого, надо или не надо, а пробовал бы: идёт, идёт пешком – и подлетит немного. И ещё боялся бы, что умение пропадёт прямо во время полёта, на высоте. Хотя это уже другое. Так и в моём… примере: человек будет думать, что утратил свой дар, и постепенно будет проверять, силён ли он ещё, не разучился ли убивать.
– Лучше жить без этого.
– А если это уже существует? И в самом деле станешь прятаться от людей.
Платон обнаружил, что избегает смотреть на приятеля.
– Пойду – ка я, – сказал он с неохотой. – Неточно договорился с девочкой. Лучше подождать лишнее, чем разминуться.
Не торопясь уезжать, Платон начал протирать суконкой запылившуюся хромировку машины. «Была бы своя, – подумал он, – я б из неё сделал конфетку. А уж если б это были «Жигули»…»
– Купил? – поинтересовалась дворничиха.
– Дали покататься, – недовольно ответил он и, оставив не вытертыми колпаки левых колёс, поспешил сесть за руль.
За углом он увидел переходящего улицу того самого инвалида, который сегодня вылез со своими костылями прямо под колеса. Инвалид ковылял по дальней стороне, и Платону не приходилось опасаться его новых рискованных перемещений, но что – то всё же заставило его задержать взгляд на пьяном калеке, а когда понял, что именно, было уже поздно: тот, разбросав свои подпорки, растянулся на земле. Платон в отчаянии надавил на тормоз, и «Москвич», вильнув, встал поперёк улицы. Платон не знал, зачем затормозил и почему бегут люди – кто с одной стороны на другую, к упавшему человеку, а кто и к машине. Он очнулся лишь когда к окошку кабины склонились два красных мужских лица; лишь теперь он заметил вокруг и другие яростные лица, мужские и детские, и пронзительные голоса достигли его слуха:
– Лихач, частник проклятый! Глаза бы разул – видишь, человек на костылях!
– А ну, выходи! Мы тебя научим ездить.
– … сам видел…
– Вы что, с ума посходили? – крикнул Платон, поняв, в чем дело. – Посмотрите, где он и где я. Что ж я, по тротуару, что ли, ехал?
– Ты мне зубы не заговаривай.
Один из краснолицых уже тянул на себя дверцу, и у Платона недоставало сил удержать, но он знал, что надо делать. Перед машиной людей не было, они столпились только с его стороны, и двигатель работал, не заглох; значит, надо было только избавиться от ретивого парня, уже распахнувшего дверцу и отрывавшего руку Платона от руля, и мчаться что есть мочи до первого милицейского поста. Сделав вид, что поддаётся, Платон резко повернулся на сиденье и обеими ногами пнул противника в живот. Тот, охнув, рухнул навзничь, увлекая за собой ещё кого – то, а Платон, мигом вернувшись в прежнее положение, выжал педаль – и услышал почти над ухом долгий милицейский свисток.
– Что здесь происходит?
Вокруг загалдели, перебивая друг друга, но постовой не слушал, а лишь выжидающе смотрел на водителя светлыми немигающими глазами.
– Почём я знаю? – устало отозвался Платон. – Там, на тротуаре, человек упал, я подумал – беда, вот и остановился.
– Я видел, можете не рассказывать. Ваши документы. И ваши, – обернулся милиционер к тому, кого ударил Платон.
– Нету с собой, – с трудом выговорил парень; он стоял согнувшись и был бледен.
– Тогда пройдёмте, – машинально пробормотал милиционер, просматривая водительские права и что – то выписывая оттуда в замусоленную записную книжку; покончив с этим, он посоветовал Платону: – Поезжайте, да живее, тут и без вас мороки хватит. Если понадобятся показания – вызовем. Ваше счастье, что я проходил здесь.
Платон не заставил себя упрашивать.
Выходило, что он, как и предвидел, не может доверять самому себе, не властен над собственными поступками и не в силах побороть желание снова и снова убеждаться в своём сомнительном могуществе – испробовать себя, как только подходящий объект оказывается под рукой. Нет, Платон не против воли сделал это, у него и сейчас не пропало желание утверждать себя многократно, и он не хотел знать и знал, что снова и снова станет делать это, а потом – казниться и праздновать победу.
Навстречу, завывая сиреной, проехала «Скорая помощь».
«Всё объяснят жарой», – подумал Платон.
Отныне он был обречён на любовь к ближнему, не смел более гневаться, посылать вслед проклятия, он… Но нет же, он снова заблуждался: последний его противник, тот, что ломился в машину, остался невредим, хотя дошло уже до рукопашной и он имел куда больше шансов быть поверженным, чем никому не мешавший инвалид. Платон постарался ударить его побольнее, сознательно метясь в живот и представляя себе, как тот упадёт, скорчившись; так оно и вышло, но – естественным, если можно так сказать, путём. «Я разучился! – ужаснулся Платон. – Что теперь делать? На ком попро… Что за мысли! Я становлюсь зверем – что делать?»
Здесь тоже висели часы с кукушкой, но не такие, как у неё дома, а современные, в пластмассовом корпусе, и птичка в них смолоду не пела. Как они здесь появились, трудно было понять, в остальной небогатой обстановке чувствовался строгий вкус, но этот предмет, очевидно, подарил какой – то хороший друг, и теперь его, предмет, и терпеть было неприятно, и выбросить нельзя.
Дверца отворилась со щелчком, кукушка молча выглянула в комнату, и Лариса, подняв на неё взгляд, подумала, что пора собираться домой, оттого что всё равно ничего не лезет в голову и бабушка не смеет лечь без неё, и лучше уж подольше погулять с Чапой и развеяться, чем без толку смотреть в тетрадь, постоянно сбиваясь на болтовню с Линой о тряпках. Хорошо было бы, придя домой, поиграть на пианино, да час уже настал тот, когда люди ложатся спать. В последнее время ей редко удавалось сесть за инструмент. Когда – то Лариса кончила музыкальную десятилетку, но дальше учиться не пошла – до отличницы ей было далеко, а быть в музыке середнячком, по её мнению, совсем никуда не годилось, – однако и теперь старалась играть ежедневно по полтора – два часа, а в выходные дни и больше, чтобы сохранить форму. Как и в школьные годы, она играла гаммы и упражнения, непременно – этюды и Баха, и подруги удивлялись, почему не слышат от неё любимых ими – и ею – джазовых вещей.
Теперь, в сессию, времени на фортепиано не оставалось, и Лариса с грустью думала, что скоро так будет всегда – едва только она начнёт работать. Мало – помалу она осознавала детскую ошибку, и если бы кто – нибудь спросил её, она теперь убеждённо сказала бы, что предпочла бы слыть пусть и посредственностью, но – в любимом деле.
Сейчас она вспомнила о музыке из – за часов: к своим она за всю жизнь не смогла привыкнуть настолько, чтобы не замечать вовсе, и всякий раз переставала играть, как только слышалось кукование. Немую птичку Лины она не замечала, и лишь сегодня её раздражила распахнувшаяся дверца, заставившая оторваться, вздрогнув, от чтения, словно она читала недозволенное, а кукушка подглядела. «Живые птицы не подсматривали бы, – подумала Лариса. – И отчего бы нам не заниматься в саду или у речки, чтобы ещё и кузнечики стрекотали над ухом?»
– Всё время думаю о чепухе, – пожаловалась она. – Смотрю в конспект, а думаю о кино, о парикмахерской, о кузнечиках в траве. Я, когда играю на рояле, если и думаю о постороннем, то всё ж о другом.
– О другом думать неприлично, – засмеялась Лина. – И вредно.
– Скажи, бывает с тобою, будто ты чувствуешь, что кто – то вдруг вспомнил о тебе?
– В этот момент, говорят, икается или уши горят.
– У меня сию минуту как раз такое ощущение, будто кто – то думает обо мне и даже напряжённо вспоминает внешность: как будто меня ощупывает слепой.
– А этого слепого ты не можешь представить?
– Но он же слепой! Нет, я себя вижу, со стороны, будто его… нет, не глазами же.
– Без лоскутка или всё же в белье? – насмешливо поинтересовалась Лина.
– Вот в этой одежде, как есть, – серьёзно ответила Лариса.
– По – моему, ты переучилась.
– Просто, наверно, очень хочется, чтобы обо мне думали, а то ведь – некому: отец далеко, бабушка – тоже, в своем особенном мире, только вот собака ждёт хозяйку, не дождётся.
– Говорят, собачья преданность портит человека.
– Тем, что открывает глаза на отношения между людьми.
– Одно время Жора бегал за тобой, как собачонка – и не он один. Грех жаловаться.
Но Жора или кто другой – это было слишком конкретно, о таком слишком легко было говорить, и сказанное представлялось, из – за своей ясности, излишним; то же, чего ждала она, не могло быть ни писано в письме, ни сказано в речи, разве что – сквозить между строк и быть понятным не каждому или вовсе никому из знакомых ей людей, в том числе – и нынешнему шофёру.
Похоже было, что Платон вправду, разучившись летать, шлёпнулся на землю – пусть и не в грязь, но это уже всё равно было, он возвращался в пеший, в рядовой строй с единственным разрешённым или физически возможным направлением зрения: снизу вверх. Лёжа, он мог спокойно вспоминать события минувшего дня; ничто не смело и не должно было тревожить его.
Но нет, он ещё сомневался в освобождении: могло статься, что его власть распространялась не на любого (есть же люди, стойкие перед гипнозом) или что употребить её он мог лишь при определённых условиях. Он ничего не имел против тех, кто вытаскивал его из машины, а лишь боялся их: понимал, что люди сгоряча ошиблись и, ударяя ногами, не хотел причинить им настоящего зла, а лишь – защититься и удрать. Тогда и его, Платона, друзьям ничего не грозило (он не вспомнил, как споткнулся Гоша), и девушка, которую он сейчас ждал, была в безопасности.
Ждал он, быть может, напрасно. За час, проведённый им у подъезда, дверь вообще не открывалась, и Платон начал уже думать, что она заколочена, а жильцы пользуются черным ходом; ворота во двор находились вне поля зрения, он раньше не догадался следить и за ними и вполне мог упустить Ларису. Он с усмешкой подумал, что, в придачу к уже обретённой способности повергать, ему сейчас очень бы пригодилось умение видеть сквозь стены; проявись ещё и такой дар, Платон уже не удивился бы. Быть может, он обладал и другим каким – нибудь, не менее сказочным свойством, не ведая того; все их, какие только могли теперь прийти в голову, следовало проверить, в первую очередь, опять – таки, – то, уже известное: просто необходимо было узнать, сохранилась ли его сила или же вышло так, что кто дал, тот и взял. Кошки и собаки не годились для проверки, только – люди, и невозможно было избавиться от желания на долю секунды вообразить падение первого попавшегося прохожего. Пока ещё сопротивляясь, Платон понимал, что всё равно воспользуется тем исключительным, что имеет, как уже пользовался без надобности. Он изо всех сил старался не замечать движения пешеходов, сосредоточив всё внимание на подъезде, да и то сощурил глаза так, чтобы лишь заметить полоску света, когда дверь начнёт открываться; едва увидев кого – нибудь в проёме, следовало зажмуриться или отвернуться; как при этом узнать Ларису, он не понимал, но особенно не беспокоился из – за этого, надеясь, что и в полной темноте угадает её присутствие, как это получается у близких людей – по звуку шагов, едва ли не по дыханию. По дыханию, по аромату – глупо, он же сидел в железной коробке, но – по стуку каблучков (он помнил!), по тому, как, увлечённое вперёд движением воздуха, в щели открывающейся створки колыхнётся голубое полотнище, по необычному изгибу руки, которую увидит прежде, чем тело, – он должен был узнать её, как узнают друг друга влюблённые: не видя, не слыша – сквозь стены. Сказав про себя «влюблённые», он удивился наивному слову, но не отверг его. Прежде не склонный к сантиментам, более – любивший позу циника, в которую не всегда умел стать, он вдруг захотел влюблённости, а, возможно, и влюбился уже. Даже и в самые острые моменты нынешнего дня – и когда упал Василий, и когда назревала скорая расправа с ним самим – он не переставал думать о Ларисе. Она и сейчас стояла перед глазами Платона, словно репетировала выход: шла навстречу, разбрасывая ослепительными ногами тяжёлые полы, и махала ему гибкой рукою. Она была так омыта солнцем, что взгляд различал и каждый шовчик кофточки, и каждую морщинку в уголках прищуренных на ярком свету глаз; теперь, вечером, Платон ждал увидеть, скорее всего, лишь силуэт – и ещё, наверно, то, как скупая лампочка высветит голубизну ткани, а потом женская фигура двинется вперёд из светлого проема – и упадёт на тёплый асфальт.
В ярости он ударил кулаком по сиденью, и мягкость подушки ещё более вывела его из себя. В спешке заведя машину, Платон тронулся было подальше от греха, но тут же затормозил и вышел на мостовую. Было бы обидно уехать, потеряв всякую надежду на новую встречу, – и потом узнать, что чёрный дар утрачен им навсегда.
Об этой утрате Платон сожалел бы впоследствии, но теперь, боясь за Ларису (ни за кого больше), он убеждал себя в готовности отдать за избавление от непрошеного таланта полжизни; не понимая физической величины этой жертвы – половины жизни – и не зная цены всякого самоотречения, он был вполне искренен. Как и любой другой начинающий влюблённый, он видел смысл существования в том только, чтобы боготворить свою избранницу; словно подросток, он хотел ходить за нею следом, не смея догнать, а если найдётся предлог, то взять за руку и смотреть в глаза; как самое малое, он хотел увидеть её сейчас, когда она выйдет из парадного, спокойно полюбоваться издали, и, не отводя взгляда, шагнуть навстречу и заговорить; он уже отрепетировал жесты и текст, и мог ещё тысячу раз повторить их, представить – и представил: плавное движение тени и скрип двери, неразличимые против света черты лица, черные туфельки на высоких шпильках, нащупывающие ступеньку, – и мягкое падение тела.
Он и застонать не успел, только жалко всхлипнул, и не успел броситься за руль и умчаться, хотя, кажется, и готов был, и на этот раз не остановился бы и не оглянулся; он опоздал, и вертикальная полоска света разрезала тёмный прямоугольник входа, показав узкую кисть руки, толкающую створку, и голубая материя осветилась неяркою лампочкой. Платон напрягся в жестоком усилии, не зная, какие порывы и помыслы ему надобно сдерживать и как заменить их неведомой энергией любви, а пока лишь стараясь отвести взгляд – и не отводя, а, напротив, жадно уставившись на Ларису. Он ждал падения и не хотел, чтобы она упала, чуть было не крикнул даже, предупреждая, но тут ему почудилось, что она и впрямь покачнулась и падает и её надо спасать; он не успел понять, происходит ли в это в действительности, но бросился к ней, чтобы поддержать, уже ощущая в груди нелепый холод и в страхе замечая, как вместе с девушкой кренятся и обрушиваются окружающие предметы. Нога, не достав до кромки тротуара, подвела его. Он успел только подумать, что не могут же они падать оба, одновременно.